К книге
Воины сновидений 1Глава 20. Жилец
33%
Глава 20. Жилец
20

Левая кисть к «утру» задеревенела так, что я перестал её чувствовать. Вообще-то, полная потеря чувствительности в конечностях — это скверный знак. В приюте за такое списывали с пайка и отправляли в подвалы к костоправам, откуда возвращались далеко не все и не всегда целиком. Но прямо сейчас, в этой сырой каменной кишке, это онемение было, пожалуй, единственным милосердием, которое мне выдали авансом. Грязная тряпица, кусок чьей-то рубахи, который я намотал в горячке боя, присохла к четырём глубоким бороздам мёртвой, цементной хваткой. Кровь намертво спеклась с грубым ворсом, превратив повязку в подобие жёсткого, негнущегося и отвратительно зудящего панциря. Пальцы под ней напоминали раздувшиеся лиловые сосиски, и отдирать эту броню я не собирался. Во-первых, под ней наверняка снова хлынет юшка, а лишней крови у меня не водилось. Во-вторых, хватит с меня пока свежих дыр и открытого мяса. Мне бы со старыми увечьями как-то договориться.

Рёбра, напротив, чувствовались слишком хорошо. Они вообще жили теперь какой-то своей, отдельной, крайне насыщенной и злобной жизнью. Отзывались на каждый, даже самый осторожный и неглубокий вдох так, словно внутри моей грудной клетки кто-то старательно, с садистским упоением затягивал ржавый железный обруч. С каждым выдохом этот обруч проворачивался, ломая кость за костью, пуская по натянутым нервам горячие разряды. Я пробовал дышать животом, пробовал дышать мелко, как перепуганная мышь — ничего не помогало. Грудная клетка стала тесной, словно я надел чужой, на два размера меньший доспех. Отлично. Просто великолепно. Настоящий праздник плоти.

Колено, которое я знатно и с размаху приложил о камень ещё на изматывающем подъёме к этому проклятому дому, безостановочно пульсировало. Тупой, распирающей изнутри горячей болью. Казалось, под коленной чашечкой завёлся раскалённый свинцовый шар, который с каждым ударом сердца становился всё больше, грозя разорвать сустав на куски.

И теперь, сидя в абсолютной темноте, я отстранённо, как посторонний наблюдатель, гадал, какая из этих трёх болей первой вырвет меня из спасительного забытья, если я всё-таки умудрюсь хотя бы на минуту уснуть. Ставки принимались. Лидировали рёбра, но колено уверенно дышало им в затылок.

Но я не уснул. Не смог. Я сидел на холодном каменном полу, намертво вжавшись затылком и лопатками в неровную, шершавую стену. Ноги вытянул вперёд, чтобы хоть немного унять пульсацию в суставе. Повернулся лицом к зияющему чёрному проёму, заменявшему здесь дверь. Я сидел и слушал, как пустое, мёртвое место за порогом дочитывает чью-то чужую жизнь.

Голос снаружи отсчитывал число за числом. Ровно. Бесстрастно. Монотонно, как капли воды из пробитой трубы в подвале казёнки. Тварь считала за того, кто уже явно не мог вести этот счёт сам. Удары его сердца, судорожные вдохи или капли вытекающей на камень крови — хрен его знает, что именно мерила эта мразь. Но делала она это с пугающей обязательностью, которой позавидовал бы любой писарь.

Голос смолк где-то на восьми сотнях с небольшим. Я сбился со счёта, когда очередная вспышка острой боли в груди заставила судорожно перехватить дыхание. Он не дошёл до красивого, ровного круглого числа. Не вывел никакого логичного итога. Не произнёс прощальной речи. Он просто кончился. Оборвался на полуслове, канул в пустоту, как кончился когда-то и тот несчастный, чьи вздохи он отсчитывал в этой непроглядной тьме.

Я ждал, замерев, боясь громко выдохнуть. Мозг рисовал жуткие картины: вот тварь наклоняет уродливую голову, вот принюхивается, вот медленно поворачивается к нашему укрытию, и её жёлтые глаза вспыхивают ярче. Ждал, что после тягучей паузы голос хрипло начнёт всё сначала, пойдёт на новый бессмысленный круг. Иногда их так замыкает.

Но он не начал. Тишина стремительно вернулась в дом. Она не просто вошла — она втекла через порог тяжёлой, вязкой волной. Затопила невидимые углы, поднялась к потолку и легла в пористый камень. Давящая, глухая, как тяжёлая надгробная плита, которую только что аккуратно и плотно задвинули на место. И впервые за всю эту бесконечную, изматывающую дорогу это была нормальная, обычная тишина. В ней не было шелестящего, сводящего с ума шёпота на самом краю слуха. Не было чужого, сбитого, влажного вдоха прямо за спиной, от которого волосы на затылке встают дыбом. Не было того липкого жёлтого оттенка безумия, от которого нестерпимо хочется содрать с себя кожу грязными ногтями. Просто тишина пустого, давно покинутого камня.

