К книге
Воины сновидений 1Глава 34. Подол
57%
Глава 34. Подол
34

Песок полз сам по себе. Без ветра, без уклона, без видимой причины. Он просто тёк, как густая, медленная чёрная вода, и слизывал за нами следы. Слизывал ровно, как корова — крупную соль с раскрытой ладони. Шершаво, жадно и досуха.

Я стоял на холодном чёрном крошеве изнанки. Во рту перекатывалась сухая труха, бывшая когда-то языком. В ногах, в плечах, в самой спине сидела тяжёлая, гниющая сырость — расплата за целый год лощинной лени. Год мы жрали мёд и спали в тепле, пока наши мышцы превращались в кисель, а воля — в труху. И вот теперь, с этим киселём вместо тела, я смотрел на тёмную полосу, что легла нам поперёк дороги.

Она лежала прямо между нами и далёкой зарницей. Между нами и водой. Между нами и светом, выходом, реальностью — всем тем, к чему мы ползли, сдирая ногти. Широкая. Шире приютских ворот. Она гладила песок, вытягиваясь в длину, не делая шагов, не касаясь земли ни лапой, ни брюхом, ни чешуёй — ничего этого у неё не было. Она просто оставляла за своим невидимым хвостом дорожку, ровную и гладкую, как полированная столешница в трапезной нашего дома-храма.

Великолепно. Просто великолепно. Отличная сделка, Марк. Продать год жизни за право выйти на чёрный пляж и сдохнуть от жажды перед невидимой кишкой.

Я попробовал поймать эту тварь взглядом. Прищурился, напряг глаза, пытаясь выхватить хоть контур, хоть тень на песке. Бесполезно. Взгляд сполз с неё, точно с обледенелого оконного стекла. Глаза отказывались на ней держаться, их уводило в сторону, до тошноты, до рези в висках. Я уже знал эту мерзкую особенность изнанки. Видел такое. Трижды на моей памяти мир подкидывал мне эту дрянь. На Гиблой миле, когда мы шли мимо деревни, чьё название не читалось — буквы просто плыли перед глазами. Потом у сарая с проваленным колодцем, где нечто гладило песок под стеной, а скорпионы в своём гнезде намертво замолкали, вжимаясь в камень. И однажды — у валунов, давным-давно, когда я был ещё совсем дураком и верил, что железом можно решить любую беду.

— Там пусто, Марк, — повторила Сандра. Она стояла у меня за плечом, вцепившись пальцами в мою куртку. Голос её сел до жалкого шёпота, она едва дышала. — Глухо. Как над тем гнездом, помнишь?

Для слепой Сандры мир состоял из шорохов, скрипов, дыхания, биения крови. Тварь перед нами не издавала ничего. Ни шага, ни скрипа песчинки, ни тока воздуха.

— Для меня там никого нет, — добавила она, и её пальцы на моей спине сжались так, что ногти пробили сукно.

— Есть, — сказал я, не отрывая взгляда от скользящей пустоты. — Просто оно из тех, кого ты не слышишь. Из тех, кто не дышит и не топает. Помнишь жёлтые глаза на наносах? Вот из этой же породы. Твари без звука и без тени.

Ариана шагнула ближе и подняла свою ладонь. Огонёк, её маленькое, слабое чудо, дрогнул. Свет лизнул ползущую полосу — и не лёг на неё. Он просто стёк, как вода со смазанного густым жиром клинка. Свет отказывался её освещать, так же как мои глаза отказывались её видеть. Огонёк в ладони девчонки забился, как больной воробей.

— Я про таких читала, — сказала Ариана тихо. Голос у неё был ещё совсем детский, тонкий, не отошедший от мягких лощинных напевов. Дом Сольвей учил её хорошим манерам и старым книгам, а не тому, как выживать на чёрном крошеве. — Дома. В самых старых книгах, которые нам давали листать. Их рисовали без морды. Подметальщик. Тот, кто… — Она запнулась, судорожно сглотнув, подбирая взрослое, правильное слово к своему ледяному детскому страху. — Тот, кто прибирает. После кого ничего не остаётся. Вообще ничего.

— Утешила, — сказал я. — Спасибо. Теперь мне гораздо спокойнее.

Я сплюнул в песок. Слюны не было, вышел только сухой комок. Пить хотелось так, что глотка слипалась, но вода осталась там, позади, за тысячи шагов в лощине, в медовом озере, которое мы бросили. А здесь была только ночь, холод и тварь, стирающая следы.

