К книге
Воины сновидений 1Глава 33. Порог
55%
Глава 33. Порог
33

Я висел на стене лощины, вжавшись изодранной щекой в холодный, сочащийся ледяной сыростью сланцевый камень, и изо всех сил держал Сандру за лодыжку.

Отличное завершение года, ничего не скажешь.

Держал намертво. До белой судороги в сведённых пальцах, до глухой пульсирующей боли в плечевых суставах. Потому что эта слепая дура собиралась шагнуть вниз. Не сорваться от дикой усталости, не оступиться на предательски крошащемся под ногами камне — шагнуть. Сама. Назад в это проклятое золотое поле, в густое, удушливое марево, на голос, что непрерывным, ласковым потоком тёк снизу, из светящихся колосьев. Тёк прямо в наши уши, заливая мозги приторным, отравленным мёдом.

— Сандрочка, — звал голос. Мягкий, густой, мужской, заботливый до такой степени, что у меня сводило скулы, а к горлу подкатывала тошнота. — Ну куда ты полезла, мелкая? Там высоко, там камни острые, ты же руки собьёшь. Слезай, ну. Я тут. Я всё это время был тут, никуда не уходил, ждал тебя. Мне тебе столько рассказать надо, столько всего показать. Тут тепло, Сандра. Тут никто тебя не тронет. Иди ко мне.

Её пальцы, перемазанные в глине и стёртые в кровь о скалы, медленно, по одному разжимались на каменном выступе. Слепое, заострившееся за этот украденный у нас год лицо, потерявшее всю свою колючую приютскую злобу, медленно поворачивалось вниз. К теплу. К этому проклятому зову. На её искусанных, потрескавшихся губах проступала та же безмозглая, блаженная улыбка, какую я уже видел на сухих оскалах мертвецов в самой глубине этого поля. Лицо человека, который нашёл свой покой и теперь готов радостно сдохнуть, лишь бы из него не уходить.

— Это Михель, — выдохнула она одними бескровными губами. Не мне — туда, вниз, в сияющую пропасть, словно боясь спугнуть видение. — Это мой брат. Он живой. Марк, пусти ногу, он живой, я же слышу его, это он…

— Он умер! — рявкнул я ей в спину, срывая голос и стараясь перекричать эту медовую патоку, льющуюся снизу. — Ты сама полчаса назад мне это сказала! Умер. У тебя на руках, истекая кровью!

— Я ошиблась, — отозвалась она счастливо, пьяно, даже не пытаясь меня слушать. — Я всё перепутала, Марк. Мы ошиблись. Вот же он. Слышишь?

Слышал. В том-то и беда, что я отлично его слышал. Чужого мне человека, которого я отродясь в глаза не видел и знать не знал, — а звучал он так чисто, так объёмно, словно стоял прямо за моим плечом. Живее всех живых. Лощина, эта хищная, сытая яма, сменила тактику. Ещё час назад она держала нас мягкой, непроглядной ленью, наваливалась на плечи тёплой тяжестью, тянула в густую траву, уговаривала закрыть глаза и уснуть. Не сработало — я выдрал нас на эту чёртову стену кровью, грязной руганью и тупым упрямством, волоча девчонок за шивороты. Так лощина зашла с другой стороны. С той, по которой у любого нормального человека болит сильнее всего.

Она перестала держать силой. Она начала звать.

Я стиснул зубы так, что они заскрипели, и нащупал в себе темноту.

Она всегда была под рукой, где-то под рёбрами — холодная, послушная, должная мне по праву крови то самое глухое накрытие. Я потянул её вверх, вытаскивая из себя с натугой, как рыбак вытаскивает тяжёлую мокрую сеть, и швырнул к Сандре, чтобы накрыть нас всех непроницаемым куполом. Отрезать от поля, заслонить, заткнуть эту золотую поющую глотку раз и навсегда. Тьма пошла легко, почти радостно, собралась густым чернильным сгустком и легла на крутой склон маслянистым пологом. Свет лощины под ней мгновенно притух, марево померкло, съёжилось, отступив от наших ног. Я выдохнул, глотая спёртый холодный воздух, и приготовился к тишине.

А голос Михеля прошёл сквозь мою тьму, будто её тут отродясь не стояло.

— …помнишь, как я тебя на закорках через брод носил, мелкая? — так же ласково и близко мурлыкал он из-под чёрного купола. — Холодно тебе было, вода ледяная, ты дрожала вся, прижималась ко мне, а я говорил, что мы уже почти пришли. Помнишь?

Ну конечно. Я едва не заржал в голос, давясь собственной бессильной злостью и выплёвывая попавшую на губы каменную крошку. Тьма гасит свет — это я выучил собственной шкурой ещё в доме-храме, под осадой, в самую чёрную ночь. Она прячет от глаз, от шальных зарниц, от чужого тяжёлого взгляда. Но звук ей нипочём. Звук живёт в ней, как хозяйская щука в глубокой мутной воде. Сколько ни кутай этот свихнувшийся мир в темноту, чужой голос пройдёт насквозь. Потому что голосу темнота — не преграда, а дом родной. В темноте слушать только сподручнее.