Снаружи, где-то невыносимо далеко, через чёрный проём вдруг ударила зарница. Тонкая, нервная белая жилка, пробившаяся из мёртвой земли в такое же мёртвое, затянутое пеленой небо. Это не был спасительный свет солнца. Это был мертвенный, фосфоресцирующий всполох, обнажающий кости этого мира. На один короткий, рваный счёт дом вынырнул из абсолютной черноты.

Мозг, привыкший цепляться за любые детали, чтобы выжить, успел зафиксировать картинку. Грубые, тёсаные стены. Пол, густо устланный слоем пыли, похожей на серый вулканический пепел. В этом пепле отчётливо виднелись наши собственные кривые, шаркающие следы от порога. И дальний слепой угол, где мрак сгустился так плотно, что казался осязаемым. А потом тьма захлопнулась снова, став, казалось, ещё плотнее и тяжелее.

Зарница — это фонарь, который кто-то огромный зажигает явно не для тебя и уж точно не ради твоего спасения. Но смотреть на этот свет никто не запрещал. И я стал жадно ждать новых вспышек. Глаза уже настолько привыкли к плотному мраку, что каждый такой бледный сполох болезненно резал по расширенным зрачкам, заставляя жмуриться до слёз, но я терпел. Я собирал этот дом по кускам. Впечатывал в память каждую неровность пола, каждую глубокую трещину в стене. В нашем положении слепота означала смерть, а я помирать в этой коробке пока не планировал. По крайней мере, не сегодня.

— Не спишь, — сухой голос Сандры донёсся со стороны лаза. Это не было вопросом. Она просто констатировала факт своим обычным, лишённым любых эмоций тоном. Она сидела в точности там, где я её оставил, — спиной к чёрной дыре, которую мы окрестили спасительной, лицом в пустой, гулкий зал. Не смыкая глаз, как цепная собака, стерегла низ.

— Думаю, — отозвался я, стараясь говорить так, чтобы не тревожить проклятые рёбра. Получилось сипловато, но зато не пришлось корчиться.

— Слышно, как ты думаешь, — ответила она ровно, без обычной поддёвки, просто как неоспоримый медицинский факт. — Слишком громко.

— Это рёбра скрипят, не обращай внимания. Решил вот прикинуть, на каком боку удобнее подыхать, если те твари снаружи решат зайти в гости.

Воду я решил разделить первой. Прямо сейчас это было важнее любых самых глубоких мыслей, важнее ноющих костей и далеко идущих планов спасения. Жажда не просто давала о себе знать — она выкручивала суставы, сушила кровь и скреблась в пересохшем горле когтями.

Я нащупал металлическую флягу на поясе. Отцепил её непослушными, негнущимися пальцами правой руки — левая висела бесполезным грузом — и осторожно, чтобы не издать лишнего шума, встряхнул у самого уха. Внутри лениво, словно издеваясь, плеснуло. Жалкий, короткий звук на самом донышке. Скупо. До одури скупо. Шесть крошечных глотков, если очень сильно не жадничать. На троих взрослых, измождённых людей, которые потеряли жидкости больше, чем следовало.

Я отвинтил крышку. В нос сразу ударил запах. Запах тёплой, застоявшейся, отдающей старым металлом и чужими губами влаги. Сейчас, в этой пыльной каменной утробе, это был лучший запах во всей проклятой реальности. Он бил по рецепторам так сильно, что во рту моментально собралась густая, липкая слюна.

Я отлил по одному глотку каждому. Делал это на ощупь, в кромешной слепоте, не пролив ни единой капли, полагаясь только на вес металла в руке и звериное чутье. Считал движениями собственного горла, когда пил сам, отмеряя каждую драгоценную каплю. Хотелось запрокинуть голову и выхлебать всё досуха, до звона в ушах, чтобы вода потекла по подбородку, унося мерзкую пыль. Но я остановил себя. Силой заставил оторвать металл от губ.

Когда я закончил эту священную процедуру, фляга стала почти ничем. Просто холодным куском лёгкого металла, внутри которого теперь гулко билась абсолютная пустота.

— Ровно по глотку, — сказал я, передавая крышку в протянутую из темноты руку. — Больше не дам, даже не просите. В долг не запишу. Тут больше нет воды.