* * *

Первым делом я сделал то, что делал всегда, когда мир скалил на меня зубы: потянулся за оружием.

Моё копьё-жало торчало у меня за спиной. Острый кусок чёрной кости, примотанный к крепкому древку сыромятиной. Верное, злое, надёжное, как старый пёс, который знает только одного хозяина. Я перехватил его поудобнее, чувствуя под пальцами привычные потертости дерева, шагнул вбок, примерился, взвешивая его в руке. Раз, два, на замахе…

И медленно опустил.

Бесполезно. Я это уже проходил. Моя дурная башка иногда всё-таки запоминает уроки. У тех валунов, в пустоши, когда похожая невидимая дрянь ползла прямо на меня, я с перепугу и сдуру ударил копьём в самую её середину. Вложил весь вес, всю злость. И остриё просто ушло в песок. Ушло в никуда. Бить было нечего и некого. Под этой тёмной, стирающей взгляд полосой нет тела. Нет шеи, которую можно перерубить, нет мягкого шва над жвалами, куда входит лезвие, нет влажного глаза, в который можно с хрустом сунуть резец. Нет костей, нет мяса. Нет ничего, во что бьют железом или костью. Песок просто сам себя гладит, обтекает древко копья и течёт дальше, оставляя тебя с дурацкой палкой в руках. Копьём её не возьмёшь. Можно с тем же успехом тыкать остриём в ночной туман или в собственную тень.

Ладно. Железо и кость тут пустые игрушки. Но у меня было кое-что ещё. То, что я вынес из дома-храма и приручил.

Я закрыл глаза и потянулся к темноте внутри себя.

Она лежала под рукой, как всегда — глубоко в груди, там, где у нормальных людей душа, а у меня ледяной колодец. Холодная, послушная, сытая после долгой спячки. Она была должна мне полсотни шагов глухого накрытия — это я скопил ещё с лощины. Я потянул её вверх, осторожно разворачивая чёрным куполом. Идея была проста: накрыть нас всех троих, отрезать от этой ползущей дряни, спрятать в коконе из мрака, чтобы мы стали ничем, пустым местом для любого взгляда. Тьма пошла легко, радостно, собралась тяжёлой тучей, начала ложиться на песок чёрным, непроницаемым пологом…

И я остановился на полудвижении. Замер, не давая ей упасть.

Потому что вдруг понял нутром — тем самым звериным чутьём, которым весь последний год вынюхивал тварей в норе, — что накрытие тут не поможет. Оно сделает только хуже. Тьма прячет от глаз. От зарниц на горизонте, от чужого голодного взгляда, от света огней. Это я выучил кровью, расплачиваясь собственной шкурой в доме-храме: гашу свет — становлюсь невидим. Нет света — нет Марка. Но эта безмордая тварь перед нами не глазами берёт. У неё их нет. Ей абсолютно всё равно, светло вокруг или темно. Она идёт не на свет, не на форму и не на то, как я выгляжу.

Она идёт на след. На тяжесть шага. На самый факт того, что по песку прошёл — кто-то. На то, что здесь было живое.

А от этого моей тьмой не спрячешься. Потому что моя тьма — это и есть то самое «я тут есть». Она не создаёт пустоту. Она создаёт присутствие. Чёрное, плотное, до краёв занятое мной место, из которого я просто выкачал свет. Если я накрою нас куполом, для Подметальщика это будет как сигнальный костёр в ночи. Огромное, густое, провонявшее моей силой пятно на его чистом столе.

Я сбросил полог, не разворачивая до конца. Захлопнул колодец. Темнота втянулась обратно, огрызнувшись с лёгкой досадой, будто я отозвал верную цепную собаку от самой миски с мясом.

И впервые с того дня, как эта темнота отозвалась мне в норе и стала моей, мне стало от неё не мерзко, не страшно, а как-то зябко по-родственному. Я смотрел на полосу и понимал её. Эта тварь на песке работала с тем же самым материалом, с каким работал я. С понятием «здесь». С местом, которое занято человеком. Я гасил его от чужих глаз, прятал, закрашивал чёрным. А она — вычищала вовсе. Под ноль. Выскребала до дна, чтобы не осталось даже тени. Мы с ней были два мастера одного ремесла, просто мастер напротив был куда старше, сильнее и не брал пленных.

Эту красивую мысль я отложил на потом. Если мы сдохнем тут, брататься с местной фауной будет поздно.

* * *

Раз нельзя пробить копьём и нельзя спрятаться во тьме — значит, надо обойти. Всё просто, как в приютской драке: не можешь проломить лоб — бей по коленям.