Я сбросил полог. Смысла жечь долг перед тенями впустую не было. Тут моя темнота — пустая, заржавевшая железка, которой и гвоздя не забьёшь. Тут нужно другое оружие. Такое, которым можно вдребезги разбить чужую надежду, пока она не убила нас всех.

— Сандра. — Я перехватил её лодыжку чуть выше, сминая грубую ткань штанины, и до боли стиснул худую кость. — Не слушай. Лезь вверх. Считай ступени, как ты всегда делаешь! Считай, кому говорю! Ногу переставь!

— Не мешай, — попросила она мягко, тягуче, словно я отбирал у неё любимую игрушку. — Марк, дай я к нему спущусь. Один разочек только. Только посмотрю. Он же ждёт, ему там одному страшно…

И, окончательно отпустив пальцы от камня, она сделала шаг с узкого уступа в пустоту.

Я успел. Рванул её на себя за ногу с такой остервенелой, животной силой, что сам едва не сорвался со стены в пропасть. Вмазался грудью в острый выступ камня, и в треснутые ещё в прошлом году рёбра полыхнуло такой ослепительной, яркой болью, что у меня искры из глаз брызнули, а в ушах зазвенело. Сандра неловко, тяжёлым кулем завалилась обратно на стену, больно ударилась плечом, забилась, заскребла руками по осыпающемуся сланцу. Она рвалась вниз, ко мне спиной, выворачивая суставы, не обращая внимания на содранную в кровь кожу. Тянулась к этому голосу, как тянется на натянутой до звона цепи бешеная собака, заслышав шаги хозяина с полной миской.

Силой её было не удержать. Я мог, скрипя зубами и срывая спину, тащить её волоком вверх хоть до самого утра — безвольное, брыкающееся тело она мне, конечно, оставит, никуда не денется. А вся её суть, все её мысли и желания останутся там, внизу, с этим мёртвым братом.

И тут лощина взялась за Ариану.

* * *

Второй голос поднялся из-под колосьев тише первого, но от этого пробрал меня до самых печёнок. Женский. Усталый, тёплый, с той неуловимой, намертво въевшейся выученной мягкостью, какая бывает только в старых, пропахших богатством и древней пылью домах. Там, где детей с пелёнок растят на меду, тихой музыке и железных приличиях, где даже приказ звучит как вежливая просьба.

— Ариана. Девочка моя. Иди домой.

Ариана висела на стене на пару шагов ниже меня, вжавшись всем своим хрупким телом в скалу. В её пригоршне, прикрытой перемазанными глиной пальцами, теплилась маленькая свечка — тот самый детский, упрямый огонёк сгинувшего дома Сольвей, которым она держала себя и нас в рассудке весь этот проклятый подъём, не давая окончательно свихнуться от темноты. Огонёк дрогнул. Замер, съёжился до крошечной, неуверенной синей точки.

— Хватит, маленькая, — звал голос снизу, и в нём слышалась такая затаённая, сладкая, пронзительная скорбь, что меня самого слегка замутило от этой подделки. — Хватит жечь руки до черноты. Кому нужен этот свет в такой темноте? Ты всех спасаешь, всех тащишь на себе, а кто тебя пожалеет, дочка? Иди ко мне. Дома тепло. Дома никто не умирает, дома нет страха. Помнишь свою комнату? Я заплету тебе косы, как раньше, расчешу твои волосы, спою тебе…

— Мама?

Ариана выдохнула это так тоненько, так жалко и совершенно не по-взрослому, что у меня непроизвольно свело челюсти. Вся её годами обкатанная дворянская выдержка, вся ледяная, безупречная вежливость слетели разом, как сухая шелуха на ветру. Под ними оказалась просто перепуганная, насмерть уставшая, потерянная девчонка, которую где-то в другой жизни, за сотни миль отсюда, когда-то очень сильно любили.

— Мама, ты жива? — Голос Арианы задрожал, сорвался на беспомощный всхлип. — Тебя не забрали? Ты здесь, мама?..

Огонёк в её ладони медленно качнулся. И пополз вниз. Рука со свечой потянулась к золотому полю, словно невидимый магнит тащил стрелку компаса прямо в гибельное болото.

Вот теперь дело запахло дрянью окончательно. Обе. Сразу. Одна с остервенением слепого фанатика рвалась к давно сгнившему брату, другая, роняя слёзы на камни, тянулась к матери, которой бог знает что сталось в разорённом, опальном доме. А я висел ровно между ними на сыплющемся под скользкими пальцами сланце, с двумя руками, из которых правая толком не разгибалась после прошлогоднего укуса той степной твари, и отчётливо понимал, что обеих мне не удержать. Мышцы горели огнём, нога на узком выступе начинала мелко, предательски трястись.