Ариана молча взяла свою долю. Она так и лежала у самого входа, на том же самом месте, куда безвольно осела вчера, когда тот странный обжигающий свет внутри неё выгорел дотла, оставив лишь пустую оболочку. В темноте я уловил только её медленный, судорожный, жадный глоток. Она тянула эту жалкую влагу сквозь стиснутые зубы с лёгким шипением, чтобы хоть немного подольше обманывать измученное, пересохшее горло.

Сандра взяла свою порцию иначе. Я слышал, как она набрала воду в рот и замерла, словно окаменев. Она не глотала. Она держала её во рту, медленно катая по распухшему языку, который, наверное, ощущался сейчас как кусок сухой коры. Она втирая драгоценную жидкость в воспалённые дёсны, позволяя ей впитаться в слизистую напрямую, прежде чем пустить внутрь. Это была старая, жестокая пустынная выучка, въевшаяся в подкорку, рефлекс человека, который слишком хорошо знает цену обезвоживанию. Я сам делал точно так же, когда эти бескрайние пески наглядно и очень больно учили меня терпеть. Когда каждый пройденный шаг измерялся каплями пота.

Три жалких глотка на троих. В запертой каменной коробке, где не было ни единой капли влаги, кроме той, что мы принесли в себе. Это был никакой не запас. Это была изощрённая, садистская насмешка над самим понятием запаса. Вода, которой хватит ровно на то, чтобы твой измученный организм с новой, свежей силой понял, как отчаянно и больно он хочет пить.

Пока плотная темнота держала нас в заложниках, я машинально перебрал на ощупь весь наш ничтожный арсенал. Наше великое богатство, с которым не стыдно и в высший свет сунуться.

Копьё. Тяжёлый обломок бруса с кое-как примотанным к нему костяным жалом твари. Остриё этого импровизированного оружия вчера неудачно съехало по прочному панцирю жёлтоглазого ублюдка вскользь, с мерзким скрежетом, и безнадёжно затупилось. Я, как мог, подточил его ночью. Действовал вслепую, долго и нудно елозя краем кости по шершавому камню пола, стирая пальцы в кровь. Получилось криво, топорно, но тугую плоть при должном усилии пропорет. Главное — бить наверняка, второго шанса деревяшка не даст. Фляга. Теперь почти невесомая, бесполезная жестянка. Разве что по голове кого-нибудь стукнуть, да и то смешно получится. Тряпица на распухшей левой кисти. Жёсткий, как высушенное дерево, щиток из собственной запёкшейся крови. Защита так себе, но лучше, чем голые костяшки. Четыре гладких номерка на засаленном, протёртом шнурке. Мой собственный и три чужих, неприятно холодящих разгорячённую кожу на груди. Те самые жестянки, что я равнодушно подобрал по дороге с безымянных мертвецов. Зачем таскаю — сам не знаю. Наверное, чтобы не забывать, чем тут всё обычно заканчивается для слишком самоуверенных.

И само костяное жало, выдранное с гнезда. Тридцать полновесных крон, если верить словам того же Михеля. Огромные, бешеные деньги. Настоящее состояние для такого приютского оборванца, как я. Можно месяц жрать от пуза мясо с подливкой и спать на чистых простынях. Только вот здесь, на этом холодном куске проклятого камня, за это роскошное жало не дадут и глотка тухлой, болотной воды. До живого скупщика в Лодене, который, цокая языком и картинно вздыхая, отвалит за него эти тридцать крон, ещё нужно умудриться дожить. А с этим у нас намечались явные, я бы даже сказал, фундаментальные проблемы. Вот и вся наша казна. Солидные, богатые люди. Хоть сейчас гулять на ярмарку. Прямо в оборванных штанах и с дыркой в боку.

И тут, сквозь монотонную, изматывающую пульсацию боли в разбитом колене, мой уставший мозг царапнула одна простая мысль. Гвоздь, а не мысль. Тот неизвестный, кто задолго до нас резал костяным резцом эту глухую стену. Тот, кто оставил те самые аккуратные, ровные зарубки… он прожил здесь, в этой коробке, семьсот с лишним ночей. Семьсот, мать их, ночей. Чем он поил себя все эти бесконечные, сводящие с ума месяцы? Воду невозможно вырезать на камне. Воду не высосешь из сухой вековой пыли, даже если жевать её горстями. Где-то у него была вода. Обязана была быть. И где-то она потом предсказуемо кончилась, потому что иначе он бы не перестал резать свои чертовы палочки. Этот внезапный вопрос я благоразумно отложил. Он вполне мог подождать до нормального света. Тем более, что в кромешной темноте от него всё равно не было никакого практического проку — одни пустые догадки, от которых только сильнее сушило во рту.