— На камень, — сказал я, обернувшись к девчонкам. — Живо. Все наверх, на гряду. Оно по камню не ходит.

Это я тоже знал твёрдо, как свои пять пальцев. Твари не идут на голый камень. Там нет следа, там не остаётся вмятин, нечего вынюхивать. Камень держит в себе старую память, а не свежую кровь, он для них мёртв. А уж этой ползущей полосе и подавно на камне делать нечего: ей нужен мягкий песок, податливая дрянь, на которой отпечатывается чужой шаг.

Мы полезли.

Гряда начиналась в десятке шагов от нас, торча из песка, как хребет дохлого кита. Невысокая, в полтора моих роста, не отвесная, с выбоинами и уступами. В любой другой день я бы взлетел на неё за три вдоха. Но сегодня этот подъём дался нам, как штурм крепостной стены под обстрелом. Год медовой лощины висел на каждом из нас тяжёлым мешком. Моё тело казалось чужим, разъевшимся, ленивым куском мяса, которое забыло, как надо работать. Я упёрся сапогами в камень, схватился за выступ, подтянулся — и тут же в плече дёрнуло так, что в глазах потемнело. Раны, что весь этот чёртов сытый год спали под кожей, проснулись разом. Заныл старый, рваный укус на правом предплечье. Отозвалась глухой болью левая кисть. Захрустели рёбра, застреляло в колене. Я кряхтел, ругался сквозь зубы и тащил себя вверх.

Сандра лезла следом, цепляясь за моё плечо. Я подсаживал её под зад, толкал вверх, чувствуя, как скользят по камню её подошвы. Она сопела, но молчала, вбивая пальцы в трещины. Слепая девчонка, которая привыкла доверять только мне. Ариана карабкалась за ней, пыхтя и царапая руки в кровь, не выпуская свой жалкий огонёк.

Я выволок нас на верх гряды, содрав кожу на костяшках. Упал на живот, дыша так, словно пробежал милю под кнутом. Я был весь в липком, холодном поту, хотя мороз изнанки стоял такой, что пар шёл изо рта густыми клубами, а ресницы покрывались инеем.

Наверху я перевернулся на спину, глотнул ледяного воздуха, сел, разогнулся — и понял, что я кретин. Обычный приютский кретин, который обхитрил сам себя.

Камень кончался.

Я стоял на хребте и смотрел вперёд. Гряда не вела к горизонту. Она тянулась шагов на двести вдоль нашей старой дороги, изгибалась дугой — и обрывалась. Сходила на нет. А дальше начинался всё тот же голый, гладкий, непроглядный чёрный песок, тянущийся до самой зарницы, мерно бившей в чёрное небо. Гряда не была мостом. Она была тупиком. Островком в море, который никуда не вёл.

А внизу, у самой кромки, там, где камень покорно нырял под песок, уже лежала тёмная полоса. Она сползла туда сама, без всякой спешки, без злобы. Просто легла и принялась гладить границу.

Она ждала. Знала, тварь, что рано или поздно нам придётся сойти с твёрдого. Что мы не птицы. Что мы спустимся к ней прямо в пасть. Точь-в-точь как тогда, у дома-храма, когда твари просто встали у черты песок-камень и ждали, пока у нас сдадут нервы или кончится жратва.

Оно никуда не торопилось. Ему вообще незачем было торопиться. У него не урчало в животе, не сохли губы. Время работало на него.

А на нас — нет. Во рту стоял вкус старой меди. Пить было нечего: последнюю флягу мы потеряли ещё во время бури, а благословенное озеро лощины осталось так далеко позади, что казалось сказкой. В глотке драло, язык стал похож на кусок шершавого дерева. Сандра сидела рядом, вцепившись обеими руками в моё предплечье, и я чувствовал сквозь ткань куртки, как её бьёт мелкая, частая дрожь. Не от страха — страх она умела держать в узде получше моего. От лютой слабости. Ариана сипела за спиной, обхватив руками колени, и пыталась не плакать.

Сидеть на этом камне и ждать чуда? Я уже видел, чем кончается сидение в надёжных местах. Своими глазами видел в доме-храме то вытертое, сальное пятно у стены, где прежний жилец просидел, забившись в угол, свои семьсот восемьдесят четыре зарубки. Спрятался от тварей в самом безопасном на свете месте. И высох там насмерть, сгнил заживо от страха и голода, так ни разу и не выйдя. Я не собирался стать новым пятном на камне.