Лощина не торопилась. Она рассчитала всё чисто, как опытный мясник перед разделкой туши. Она не лезла в драку, не рвала когтями. Она просто нашла, по кому у каждой из моих девчонок болит сильнее всего, нащупала открытую, кровоточащую рану — и с наслаждением надавила.

И вот тогда, тяжело дыша и глотая горькую пыль, я вдруг понял одну смешную вещь. Я понял, почему лощина до сих пор не взялась за меня.

Дело было вовсе не в том, что я какой-то особенный, волевой или крепче остальных. Наоборот, за этот лживый сытый год в золоте я оплыл и обмяк хуже обеих, превратившись в кусок неповоротливого, ленивого мяса. И не в моей тьме было дело. Просто этой безмозглой яме нечем было меня зацепить. У неё не было для меня наживки.

Чтобы тебя позвал во тьме родной ласковый голос, надо, чтобы такой голос у тебя в жизни вообще когда-нибудь был.

У Сандры был старший брат, что таскал её на закорках через ледяной брод, когда она в кровь стирала худые ноги. У Арианы была изящная мать, что по вечерам заплетала ей косы в тёплой спальне и называла «девочкой моей». А меня, приютского ублюдка, записанного под номером восемьдесят шесть, без роду, без племени и без фамилии, в этой жизни никто никогда не звал домой. Ни разу. Некому было. И не куда. Моим домом был пропахший кислыми щами и едкой хлоркой барак, моим именем — цифра в засаленной регистрационной книге.

Лощина искала во мне хоть какое-то тёплое место, за которое можно дёрнуть и потянуть, — и не находила ничего. Один казённый номер, пустая холодная койка да голая пыльная дорога.

Но поле всё-таки попробовало. Видимо, у него были свои слепые инстинкты на случай бракованного материала. Под самый конец, когда я уже почти засмеялся от этой спасительной мысли, из шелестящей травы поднялся третий голос. Специально для меня. Чужой. Незнакомый. Наскоро слепленный из пустоты, обрывков чужого отчаяния и того, что поле принимало за человечность.

— Марк, — позвал он. Мужской, с лёгкой хрипотцой, полный какой-то тоскливой отцовской заботы. — Сынок. Иди сюда, мальчик мой. Тебе же больно. Отдохни.

Я едва не расхохотался ему прямо в эту невидимую, сочащуюся мёдом морду. Сквозь злые, едкие слёзы, выступившие от натуги. Сынок. Это ж надо, какое дешёвое, убогое представление. Меня сроду никто не называл сынком, даже в насмешку. Подделка вышла настолько фальшивой, картонной, дребезжащей, как гнутая жестяная крона на базарном лотке. Лощина очень старалась, она выдавила из себя всё, что знала о людях, — а получился пустой звук. Нельзя соскучиться по тому, чего у тебя никогда не было. Нельзя купить сироту на сказки про доброго папу.

Моё сиротство, которое всю короткую жизнь грызло меня изнутри, выедая дыры в кишках, вдруг обернулось вокруг меня глухой, непробиваемой бронёй. Звать меня было нечем. А значит, удержать — тоже.

Значит, держать сегодня должен я.

— А ну слушать сюда! — рявкнул я так, что с верхнего уступа посыпалась сухая каменная крошка. Голос, наконец-то прорезавшийся сквозь одышку, сорвался на свой — настоящий, злой, лающий голос приютского надсмотрщика. — Обе! Пасти закрыли и слушать!

Сандра вздрогнула под моей рукой, словно от удара плетью. Ариана замерла, не опуская, но и не поднимая свечу.

— Михель мёртв, Сандра! Мать твою я в глаза не видел, Ариана, но уверяю, это не она! Это поле! Это проклятая лощина в их шкуре! Оно нацепило ваших мертвецов, как ту вонючую серую курту с покойника, и теперь зовёт вас вашими же голосами, чтобы сожрать! Головами думайте! Помните, что вы сами мне про эту дрянь рассказывали?!

— Это он, — глухо простонала Сандра, упрямо выворачивая ногу из моей хватки. — Я слышу. Он зовёт, Марк…

— Что ты там слышишь?! — Я дёрнул её на себя, с силой впечатывая в мокрый камень, выбивая воздух из лёгких. — Слушай как следует, дура! Ты же у нас лучше всех на свете слышишь! Слушай ушами, а не соплями! Он дышит?!

Она замерла. Тело, только что остервенело рвавшееся в пропасть, вдруг обмякло, напружинилось и превратилось в одну сплошную, гудящую от напряжения струну.

Я вколачивал в неё её же собственную науку. То, что она сама добыла кровью, потом и животным ужасом на мёртвой целине. Правило четвёртое, выученное у голоса-ловушки, что звал нас в темноте, идеально подражая людям, но не делая ни единого вдоха между словами. Живой голос дышит. Ему нужен воздух, он не может звучать бесконечно. Прежде чем шагнуть на зов, прежде чем поверить — поймай тот короткий, влажный, рваный вдох, с которого любой живой человек начинает фразу. Мёртвое носит только старое воспоминание, оно крутит его, как заведённую пластинку, и воздуха ему не нужно.