* * *

Скудный свет дала Ариана. Я не просил её об этом вслух. Я слишком хорошо знал, по каким неподъёмным, кровавым счетам её истощённое тело платит за каждую такую искру. Я берег её последний, резервный огонь на самый крайний случай, когда придётся бить тварей наугад в упор, чтобы не сдохнуть в темноте. Но она тяжело зашевелилась в своём тёмном углу у входа. С трудом села. Упёрлась худыми, трясущимися ладонями в острые колени так, что громко, суставчато хрустнуло, и сказала в темноту: — За ночь немного вернулось. Голос её звучал как натянутая до предела гитарная струна, по которой прошлись ржавым гвоздем. — Не полный круг, конечно. Так… На одну свечку, не больше. И то очень ненадолго. — Она сделала глубокую паузу, тяжело собираясь с силами, будто готовилась поднять огромный валун. — Я хочу посмотреть, где именно мы оказались. Один раз. Потом сам скажешь, стоило ли оно того.

Я не успел открыть рот, чтобы возразить, или хотя бы предложить ей не тратить силы на экскурсию по местным достопримечательностям. Между её напряжённо раскрытых ладоней проступил крошечный огонёк. Сначала он был робким, болезненно пульсирующим, словно бился в агонии. Потом нехотя, с видимым трудом налился силой, став размером с крепко сжатый кулак. Это не был тот слепящий, выжигающий сетчатку добела столб чистого света, которым она с такой яростью и отчаянием била вчера на склоне, спасая наши шкуры. Это было низкое, неприятно желтоватое, какое-то чахоточное свечение. Огонёк лежал в её горсти, мелко подрагивая на неровных краях, словно больное сердце, и отбрасывал скудный, дрожащий свет от силы на шаг-другой кругом.

Но нам хватило и этого. Хватило, чтобы дом внезапно перестал быть абстрактной, давящей на виски чернотой, от которой ехала крыша, и обрёл плоть, форму и углы. Стал совершенно конкретным, осязаемым местом.

При этом нездоровом свете обширный зал оказался в точности таким же, каким я брезгливо нащупал его слепыми руками ночью. Только теперь стало видно то, до чего мои руки просто не дотянулись или побоялись дотянуться. Голые, шершавые каменные стены со следами давней, грубой обработки. Плоский, низко нависающий верх, давящий на плечи своей серой массой. Пол, устланный толстым слоем серой, мелкой, как мука, пыли. И по этой нетронутой годами пыли — наши собственные, кривые, шаркающие свежие следы от самого порога до углов. Мы вползли сюда, как израненные насекомые. И больше ничего. Ни единой завалящей детали, которая сказала бы: «расслабьтесь, тут жили живые люди». Ни закопчённого очага, где можно согреть руки. Ни жалких остатков слежавшейся лежанки из сухого мха или тряпья. Ни забытой в панике рваной рубахи. Мёртвая, стерильная пустота гробницы.

Но у дальней стены, прямо под ровными рядами тех самых зарубок, которые я нащупал ночью, отчётливо темнело большое, маслянистое вытертое пятно. Камень там был годами заглажен чужой спиной до тусклого, сального блеска. Там сидел, тяжело привалившись к холодной породе и поджав под себя худые ноги, тот самый человек, что резал эти бесконечные линии. Я кряхтя поднялся на ноги. Скрипнул зубами, когда рёбра отозвались ожидаемым огнём, и подобрался к этому месту первым, слегка припадая на больное колено. Светящийся жёлтый шар Арианы медленно полз за мной по пятам, отбрасывая длинные, уродливые, ломаные тени, которые плясали на стенах.

И там, в серой пыли, я нашёл его нехитрое, жалкое хозяйство. Кувшин. Самый обычный, грубой ручной лепки глиняный кувшин, высотой примерно в локоть. Он лежал на боку, наполовину ушедший в пыль, словно тонул в ней. Я осторожно поднял его за пузатый бок. Он оказался пугающе, неестественно лёгким. Пустой. Сухой изнутри до звона, до скрипящей каменной крошки на дне. По его узкому горлу шла длинная, извилистая трещина, густо и неаккуратно замазанная чем-то тёмным, похожим на смолу или загустевшую кровь, и тоже давно, намертво ссохшимся. Ремонтировал на совесть, из того, что было. Рядом с кувшином валялась плошка. Мелкая, с отбитыми острыми краями, щербатая, покрытая сетью мелких трещин. А чуть поодаль сиротливо серела горка глиняных черепков от другой, точно такой же посудины. Разбитой, видимо, в порыве глухого отчаяния очень давно, когда нервы сдали окончательно.