— Чего стоим? — хрипло спросила Сандра. Она по моему сбитому дыханию, по скрипу моих подошв слышала, что я застрял.

— Думаю, — сказал я, глядя в чёрную пустоту впереди.

— Громче думай. Холодно так, что кости трещат.

Я смотрел вниз, на эту чёртову полосу, перекрывающую нам путь. На то место, где взгляд ломался и соскальзывал. И прикидывал варианты.

Бить нельзя — оружия для неё не выковали. Спрятаться нельзя — тьма её только раздразнит. Обойти по камню некуда — мы на острове. Сидеть и ждать — значит сдохнуть от жажды через два дня.

Остаётся одно. Самое глупое, что можно придумать на изнанке.

Пройти насквозь. По песку, прямо мимо неё. Под самым её брюхом, которого нет. Спуститься и нагло протопать мимо. Вопрос заключался только в одном — как пройти по песку мимо того, кто выслеживает тебя именно по следам на песке? Как не оставить того самого отпечатка, который её кормит?

И тут изнанка показала мне ответ. Сама. Без платы вперёд. За такие подарки и подсказки в Песках потом дерут втридорога, с мясом и кровью — и с меня содрали, ещё как содрали, — но в тот момент я этого не знал.

Я стоял, следил за невидимым копошением полосы внизу, и вдруг понял страшную вещь. Я не помнил, как мы поднялись на эту гряду.

Сначала это показалось просто усталостью. Мутью в голове. Но я потянулся к памяти — и наткнулся на пустоту. Вот мы внизу, у обочины нашей дороги, я смотрю на полосу. А вот мы наверху, на камне, я тяжело дышу, Сандра держится за моё плечо.

А между ними — дыра.

Я не помнил ни единого шага наверх. Не помнил, как царапал костяшки, не помнил вес Сандры, когда подсаживал её, не помнил, как ругался. Кусок времени выпал. Просто был — и исчез. Гладкий, идеальный провал в башке, такой же чистый, как песок за хвостом этой твари. Ни боли, ни шва. Просто отсутствующая страница.

Меня продрало ледяным холодом изнутри. Куда сильнее наружного мороза. В животе свернулся склизкий ком чистого, первобытного ужаса.

Я наконец-то до конца понял, что она делает. Она не просто стирала следы подошв на песке. Это было бы полбеды. Она слизывала саму память о том, как ты эти следы оставлял. Стирала сам факт твоего шага. Уничтожала само действие. У Сандры в голове, когда лощина выпила её счёт, был год-дыра. Она потеряла целый год жизни. И теперь эта безмордая дрянь делала то же самое со мной. Выгрызала у меня минуты. Тихо, незаметно, по краешку, пока я стоял, пялился на неё и думал, какой я умный.

Вот что это была за тварь. Вот почему Ариана дрожала. Она не убивала — убить было бы полбеды: убитого хоть кто-то помнит, у него есть могила, имя на камне, враги, которые плюнут ему вслед.

Но Подметальщик делал так, что тебя никогда не было. Совсем. Прошёл человек по песку, оставил след. Тварь прошла следом. И через малое время — ни следа, ни тела, ни памяти. Ни в одной голове на свете не останется даже зацепки, что ты вообще родился и жил. Мать забудет, как рожала. Враг забудет, кого ненавидел. Бумага в приютской книге станет чистой. Был Марк — и вычеркнут. Без могилы, без зарубки, без последнего вздоха, без дурака, который бы охнул.

И вот мимо этой абсолютной пустоты мне надо было провести двух девчонок. И себя заодно.

* * *

— Слушайте оба, — сказал я. И сам не узнал свой голос. Он не просто сел, он превратился в сухой треск рвущегося пергамента. — Сейчас мы спускаемся на песок. И идём мимо неё. Очень близко. Под самым её боком.

Сандра повернула ко мне лицо. Слепые глаза смотрели точно сквозь меня.

— Ты спятил, Марк, — ровно сказала она. Ни крика, ни паники. Констатация факта.

— Возможно. Очень на то похоже. Но по-другому никак. С этой скалы пути нет, а вода сама к нам не придёт. — Я попытался облизать губы, но язык был как наждак. — Я пойду первым. Вы — за мной. Слышите? Не рядом со мной. Не вокруг. За мной. Нога в ногу. В мой след, точно, миллиметр в миллиметр. Как те пёсьеголовые в процессии ходили, помните? Лапа в лапу, вбивая свой шаг в старый отпечаток. Вот так же и мы. Сандра держится за моё плечо. Ариана — Сандре в спину. У нас будет один след на троих.