— Михель! — крикнул я громко, обращаясь вниз, в золотое колышущееся марево. — Эй, Михель! Если ты живой, скажи сестре, как меня зовут! Давай!

Голос снизу запнулся. Поле заколебалось, будто по колосьям прошел холодный сквозняк. А затем голос повторил. С той же самой выверенной интонацией, ласково, тягуче, полностью мимо моего вопроса:

— Слезай, Сандрочка. Ну куда ты полезла, мелкая? Мне тебе столько рассказать надо. Оступишься же.

— Не отвечает на новое, — процедил я, глядя на вздрагивающую спину Сандры. — Только старое крутит, по кругу. Как эхо в овраге. И воздух, зараза, не берёт. Послушай его, Сандра. Послушай между словами. Там есть вдох? Отвечай!

Сандра вжалась слепым, перепачканным землёй лицом в темноту скалы. Вся её щуплая фигура подобралась, она обратилась в слух — в то единственное чувство, которым жила и которым видела этот мир яснее зрячих. Я видел, как лихорадочно ходят желваки на её повзрослевшем, обветренном лице. Как она ловит, цедит сквозь невидимое сито каждую произнесённую гласную, проверяет этот сладкий голос на тот крохотный, естественный человеческий вдох, который ни одна ловушка в этом мире не сможет ни подделать, ни украсть. Одно движение грудной клетки. Один глоток воздуха.

Она слушала. Я терпел разрывающую боль в сведённой руке.

— Нет, — наконец выдохнула она одними губами.

И её лицо начало стремительно, прямо на глазах стекать из безмозглого блаженства в ледяной, пробирающий до костей животный ужас. Губы задрожали, обнажив зубы.

— Нет вдоха, — повторила она громче, сорванным, каркающим голосом. — Он… он говорит длинно и вообще не дышит. Михель так никогда не говорил. Михель задыхался под конец, у него лёгкие были пробиты, он хрипел на каждом слове, он кровью кашлял…

Она вдруг остервенело затрясла головой, с силой колотясь затылком о скалу, будто пыталась физически вытряхнуть этот отравленный мёд из ушей.

— Это не он. Господи, это не он. Не он!

— Не он, — подтвердил я с жестоким облегчением. — Лезь. Вверх. Каждую зацепку щупай.

Она судорожно вцепилась побелевшими пальцами в камень, подтянулась, всхлипывая и бормоча проклятия. Я отпустил её ногу и с трудом перевёл дух. Одна есть.

— Ариана! — крикнул я вниз, не давая им опомниться. — Твоя мать дышит?!

Ариана не отвечала. Её маленький огонёк слабо, неуверенно подрагивал. Золотой женский голос снизу всё продолжал лить свою тоскливую, завораживающую песню про тёплый дом, расчёсанные волосы и горячее молоко. Эта зараза оказалась умнее, она била в самую мякоть, в самое незащищённое место.

Тогда я на свой страх и риск перегнулся вниз, отрывая тело от надёжной скалы и рискуя сорваться вместе с ней. Дотянулся до грубой ткани её куртки и крепко, безжалостно тряхнул за плечо. Ариана вскрикнула.

— Спроси у неё что-нибудь! — приказал я. — Что-нибудь такое, чего никто, ни одна живая или мёртвая душа, кроме твоей настоящей матери, знать не может! Секрет. Детскую тайну. Слово. Что хочешь. Давай!

Ариана тяжело сглотнула. Облизала пересохшие, потрескавшиеся губы. Огонёк в её руке качнулся. И она спросила — вниз, в колышущееся море колосьев, жалким, дрожащим шёпотом:

— Мама… как ты называла меня, когда я болела лихорадкой? Тайное слово. Помнишь? Мы никому не говорили. Скажи его. Пожалуйста.

Поле внизу замолчало. Золотое сияние словно стало гуще, пульсируя, обдумывая ответ.

А затем выдало:

— Иди домой, девочка моя, — сказала «мать» всё с той же нежной, мёртвой, безупречной правильностью. — Хватит жечь руки до черноты. Иди ко мне, маленькая. Дома тепло.

— Она не знает.

Ариана прошептала это так тихо, что я едва разобрал. И в ту же секунду синий огонёк в её ладони вдруг вспыхнул — ровно, зло, в полную силу, обжигая холодный камень и разгоняя мрак вокруг нас.

— Она не знает слова, — повторила Ариана, и голос её внезапно окреп, налился той самой холодной сталью старого рода, которая гнётся, но не ломается. — Моя мать никогда бы его не забыла. Она сама его придумала. Это не моя мать. Это тварь.