А под самой стеной, намертво вжавшись в стык с каменным полом, у того самого заглаженного спиной пятна, лежал резец. Я нагнулся, стараясь не сгибать спину, и молча взял его. Это был тяжёлый осколок плотной, старой кости, длиной точно в мою широкую ладонь. Один его конец был безжалостно сточен о шершавый камень до острого, бритвенного жала. Другой плотно и умело обмотан узкой полоской жёсткой сыромятной кожи под хват. Кость давно пожелтела и неприятно потемнела от едкого пота и жира руки, судорожно державшей её долгими, бесконечными годами. Кожа на рукояти протёрлась и блестела в неверном свете огня, как отполированное бутылочное стекло. Острие кости было сбито, выкрошено на самом конце и заботливо подточено заново. Много, очень много раз. Это был настоящий инструмент маниакального, нечеловеческого упорства. Инструмент человека, которому больше нечего было делать, кроме как считать. Именно этим тупым куском мёртвой кости он и резал прочный камень. Семьсот восемьдесят четыре ночи, если верить его скрупулёзным насечкам. С безумной, выверенной точностью перенося вымученную строку на каждом тридцатом штрихе. Я представил этот звук — скрежет кости по камню в абсолютной тишине — и мне стало не по себе.

— Что нашёл? — глухо спросила Ариана с порога. Желтоватый огонёк в её тонких ладонях качнулся, протянув ко мне по полу щупальца теней. — Его вещи, — так же глухо ответил я. Я взвесил резец в руке, подбросил его на ладони. Рукоять, обмотанная старой кожей, легла в мою кисть идеально, без единого зазора, будто именно под мою руку её и вытачивали все эти беспросветные годы. Знакомое, правильное, успокаивающее ощущение оружия в ладони. Колет, режет — значит, уже не с пустыми руками. — Кувшин. Плошка, — перечислил я. — И вот это. То, чем он отмерял своё уходящее время.

Недолго думая, я сунул резец за пояс, рядом с тем острым черепком с ровным краем, что подобрал ещё у колодца хрен знает когда и где. В прошлой, почти забытой жизни. Я сам толком не знал, зачем беру этот кусок кости. Вряд ли он спасёт меня от броска твари, когда на меня прыгнет двести фунтов литых мышц с клыками. Но я брал. Старая приютская привычка тащить всё, что хоть как-то может резать, колоть или пригодиться в драке. — Посвети вокруг, — сказал я, поворачиваясь к стенам. — Пока твоя драгоценная свечка ещё горит. Будем изучать интерьеры.

* * *

Стены, как внезапно оказалось, были отнюдь не голыми. В слепой, давящей темноте, шаря разбитыми руками, я был абсолютно уверен, что это просто грубо обтёсанный, шершавый камень. Обычная коробка. Но как только слабый, дрожащий огонёк Арианы мазнул по поверхности, камень внезапно ожил. По нему бесконечной лентой пошла резьба. Мелкая, невероятно детальная, плоская, высотой ровно в две моих ладони, она тянулась вдоль всего необъятного зала, опоясывая его сплошной полосой. Слева от входа разворачивался один мрачный сюжет, справа — другой, не менее жуткий. И всё это было выполнено с таким маниакальным тщанием, что казалось, фигуры сейчас сойдут со стены.

Я заворожённо, забыв про боль в колене, подошёл к левой стене. Там, в камне, шла процессия. Безмолвная, выбитая на века толпа. Череда высоких, неестественно стройных, поджарых фигур с вытянутыми собачьими головами шагала в строгий, безупречный ряд, затылок в затылок. Передние из них, напрягая каменные мышцы, бережно несли на широких плечах длинные носилки. А на носилках лежал человек. Он был прямой, как палка, руки аккуратно и покорно сложены на груди, лицо — пугающе спокойное, разглаженное смертью, без единой тени прижизненной муки или страха. За первыми носилками следовали вторые, за ними — третьи, теряясь во мраке дальнего угла, куда не доставал свет.

Слуги-псы шли в идеальную ногу. Я отчётливо видел этот жуткий, выверенный ритм даже в неподвижном камне: одна нога у всех несущих была вынесена вперёд абсолютно одинаково, на один и тот же выверенный геометрический угол. Я смотрел на эти вытянутые собачьи морды, на эти заострённые торчащие уши, и холодный, колючий пот тонкой струйкой побежал по спине под грязной рубахой. Я уже встречал их. Видел эту кошмарную свору на истёртой сухими ветрами стене в поле мёртвых, когда мы только начинали свой путь. И, что было гораздо, несравнимо хуже, я видел их живыми. Во плоти. Буквально вчера. В десяти шагах от нас, когда они, бесшумные и неотвратимые, пронесли мимо нас спящего мальчика из чужой, разбитой в хлам партии. А мы трусливо вжались в жидкую грязь, старались не дышать и не могли сделать ничего. Вообще ничего, кроме как смотреть широко раскрытыми глазами и молиться, чтобы они не повернули свои собачьи головы в нашу сторону.