— Зачем один? — спросила Ариана. Её трясло.

— Затем, что у меня есть одна догадка, — сказал я, глядя вниз, на ждущую тварь. — Сейчас спущусь и проверю. Если я ошибусь — проверять будет уже некому, и мы даже не вспомним, что умерли.

Шутка вышла дрянь. Никто даже не хмыкнул. Юмор на изнанке работает, когда есть хоть шанс выжить. Сейчас шанса не было.

Я полез с гряды вниз. Один. Девчонки остались наверху, на твёрдом спасительном камне. Я так велел. Потому что то, что я задумал, надо было сначала проверить на собственной шкуре. Если сдохну — они хоть умрут позже.

Я спускался осторожно, вымеряя каждое движение, чтобы запомнить его. Спрыгнул на чёрный песок в десяти шагах от ожидающей полосы. Выпрямился. Встал.

Свежий след под моими тяжёлыми подошвами. Два глубоких, чётких отпечатка сапог на чёрном крошеве. Живое место. Вмятина в мире. То самое «тут есть», за которым она охотится.

Полоса дрогнула.

Она почуяла.

И пошла прямо на меня.

Я заставил себя стоять. И это, скажу я вам честно, было самое трудное, самое мерзкое из всего, что я делал за свою длинную, дурную и богатую на пакости жизнь. Стоять на месте. Не дёргаться. Смотреть, как на тебя неумолимо ползёт то, что сотрёт тебя из мира начисто, без единой зарубки на память. Мои ноги орали бежать. Мышцы дёргались, готовые сорвать тело с места и нести назад, на скалу. Сердце колотилось так, что пробивало рёбра. Я стоял. Я впился ногтями в ладони до крови, чтобы не сдвинуться.

Я сам себя выставил приманкой. Мне было не привыкать, в доме-храме я уже подставлял глотку под десятую тварь, вызывая огонь на себя. Но там я хоть понимал, с чем дерусь. У меня было копьё, была злость. Тут я не знал ничего. У меня была только слабая догадка, сшитая из обрывков прошлых встреч.

Полоса доползла до края моего левого сапога.

И замерла.

Она не отвернула в сторону. Не уползла разочарованно. Она замерла у самой кромки моего свежего отпечатка — замерла, как гончий пёс, что взял горячий чужой дух на тропе, бросился вдогонку, выскочил на жертву и вдруг учуял знакомый, хозяйский запах. Песок под невидимым брюхом перестал течь и плавиться. Тварь лежала в полушаге от моего носка — и не трогала.

Она меня не слизывала. Мой след — не стирала. Мою память — не ела.

Я стоял и боялся выдохнуть, чтобы не спугнуть это равновесие.

И я вспомнил всё до конца.

У валунов. Тогда. Давно. Оно ведь тоже уползло. Я сдуру ткнул в него своим копьём, остриё ушло в звенящую пустоту, я мысленно попрощался с жизнью, зажмурился… а оно просто отвернуло в сторону. Медленно обогнуло меня и ушло по своим делам. И я тогда, наивный кретин, решил: повезло. Просто не по нашу душу ползло.

Ни черта не повезло. Никаких случайностей тут нет. Оно и тогда подошло, обнюхало меня — и не тронуло. Уже тогда. С самого первого раза.

Моя рука сама, помимо воли, поднялась к груди. К тому месту, под грубой тканью рубахи, под слоями грязных бинтов, где у меня с самых пелёнок зашита глубоко под кожей костяная фишка. Маленькая, гладкая костяшка с выжженным знаком, которого ни один мудрец в мире никогда не сумел прочесть. Единственная вещь, единственное наследство, которое у меня есть из прошлой жизни. До приюта. До клейма, до номера восемьдесят шесть, до надсмотрщика Лодена, до всего этого дерьма. Я всю дорогу, всю свою жизнь таскал её на себе. Я проносил её через приютские мыльни, прятал от воспитателей, от старших парней, дрался за то, чтобы никто не смел трогать мою грудь. Дурацкая, бесполезная гладкая костяшка. От неё никогда не было ни тепла, ни света, ни проку в драке.

Оказалось — прок был. Вот он, передо мной.

Эта невидимая полоса на песке сейчас читала на мне какой-то знак. Ту самую чью-то старую метку, цену которой я не знал. И эта метка говорила безмордой твари только одно: не трогай. Этого — не стирай. Этот — чей-то. Он отмечен. Он принадлежит кому-то, кого ты боишься или уважаешь.