— Вот и славненько, — хмыкнул я, чувствуя, как отпускает тугой узел в груди. — Свидание окончено. А теперь слушаем мою команду. Все трое — называем свои имена. Вслух. По кругу. Как себя зовёте. Громко, чтобы эта яма подавилась и запомнила. Кто молчит — того лично стащу за шкирку и скину вниз. Поехали!

— Сандра, — рявкнула она сверху. Хрипло, упрямо, своим прежним суховатым, колючим голосом. Тем самым, которым она монотонно высчитывала шаги и стыки на разбитой дороге. — Сандра. Меня зовут Сандра.

— Ариана Сольвей, — чётко, чеканя слоги, выговорила девчонка снизу. И стиснула зубы так, что скрипнуло.

— Восемьдесят шесть, — сказал я, с кряхтением подтягиваясь на измученных руках. — И вы две — мои. А поле ваше — пустое место. Лезем!

И мы полезли.

* * *

Мы ползли по чёрному, крошащемуся сланцу под монотонную, злую перекличку имён. Своих собственных, единственных вещей в этом сбрендившем мире, которые у нас ещё оставались и которые лощина не смогла сожрать, как ни старалась. Я кряхтел и грубо подсаживал Сандру плечом, она вслепую нащупывала узкие выступы, хрипела «Сандра» и тянулась выше, стирая в кровь колени. Ариана карабкалась за мной, освещая путь своим злобным синим огоньком, и повторяла «Ариана Сольвей» как заведённую молитву от злых духов.

Голоса снизу не сдавались. Они ещё долго тянули нас за подолы, скользили по ногам липкими, навязчивыми щупальцами. То Михель начинал рассказывать про холодный брод, то лживая «мать» причитала о сожжённых руках, то мой выдуманный «сынок» жалобно просил не уходить и остаться. Но теперь всё это было впустую. Дешёвая магия рассеялась. Теперь это был просто фоновый шум. Просто голодная чавкающая яма, воющая от досады нам вслед.

Стена постепенно пошла положе. Пальцы перестали срывать ногти о жестокий камень. Золотое, тошнотворное марево осталось далеко внизу, превратившись в тусклое пятно. Воздух наверху изменился: он сделался сухим, колким, по-настоящему холодным и мёртвым.

Впервые за весь этот потерянный год я от души обрадовался мёртвому воздуху. В нём не было ни капли лжи.

Мы выползли на широкий, засыпанный пылью каменный карниз под самым гребнем стены. Дальше, всего в нескольких шагах от нас, чернела узкая, рваная расщелина — та самая дыра, в которую мы свалились сюда целую жизнь назад. За ней, в холодной непроглядной щели между высоких скал, я разглядел то, от чего на мгновение перехватило дух: колючую россыпь звёздной крошки и далёкий, холодный росчерк настоящей зарницы.

Изнанка. Реальность. Настоящая, не выдуманная ночь.

Выход.

Мы почти дошли. Я уже хотел скомандовать последний рывок, когда Ариана вдруг вскинула руку с огоньком.

* * *

Спящий лежал у самого порога.

Я едва не наступил на него в кромешной темноте, споткнувшись о мягкое. Маленькое человеческое тело привалилось к обветренному камню у самого входа в расщелину. Казалось, оно доползло сюда на животе из последних сил, из самого центра золотой лощины, дотянулось до границы — да так и не смогло перевалить через неё, рухнув без сил.

Огонёк Арианы метнулся вперёд и мазнул по лицу лежащего.

Сто двенадцать.

Та самая девчонка с жидкими мышиными косичками. Румяная, сытая, из того самого первого дня. Та, что лежала у прозрачного озера ещё совсем свежей, ещё розовой, когда мы только-только свалились в эту золотую могилу и ещё не понимали, куда попали. Я тогда, стоя на коленях, переписал её номер куском угля на свой кожаный ремень — давно, целую вечность назад, когда сдуру пообещал себе побыть книгой учёта для тех, кого нам уже никогда не добудиться. Сто двенадцатый номер.

Теперь она лежала тут, у самого края, у двери на волю. Лежала и дышала. Тихо-тихо, размеренно, словно экономя каждый глоток воздуха, и улыбалась во сне всё той же сытой, приторной улыбкой.

— Марк, — сказала Сандра с тревогой. Она не видела, но по моему сбившемуся дыханию уже поняла, что я остановился и стою над чем-то. — Не стой. Что там? Уходим.

— Помогите поднять, — хрипло сказал я и опустился на одно колено рядом со спящей.

— Кого поднять? — Ариана подняла свой свет повыше, разгоняя тени. Увидела девчонку. Лицо её мгновенно перекосилось, в глазах мелькнул первобытный страх. — Марк, нет! Ты с ума сошёл? Их нельзя разбудить, мы же пробовали год назад! Они не просыпаются, они…

— А я будить и не собираюсь. — Я грубо просунул руки под спину и колени лёгкого, дышащего теплом тела. — Понесу так. Спящую.