— Это они, — сказал я. Голос мой прозвучал до неузнаваемости сипло, словно я наглотался песка. — Те самые. Которые носят.

— Носят, — тихим эхом отозвалась Ариана. В её голосе не было ни капли удивления или испуга. Только тяжёлая, многовековая пыльная усталость человека, который знает больше, чем хочет. Она с трудом поднялась на ноги, подошла ко мне вплотную и подняла свой тусклый огонёк к самой резьбе. Свет безжалостно выхватил её лицо — и оно было откровенно нехорошим. Заострившимся, бледным до синевы, с тёмными провалами под глазами. Она их прекрасно узнавала. Ей не нужно было объяснять, кто это такие. — У нас в доме… глубоко в нижних залах… такое тоже выбито на старых стенах. Фрески, — прошептала она, глядя на собачьи морды. — Они ведут умерших. Туда, вниз, в нижние области, где их будут долго, очень долго судить.

— Судить? — я нервно дёрнул щекой. — За что? — За всё, — коротко и безжалостно отрезала она. Спорить с этим ледяным тоном не хотелось совершенно. В нём не было места для дискуссий.

Она плавно перевела огонёк вправо. Желтоватый луч скользнул через весь пустой зал, оставляя псов во тьме, и упёрся в другую стену. — Вот за чем их ведут туда. Смотри.

Справа, занимая почти всё пространство от пола до потолка, подавляя своими масштабами, были с пугающей хирургической точностью вырезаны огромные весы. Они доминировали над залом. Массивный, основательный центральный столб, длинное, идеально ровное коромысло, две глубокие, чашеобразные платформы на толстых, переплетённых цепях. Неизвестный мастер вырезал каждое мелкое звено так виртуозно, что, казалось, они гулко звякнут, если провести по ним шершавой ладонью.

На левой чаше, едва касаясь каменного дна, лежало перо. Одно-единственное, маленькое, хрупкое. Оно было выбито с такой маниакальной тщательностью, с такой любовной проработкой каждого тонкого волоска, что затмевало собой всё остальное на этой фреске. На правой чаше, напротив невесомого пера, стояло сердце. Настоящее, человеческое анатомическое сердце. Округлое, тяжёлое, сочащееся тяжестью даже в камне, с жуткими, реалистично вырезанными обрубками крупных жил, торчащими во все стороны, словно отрубленные щупальца. Над весами, словно паря в воздухе, и под ними, у самого каменного основания, сидели судьи. Ровный ряд одинаковых, бесстрастных, наглухо лишенных эмоций голов. И незрячие, пустые глаза каждой головы были намертво, гипнотически прикованы к дрожащему коромыслу.

— Сердце против пера, — голос Арианы мелко дрожал, и свет в её худых руках болезненно пульсировал в такт словам, грозя вот-вот погаснуть. — Перо — это чистая правда. Истина. Абсолют. Кладут вырванное сердце человека, со всей его накопленной грязью, грехами и ложью, на одну чашу. А невесомое перо правды — на другую. Она замолчала, словно ей вдруг остро не хватило спёртого, пыльного воздуха. Грудь её тяжело вздымалась. — Если сердце легче пера… или хотя бы встало вровень с ним — человек считается чистым. Его пропускают дальше. За черту, к вратам. А если оно тяжелее…

— Что бывает, если оно тяжелее? — я не мог оторвать напряжённого, воспалённого взгляда от каменных обрубков жил, живо представляя, как это сердце с глухим, влажным стуком падает на чашу. — Тогда его не пропускают никуда, — глухо, как из-под двух метров сырой земли, сказала она.

Она не стала вдаваться в жуткие подробности и объяснять, куда именно девают тех, кого «не пропустили». В какие именно тёмные области их швыряют, на какие муки обрекают. А я благоразумно не стал вытягивать из неё эти краеведческие сведения. По тону её дрожащего голоса, по тому, как испуганно, по-птичьи сжались её худые плечи, предельно ясно выходило, что лучше мне этого не знать. Желательно никогда. Моя психика и так в последнее время держалась исключительно на изоленте и матерном слове.

Я стоял и неотрывно смотрел на эти исполинские, давящие весы. И услужливая память тут же, без спроса, подкинула мне яркую, как вспышка, картинку. Пыльный, залитый зноем двор с семью входами, который мы проходили. И у каждых каменных весов там была грубо, с лютой звериной яростью отбита тяжёлой кувалдой правая чаша. И голос Сандры тогда, сухой, деловитый, как щелчок кнута: «Нас взвесили и пропустили». Те весы во дворе стояли безнадёжно сломанные. Выведенные из строя чьей-то злой, отчаянной волей, чтобы суд не состоялся. А эти, здесь, в этой запертой каменной коробке, были абсолютно целы. Обе чаши на своём законном месте, цепи натянуты в тугую струну, перо и изувеченное сердце замерли в вечном, напряжённом равновесии. Кто-то вырезал их здесь, кропотливо, до последней микроскопической выемки. Вырезал, вложив в это всю душу, а потом просто сел под ними. Привалился спиной к холодному камню и просидел семьсот с лишним долгих, сводящих с ума ночей, глядя воспалёнными глазами в пустой дверной проём. И его так никуда и не пропустили. Ни с лёгким пером, ни с тяжёлым сердцем. Его вообще забыли взвесить.