Стражи изнанки помнят, кому надо кланяться. А я, выходит, всю жизнь носил на себе чью-то печать и даже не догадывался, чью именно.

— Марк? — позвала сверху Сандра. Её голос дрогнул. Она услышала, что я застыл и не дышу слишком долго. — Ты живой?

Я сглотнул вязкую слюну.

— Живой, — выдавил я. — И, кажется, у меня тут есть постоянный пропуск. Спускайтесь обе. Только… слушайте меня так, как никогда в жизни никого не слушали.

* * *

Они слезли с гряды, цепляясь за выступы. Я поставил их за собой, выстроил в затылок, как новобранцев на плацу. Сандра жёстко легла ладонью мне на правую лопатку. Ариана обеими руками вцепилась в широкий кожаный ремень Сандры.

— Идём, — сказал я.

Мы пошли.

Я ставил левую ногу в чёрный песок, продавливая глубокий след. Шаг вперёд. Они переступали за мной, целясь в точности. Я убирал правую ногу — они ставили свои в мой правый след. Один глубокий, растоптанный отпечаток мы топтали втроём, как смиренные богомольцы, целующие одну и ту же стёртую ступень в храме. Полоса лежала совсем рядом. В полушаге справа. Тёмная, ровная, блестящая, как нефть. Она скользила рядом и жадно гладила песок у самой границы нашего следа, обнюхивая каждый миллиметр.

Но в след не лезла.

В мой след — не лезла.

Для неё я был чем-то отмеченным. Священным. Неприкасаемым объектом. А всё, что шло точно по моим следам, нога в ногу, не выходя за контур подошвы, она принимала за часть меня же. Моя тень. Моё продолжение.

Я шёл щитом.

Смешно. Какая дрянная, издевательская ирония. Марк. Восемьдесят шестой по приютской засаленной книге. Без имени отца и деда, без фамилии, без роду и племени. Всю жизнь торчавший в самом хвосте любой очереди за похлёбкой, за которым никто и никогда не стоял, потому что стоять за мной было некому — я был на самом дне. И вот теперь за мной шли двое. Дышали мне в спину, ловили мой ритм, ступали в мой шаг. Потому что мой грязный след от сапога был сейчас единственным безопасным местом на всей этой бескрайней проклятой равнине.

Я их закрывал. Собой. Своей шкурой и своей непонятной меткой. Всю жизнь я плёлся в хвосте и угрюмо считал чужие номерки впереди себя. А теперь, впервые в жизни, я стоял между своими людьми и верной смертью. И свои были у меня за спиной.

— Уже? — нервно выдохнула Сандра мне в лопатку, стискивая ткань так, что трещали нитки.

— Идём. Не сбейся.

— Я не вижу твоего следа, дура слепая, — прошипела она со злостью на саму себя. — Я тебя чую по плечу. И по бедру. Не дёргай плечом на шаге.

— Не буду.

Шаг. Пауза. Шаг. Полоса скользит справа, как привязанная. Зарница бьёт впереди, далёкая, холодная, ровная. Песок под ногами чёрный, честный, предательский. Я считал шаги. Не вслух, про себя, отбивая ритм языком о нёбо, чтобы хоть чем-то занять башку, которая панически орала о том, что в полушаге от нас лежит абсолютное забвение и только и ждёт, пока кто-нибудь из нас оступится. Сто. Сто первый. Сто второй…

Оступилась Ариана.

* * *

Она шла последней. И она была слабее всех нас. Благополучный, сытый Дом Сольвей растил её на душистом меду, парном молоке и правилах приличия, а медовая лощина целый долгий год исподволь доедала то, что от неё осталось. Ноги у неё давно стали ватными.

Под подошву ей попал то ли мелкий камешек, то ли ком твёрдой грязи. Подвёрнутая ступня, тихий, сдавленный вскрик боли, хруст сустава. Ариана инстинктивно взмахнула свободной рукой, пытаясь удержать равновесие, и качнулась вбок. Вывалилась из строя. Выпала из следа.

Её правая нога тяжело, с влажным хрустом влипла в чистый, нетоптаный песок в полушаге от спасительной колеи. Прямо перед ползущей полосой.

Свежий отпечаток. Живое место. Не моё. Чужое. Не отмеченное. Вкусное.

Полоса рванула к нему.

Я никогда раньше не видел, чтобы эта дрянь двигалась быстро. Она всегда ползла медленно, лениво, по-хозяйски, как старая, уставшая уборщица, которой некуда спешить после закрытия рынка. А тут — она просто метнулась. Плеснула вбок чёрной молнией, бросилась к Арианиному следу, к самой девчонке, к её имени, к её крови, к тому факту, что она тут есть, была, дышит. Бросилась, чтобы выскрести всё это подчистую.