— Зачем?!

— За тем! — Я зло зыркнул на Ариану. — Хоть одного. Слышите меня? Их там, в этом проклятом поле, лежат сотни. Сотни! И я никого не вынес. Ни единой души. Только эти чёртовы номера углем на ремне. А эта — вот она, лежит у самой двери. В двух шагах от порога. Я не переступлю через живого ребёнка и не уйду один. Не в этот раз.

— Марк, послушай, — тихо, очень ровно сказала Сандра, поворачивая ко мне своё слепое лицо. — Мы себя-то не дотащим. Ты посмотри на нас. Мы ослабли. А ты хочешь ещё и её переть на своём горбу. Ты сдохнешь там, на изнанке.

— Дотащу, — отрезал я, стискивая челюсти.

Спорить они не стали. Сандра поджала губы, превратив рот в тонкую линию, Ариана молча отвернулась к расщелине, пряча глаза. Обе слишком хорошо меня знали. Знали, что если я закусил удила и сел на это своё ослиное упрямство — меня легче убить, чем переубедить.

Я напряг дрожащие ноги и одним резким рывком взвалил сто двенадцатую на плечо. Она оказалась пугающе лёгкой. Как вязанка сухой соломы. Вроде откормленная, пухлая девчонка, а ничего не весит, будто внутри неё зияет абсолютная пустота. Я пошатнулся, поймал равновесие, оперевшись здоровой рукой о скалу, и тяжело шагнул к порогу.

— Сандра, идёшь первая, — скомандовал я, морщась от ломоты в спине. — Руками щупай стены. Ариана за ней, свети ей под ноги. Я иду последний, с мелкой. Пошли. Назад не оглядываться, что бы там ни орало.

Сандра боком втиснулась в узкую, сочащуюся влагой ледяную щель и мгновенно пропала в темноте. Следом юркнула Ариана. Её синий огонёк на миг выхватил мокрые, склизкие стены расщелины, провёл по ним бликом и потух за крутым поворотом. Я подхватил спящую на плече поудобнее, пригнулся под нависшим, похожим на гильотину каменным сводом и полез следом. В узкую, сдавливающую рёбра каменную кишку между двух совершенно разных миров.

Холод ударил сразу. Наотмашь.

Настоящий, кусачий, пробирающий до самых костей, давно забытый нами холод изнанки потёк в расщелину навстречу. Он выстуживал пот на лбу, резал отвыкшие лёгкие. Сладкая, медовая духота лощины окончательно осталась за спиной, отрезаемая сплошными каменными стенами. Под стёртыми подошвами ботинок захрустел жёсткий, как битое стекло, чёрный песок. Впереди, сквозь узкую щель, забрезжило открытое небо.

Порог. Граница.

Я сделал последний шаг. Перехватил сто двенадцатую обеими руками, чтобы не стукнуть её головой о выступающий камень, и вынес её вперёд. Через невидимую, но ощутимую кожей черту. Прямо на ту сторону, под безжалостные, колючие звёзды реальности.

И она рассыпалась у меня в руках.

* * *

Она даже не вскрикнула. Не дёрнулась. Не открыла глаза.

Просто там, на самой границе, ровно в один удар сердца, тёплое девичье тело вдруг осело. Обмякло так, словно из него мгновенно вытащили все кости и мышцы. Потеряло последний, и без того смешной вес окончательно. Я ошарашенно уставился на свои руки, не понимая, что происходит.

Гладкая, румяная кожа на детском лице прямо на моих глазах сморщилась. Побурела. И поползла лоскутами, рассыпаясь в пыль, как старая, истлевшая в огне бумага. Мышиные косички вспыхнули сухой трухой и осыпались. То, что секунду назад было дышащей, живой спящей девочкой, с тихим сухим шелестом потекло у меня сквозь растопыренные пальцы. Тёплой, сухой серой трухой. Прахом. Древней пылью.

Прах густым водопадом посыпался на ледяной чёрный песок, а казённая серая курта с приютским клеймом, потеряв форму, опала пустой, грязной тряпкой прямо мне на локти.

Я рухнул на колени на холодный песок изнанки. Стоял, разинув рот, и держал в онемевших руках жалкую горсть праха вперемешку с пустой одёжкой.

Лощина никогда не отдавала своё.

Эту девочку давно выпили досуха. Ещё там, внутри. Выпили год за годом, каплю за каплей, подчистую — так же, как выпивали всех остальных, кто не смог уйти. От неё оставалась только иллюзия, оболочка. Тёплая, обманчивая, дышащая кукла, мираж, который держало на плаву, накачивало цветом и сном само золотое поле. А как только я вынес её за порог лощины, мираж рухнул. Здесь, под звёздами, держать эту ложь стало нечем. Внутри неё уже давным-давно, многие месяцы никого не было.

Я пёр на себе пустую курту с горстью трухи, надрывал спину и не знал этого. Я, идиот, думал, что спасаю живую душу.