Я медленно переводил взгляд от торжественной процессии слева к неумолимым весам справа и чувствовал, как колючий, пронизывающий холод пробирается под самые рёбра. Это был никакой не дом. Это было не случайное убежище от бури. Это чья-то масштабная, жуткая картинка про смерть. Выбитый в твёрдом камне грандиозный комикс для покойников. И тот безымянный безумец, что резал свои аккуратные зарубки, просто сидел внутри этой картинки, под весами и похоронным шествием, и монотонно, день за днём считал свои уходящие во тьму ночи. Весёлое, мать его за ногу, соседство. Пять звёзд, не меньше. Мы забрались в чей-то чужой, заботливо подготовленный склеп и теперь сидим тут, делим воду по глотку.

— Тут ещё рамка есть, — внезапно, разрушая давящую тишину, раздался голос Сандры со стороны лаза. Она сидела в полной, непроницаемой темноте, не видя ни слабого огня Арианы, ни искусной, детальной резьбы на стенах. Но её звериный слух уловил, как мы замерли и притихли, разглядывая камень. Она безошибочно, по нашему дыханию поняла, что там есть что-то важное. — По самому верху идёт. Я вчера ночью, когда вслепую искала выход, вела по ней рукой. Сначала там всё гладко, совсем гладко — а потом вдруг ямки начинаются. Выбитые ямки. Ритмично так.

Я послушно поднял глаза выше уровня фресок, задирая голову. Заныла шея. Точно. Над безмолвной процессией псоглавых и над гигантскими весами слепого правосудия, по самой верхней кромке стены, прямо под плоским потолком, шёл узкий, витиеватый декоративный поясок. Бордюр, состоящий из бесконечной вереницы мелких, тесно прижатых друг к другу непонятных знаков, похожих на древнюю вязь. И в этом стройном ряду действительно зияли рваные, уродливые провалы. Места, где неведомый символ выбили с корнем. С остервенением выскребли начисто, до глубокого, сглаженного углубления в твёрдой породе. Выскребли так, чтобы даже следа не осталось.

Я стал считать эти провалы. Сам не заметил, как начал это делать, — пересохшие губы зашевелились беззвучно, выталкивая сухой воздух. Считаю я всегда, когда нервы на пределе; это у меня с детства вместо молитвы, вместо ровного дыхания, которое советуют умники. Один, два, три. Над процессией с покойником на носилках зияли три чёрные дыры. Четыре, пять, шесть. Над весами правосудия — тоже ровно три выщербины. И последний, седьмой провал, обнаружился на торцевой стене, у самого выхода. Прямо над разбитой головой каменного сторожа-льва, мимо которого мы проползли.

Семь. Красивое, завершённое число. Прямо магическое. — Семь, — констатировал я вслух, и звук хлёстко ударился о каменный потолок, осыпавшись вниз сухой пылью. — Семь начисто выбитых мест в этой рамке.

Ариана сделала неуверенный шаг ко мне. Подняла свой тающий свет повыше, вставая на цыпочки, и всмотрелась в истерзанный камень. Желтоватый огонёк в её тонкой руке начал мелко, судорожно дрожать — её внутренняя батарейка стремительно садилась, выжимая последние капли энергии. — Имена, — тихо, с придыханием выдохнула она, словно боясь разбудить кого-то невидимого и очень страшного. — В таких рамках над фресками всегда пишут имена. Чьё это место по праву, кто здесь лежит, кому должны молиться живые. Она протянула свободную руку и кончиком грязного, стёртого пальца осторожно тронула ближайшую выщербину в камне. В глубоком углублении осталась сухая, въевшаяся каменная пыль. В точности такая же серая пудра, какую я вчера брезгливо выковыривал из-под ногтей у безликого льва на входе, когда мы карабкались наверх. — Их стесали. Все семь имён, — голос Арианы сорвался на шёпот. — Уничтожили полностью. Стёрли из памяти. Точно так же, как сбили морду у того сторожа снаружи.