Я не думал. На раздумья, на взвешивание шансов не было ни доли вдоха. Тело сделало всё само.

Я резко шагнул назад, вывалившись из своего безопасного следа. Развернулся на каблуке и впечатал свою тяжёлую подошву прямо поверх Арианиной. Затоптал её свежий отпечаток моим. Накрыл её хрупкое, беззащитное живое место своим — отмеченным, грубым, неприкасаемым. А второй рукой, левой, я рванул девчонку за шиворот куртки, выдернул её в воздух, как щенка, и с силой втащил обратно в свой след, закинув себе за спину.

Полоса налетела на затоптанное место с размаху. И встала намертво. Будто на всём ходу врезалась в невидимую стальную стену.

Мой след лёг поверх её следа. Мой запах перебил её. Печать сработала. «Меня — не трогать».

Но я немного не рассчитал. Я не успел убрать ногу целиком.

Край полосы, самый её невидимый, жадный контур, на излёте лизнул мою пятку. Всего один краткий миг, краешек миллиметра — там, где мой сапог не дотоптал её след, где осталась тонюсенькая полоска чистого песка с весом Арианы.

И в этот краткий миг работа Подметальщика ударила меня изнутри. Прямо по нервам.

Это было похоже на мою темноту — и одновременно совершенно чуждо. Это было как увидеть знакомое ремесло, исполняемое чужими, бесконечно более умелыми и жестокими руками. Когда я применяю накрытие, я гашу место от глаз. Я оставляю человека на месте, он дышит, у него бьётся сердце, я просто вымарываю его из видимого мира, темню картинку.

А она — вынимала. Она тянула из-под меня саму суть. Сам факт того, что я тут стою. Что вот эта мозолистая пятка в грубом сапоге только что вдавилась в вот этот конкретный чёрный песок. И вместе с этим сухим физическим фактом из меня уходило что-то ещё.

Из головы с треском выдернуло клочок. Короткий, с мужскую ладонь. Как у Сандры тот пропавший год, только маленький. Быстрый рывок — и куска меня не стало.

Я с хрипом отдёрнул ногу, попятившись назад. Полоса тут же осела, потеряв живой край, потеряв цель, и снова стала ровной, ленивой границей.

А я стоял, дышал как загнанный конь, и с ужасом обнаружил, что абсолютно не помню, как мы спускались с верхней гряды к обрыву дороги. Совсем. Начисто. Кусок пути, пара минут моей жизни выпали с концами. Был спуск — и нет спуска. Гладкий, стерильный провал в памяти, ничем не заполненный.

Это была малая цена. Самая ничтожная плата, какую только берут в Песках за ошибку. Но я теперь лично знал на вкус, каково это — когда из тебя живьём, без ножа вынимают кусок тебя самого, и ты, стоя на ногах, даже не помнишь, что именно у тебя украли.

Я всё ещё держал Ариану за шкирку, вздёрнув её над землёй. Она висела на моей руке, бледная как мел, с огромными глазами, и беззвучно открывала рот, как рыба, выброшенная на берег.

— В след, — прохрипел я ей в лицо. — Быстро. И не реви. Реветь будешь потом, на той стороне, если дойдём.

Я отпустил её. Она рухнула в мой отпечаток, вцепилась в Сандру. Сандра молча, закусив губу до крови, подобрала под себя нас обеих слухом, нащупала моё напряжённое плечо.

И мы пошли дальше. Снова нога в ногу. По одному грязному отпечатку на троих. Мимо невидимой полосы, что снова улеглась поудобнее и поползла рядом с нами ровно, по-хозяйски, деловито, как ни в чём не бывало.

Шаг. Шаг. Кромка её жуткого брюха, которого не существует в природе, скользила в полушаге справа.

И вдруг — песок впереди стал просто песком. Ровным, непотревоженным. Без неё.

Мы прошли её насквозь.

* * *

Я отвёл их шагов на тридцать вперёд, на чистое, безопасное поле, и только тогда остановился и позволил всем сесть.

Ариана кулем осела на песок, обхватила колени руками и мелко затряслась, всхлипывая. Теперь можно. Теперь реви сколько влезет, слёз не жалко. Сандра грузно опустилась рядом, привалилась к ней своим острым плечом, нашла в темноте её ледяную ладонь и сжала.