Живых из лощины не выносят на руках. Живые уходят сами. Это правило я узнал точно так же, как узнавал в этом мире всё остальное, — слишком поздно и слишком дорогой ценой.

Сандра с Арианой стояли надо мной в полной тишине. Ариана в ужасе прикрывала рот перепачканной ладонью, глядя на то, что осталось от девчонки. Свет в другой её руке мелко, лихорадочно дрожал, выхватывая из темноты серую пыль на моих руках.

Я хотел выругаться. Хотел заорать, выматериться в чёрное небо, сплюнуть — и не смог. Не было слов. Мой пресловутый юмор, моя извечная броня и защита от всего этого дерьма, куда-то испарился, не оставив даже тени. В горле встал сухой, царапающий ком точно такой же мёртвой трухи.

Я медленно разжал кулак над пустой, опавшей куртой. Остатки праха ссыпались в грубые складки серой ткани. И в этих складках, на тонкой, наполовину истлевшей нитке, что ещё год назад висела на тёплой детской шее, тускло, равнодушно блеснул знакомый жестяной кругляш.

Казённый номерок. Сто двенадцать.

Вещь. Простую железку. Холодную, выбитую казённым штампом жестянку — вот это граница пропустила без проблем. Железку не выпьешь, в неё нечего вкладывать, ей плевать на иллюзии. Ей всё равно, по эту сторону порога она находится или по ту. Девочку сытая лощина оставила себе, переварив без остатка. А грязную бирку с её номером — выплюнула. Отдала мне. Будто в открытую насмешку.

Будто говоря мне в лицо: на, жри. Держи свою железку, раз ты так любишь считать и помнить. Имена ты отсюда унести можешь, сирота. А людей — нет.

Я молча снял номерок с истлевшей нитки. Полез за воротник и размотал свой собственный шнурок. Там уже висели четыре такие же жестянки, холодя грудь. Сорок первый, погибший на крике в мой самый первый день в Песках. Шестьдесят восьмой, которого мы не уберегли у колодца. Двадцать девятый из домов мёртвых. И мой собственный, выбитый кривым клеймом, — восемьдесят шестой.

Я продел пятый.

Номер сто двенадцать соскользнул по шнурку, лёг рядом с остальными и тихо, бездушно звякнул о старую жесть. Пять номерков. Пять никому не нужных имён, которые я тащу на собственной шее через эти проклятые пески, потому что больше их тащить некому.

— Идти можешь? — спросила Сандра. Голос её звучал тихо, сухо и ровно. Никакой жалости.

— Могу, — сказал я, пряча шнурок за ворот, и, кряхтя, поднялся с колен.

Суставы предательски хрустнули. Спина заныла тягучей болью. Чёрный песок изнанки под ногами был жёсткий, ледяной, совершенно неласковый, и под босую, сбившуюся ступню тут же впился острый край кремниевого камня.

Это была честная, злая, пронзительная боль.

Я обрадовался ей, как родной матери, которой у меня не было. За весь этот долгий, украденный у нас лощиной год это была первая боль, которая мне не врала в лицо.

И от этой искры тут же, словно по неслышной команде, проснулось всё остальное тело. Раны, ссадины и увечья, что весь этот год сладко дремали под медовым золотым дурманом, разом вскинули головы. Дико, до слёз заломило старый укус на правом предплечье, заныла вывернутая когда-то левая кисть, тупо и тяжело отозвались треснутые рёбра, стрельнуло колено. Моё собственное, ленивое, откормленное иллюзиями тело, напрочь отвыкшее за год лежки от малейшего физического усилия, теперь висело на мне мешком чужого, бесполезного мяса. В глотке драло от невыносимой сухости. Пить было совершенно нечего: всю тару мы посеяли ещё до спуска, в бурю, а из золотого озера лощины не зачерпнёшь того, что нельзя унести.

Я сделал один неуверенный шаг. Другой. Ноги шли тяжело, как чужие неподъёмные колоды, — мягкие, ватные, лишённые той пружинящей, злой силы, что ещё год назад без устали таскала меня через эти пески сутками напролёт. Я качнулся, чудом поймал равновесие, оперевшись о холодный, влажный валун, и выругался.

Выругался длинно, грязно, со вкусом и от души. Всеми теми словами, какие копил в глотке весь этот приторный, тошнотворно-сладкий год.

И мне сразу полегчало. Грязная ругань — это тоже очень честная штука. Там, в лощине, мне ругаться не хотелось ни разу. Там хотелось только лежать и гнить.

Ариана выбралась из расщелины следом за мной, зябко обхватила себя тонкими руками и мелко затряслась.

— Холодно, — сказала она с каким-то детским, растерянным удивлением, словно заново вспоминая само значение этого слова. Зубы её стучали. — Тут так… тут так холодно, Марк. Я совсем отвыкла.

— Привыкай обратно, неженка, — огрызнулся я, потирая ноющее плечо. — Холод честный. Он твою жизнь по кускам у тебя из-под носа целый год не таскает.

Сандра вылезла последней. Выпрямилась, повела своим слепым лицом по открытому простору, ловя чуткими ушами ледяной ветер, бесконечную даль, давящую пустоту ночи.

И вдруг застыла, как вкопанная.

— Я не знаю, сколько мы прошли, — сказала она глухим, сорванным голосом, в котором сквозило чистое, ничем не прикрытое отчаяние. — Марк… я всю жизнь считаю шаги. От самого рождения, каждый шаг отмеряю, я так живу, я так вижу этот мир. А в этом годе — огромная чёрная дыра. Мой счёт теперь врёт. Врёт ровно на год, понимаешь? И мне его уже никогда не починить. Я больше никогда в жизни не буду знать точного расстояния. Я сломана.

Я посмотрел на её растерянное, жалкое лицо.

— Зато ты точно знаешь, как тебя зовут, — сказал я жёстко, отрубая панику. — И что твой мёртвый брат дышал, когда говорил с тобой, а та дрянь в поле — нет. Вот это ты теперь знаешь намертво. Выжжено на подкорке. Для начала — этого за глаза хватит.

Она постояла. Тяжело сглотнула. Коротко, дёргано кивнула — и медленно тронула кончиками перепачканных пальцев свой правый висок. Будто ставила там невидимую зарубку: новый отсчёт. С этого самого холодного, отвратительного шага на изнанке.

Мы стояли на краю бескрайней мёртвой равнины. Под чужими, колючими звёздами. Спустя целый год, который нам никто и никогда не вернёт. Без капли воды. Голодные. Разъевшиеся, обрюзгшие до смешного бессилия.

Зато — снаружи.

Зато — со своими настоящими именами.

Зато — всё ещё живые.

Я задрал голову, вглядываясь в темноту. Далеко за зубчатой чёрной грядой, на самом краю горизонта, ровно, как по часам, била в небо глухая, беззвучная зарница. Тонкая жилка белого света, пульсирующая из земли. Дорога к молниям, к выходу. К тому самому столбу, куда мы шли всё это проклятое время.

— Прямо на свет, — хрипнул я, указывая подбородком. — Сандра, считай шаги с нуля. Пошли. Пока нас опять куда-нибудь не позвали.

И я сделал свой первый, тяжёлый шаг к зарнице.

Песок впереди вдруг еле слышно шевельнулся.

Не от ветра. Ветра внизу не было, он гулял только по верхам скал.

Поперёк нашей дороги, ровно между нами и спасительной далёкой жилкой света, по чёрной, ровной равнине медленно тянулась широкая тёмная полоса. Шире амбарной двери. Шире двух.

Она мягко гладила песок и ползла, ползла вперёд без единого шага, без лап, без видимого тела. Она скользила с мерзким, леденящим шуршанием, ровно стирая за собой все случайные бугорки и каменные складки, оставляя за своим невидимым хвостом неестественно гладкую, как отполированная столешница, дорожку.

Я попробовал поймать эту тварь взглядом — и взгляд соскользнул с неё, как с обледенелого мутного стекла. Мои глаза просто отказывались на ней держаться, слезились и съезжали в сторону.

Я уже видел такое дерьмо раньше. На Гиблой миле, возле того самого сарая с пересохшим колодцем, где не читалось название на указателе. Там это нечто так же гладило песок под стеной, а ядовитые твари в гнездах замолкали намертво, боясь издать хоть звук. Я тогда с перепугу, от большого ума, ткнул в такую полосу копьём. И железное остриё ушло в пустой песок по самое древко: под полосой не было никакого плотского тела, бить было нечего и некого. К счастью, тогда оно уползло стороной, не по нашу душу.

Но сейчас оно лежало прямо здесь. У нас на пути. Ровно между нами и единственной зарницей на многие мили вокруг. Свернуть было некуда: и справа, и слева тянулась бесконечная, голая чёрная равнина, а всё, что нам сейчас было нужно для выживания, — вода, свет, выход, — находилось по ту сторону. За этой медленно ползущей полосой.

— Сандра, — позвал я её шёпотом, боясь даже лишний раз моргнуть и не сводя слезящихся глаз с того места, где взгляд не держался. — Слева. Шагов сто от нас. Что ты слышишь?

Сандра резко повернула голову. Замерла, вытянувшись в струну. И вслушалась всем своим страшным, безошибочным слепым слухом, тем самым, что мог уловить ползущую тварь за триста шагов и услышать вдох за краем золотого поля.

— Ничего, — сказала она. И голос её, до этого твёрдый, вдруг сорвался на сип. — Там пусто, Марк. Совсем пусто. Как тогда, над гнездом. Там никого нет.

А полоса всё ползла и ползла нам наперерез.

Предыдущая главаГлава 33 из 60Следующая глава