— Я её не слышала, — сказала Сандра. Говорила она тихо, но в голосе звенела лютая, жгучая злость на саму себя. — Всю дорогу не слышала. Я твои уши, Марк. Я должна слышать каждую песчинку, каждую тварь, что ползёт на полшага сбоку от нас. А там для меня была глухая дыра. Я вела вас и даже не знала, мимо какой смерти веду. Я бесполезна.

— Ты не уши, — жёстко отрезал я. — Ты вела по моему плечу. Не сбилась ни на дюйм. И довела. Всё. Хватит себя жрать.

Ариана подняла на меня мокрое, перемазанное грязью лицо. Губы её тряслись.

— В наших книгах их звали не тварями, — сказала она. Её опять понесло в выученное зазубренное знание, как всегда бывало, когда ей становилось невыносимо страшно. Старый дом Сольвей лечил панику правильными словами. — Обычная тварь убивает только тело. Мясо. А эта отнимает само имя. Сотрёт человека с песка — и его больше нет. Нигде. Не в Песках, не в мирах, не дома. Никто никогда не вспомнит, что он вообще жил, дышал, любил. В старых книгах сами собой выцветут записи о нём. Считалось… — Она тяжело, с надрывом сглотнула. — Считалось, что это хуже смерти. Мёртвого хотя бы хоронят. Поминают. А этого и оплакать уже некому, потому что плакать не о ком.

— Подметальщик, — сказал я, глядя в темноту.

— Подметальщик, — послушно кивнула она.

Я остался стоять. Не сел. Я развернулся и смотрел назад. Туда, откуда мы пришли.

Полоса не растворилась в воздухе. Не ушла под песок, как ушла бы обычная сытая тварь, которой расхотелось охотиться. Она неспешно доползла до того места, где наша старая дорога утыкалась в горизонт зарницы. Развернулась всем своим длинным, текучим, невидимым телом.

И потекла туда же, куда шли мы.

К молниям. К выходу. По нашей дороге, далеко впереди нас. Медленно, неспешно, деловито. Как старательный дворник идёт впереди похоронной процессии и прибирает мусор.

Туда же. Прямо туда, куда надо было нам.

Я стоял, обдуваемый ледяным ветром изнанки, смотрел ей вслед, и в моей дурной голове медленно, как тяжёлые мельничные жернова, ворочались две мысли. Обе на редкость скверные.

Первая: почему именно я? Почему абсолютное забвение, которое вынимает людей из этого мира под чистый ноль, обошло меня стороной, как ручей обходит вбитый камень? Из-за этой дурацкой гладкой костяшки на груди с выжженным знаком, которого я не умею прочесть? Или из-за того, что я и так сирота без имени? У меня нет фамилии, я восемьдесят шестой по приютской книге, меня никто не ждёт и не вспомнит. Может, у меня просто нечего стирать? Не за что зацепиться? Как лощине тогда было нечем меня позвать, потому что у меня нет счастливых воспоминаний? Я не знал точного ответа. И тот, и другой вариант выходили одинаково паршивыми и холодными. Забвение обошло меня, потому что меня в этом мире и так почти нет.

А вторая мысль была ещё хуже. Она пугала меня до дрожи в пальцах.

Я смотрел вслед уползающей полосе и понимал, что смотрю не с ужасом. Не с омерзением.

А с острым, голодным интересом. С тем самым зудом в кончиках пальцев, с каким я когда-то жадно смотрел на кованый боевой крюк в лапах пёсьеголового или на хороший, дорогой чужой клинок. Я смотрел, как эта безликая тварь вынимает живое место из ткани мира, и ловил себя на мысли: я бы тоже так хотел. Я хочу так уметь. Моя домашняя ручная темнота, что только гасит присутствие от глаз — она бы с радостью поучилась у этой твари. Она бы с удовольствием научилась вынимать людей насовсем. Она была ей как сестра. Младшая, злая, очень голодная и способная сестра.

Я шёл за стирателем к молниям не только сапогами. Я шёл за ним всем своим чёрным нутром.

— Идти можешь? — хрипло спросила Сандра, не поднимая опущенной головы.

— Могу, — сказал я ровным голосом.

И не двинулся с места.

Полоса неумолимо уползала к зарнице, старательно прибирая и стирая нашу дорогу далеко впереди нас. Нам было точно туда же. И всю оставшуюся долгую дорогу до выхода нам предстояло идти по вычищенному следу того, кто стирает любые следы.

И я, глядя в эту темноту, уже не очень понимал, кто кого на самом деле ведёт.

Предыдущая главаГлава 34 из 60Следующая глава