— Кто-то упрямо и целенаправленно ходит и сбивает имена, — процедил я, складывая разрозненные факты в голове. Кусочки дерьмового пазла вставали на свои места. — У зверя морду — в пыль. Кувалдой, чтобы даже очертаний не осталось. В рамке — надписи. Семь штук. Подчистую, до голого камня.

— Кто-то очень, очень не хочет, чтобы здесь кого-то помнили, — прошептала Ариана, обхватив себя за плечи. И в ту же секунду огонёк между её раскрытых ладоней судорожно мигнул в последний раз. Плюнул жалкой, чадящей искрой и пропал насовсем. Батарейка сдохла.

Плотная, удушливая, бархатная тьма обрушилась на нас снова, надёжно скрыв и исполинские весы, и стройных псов, и пустые, зияющие рамки. Словно набросили тяжёлый мешок на голову. Мы постояли в этой первобытной слепоте молча. Я слушал прерывистое дыхание девчонок и пытался переварить увиденное. Семь сбитых имён над двумя каменными страницами чьего-то приговора. Где-то снаружи, за порогом, терпеливо ждут десять пар светящихся жёлтых глаз, которым не нужна еда, а нужна только наша кровь. А за моим поясом торчит чужой костяной резец, всё ещё хранящий в себе тепло моей живой руки. Картинка складывалась исключительно дрянная. Додумывать всю эту высокую мистику, копаться в том, кто и зачем жестоко мстил мертвецам, стирая их из истории, было совершенно нечем. Да и некогда. Это проблемы мёртвых, а мы пока ещё планировали оставаться живыми. Зато одно, самое главное и самое паршивое, уже сходилось железно. И ничего хорошего в этом выводе для нас не предвиделось. Ни малейшего шанса на передышку. Отсидеться не выйдет.

* * *

— Ариана, — позвал я негромко. Я тяжело опустился на пол спиной к стене, сполз по ней, морщась от саднящей боли. Придвинулся поближе к её тёмному углу, чтобы не повышать голос в этой гулкой каменной коробке. — Послушай меня внимательно. Тот парень, который резал здесь камень. Семьсот восемьдесят четыре ночи. Он сидел вот тут, на этом самом месте, где я сейчас сижу. Спиной к прохладной стене, лицом к выходу, тупо глядя в темноту и надеясь на чудо. Кувшин с водой стоял рядом, под рукой. Резец был намертво зажат в кулаке. И в один прекрасный день он просто взял и перестал резать. Остановился на четвёртой насечке в новом ряду. Не дорезал строку до конца.

— Я слышала, как ты всё это считал там, в темноте, — сухо и безразлично отозвалась она. Её голос доносился откуда-то снизу — она тоже осела на пол. — Да я не про счёт сейчас, Ариана. Плевать мне на его математику. Я про то, что случилось потом. — Я опустил здоровую ладонь и медленно провёл пальцами по каменному полу, там, где вековая пыль лежала идеально ровным, нетронутым слоем. Словно бархат. — Ни следа по направлению к выходу. Ни глубокого волока от перетаскиваемого тяжёлого тела. Ни даже случайно сбитой в спешке посуды. Пыль осталась абсолютно нетронутой. Он так и не ушёл отсюда. Понимаешь? Пустой глиняный кувшин брошен у стены. Костяной резец брошен прямо на полуслове, на неполной насечке. Все его скудные пожитки остались на своих местах. Человек, который принимает твёрдое решение уходить, обязательно забирает свои вещи. А он не взял ровным счётом ничего. Он просто сидел здесь, монотонно резал камень ночь за ночью — и в один прекрасный день не дорезал. Не потому что передумал. Не потому что за ним пришли спасатели. А потому что дорезать стало попросту некому.

Сандра, застывшая у дальней дыры лаза, вдруг перестала дышать. Во всяком случае, я перестал слышать её ровное дыхание в наступившей мёртвой тишине. — Он тут и помер, — сказала она наконец. Ровно и пугающе спокойно, словно зачитывала приговор. — Ты ведь именно это хочешь сейчас сказать.

— Я это прямо говорю. Во рту снова нестерпимо пересохло, язык казался сухой, шершавой наждачной бумагой, и я впервые по-настоящему пожалел о том спасительном глотке воды, который сам же добровольно отдал. — Его занесло на самое дно этого проклятого мира вместе с нами. Каким-то чудом он добрался сюда — на эту каменную гряду, в этот безопасный, неприступный дом, куда твари принципиально не суются. Залез через порог, тяжело опустился под стеной, поставил кувшин у колена. Гладкий камень склона его надёжно держал. Сторож на входе… возможно, древний сторож уже тогда был без лица, но эти жёлтоглазые мрази и так не лезут на монолитный камень. Он был в полной, абсолютной безопасности. Семьсот восемьдесят четыре бесконечные ночи гарантированной, железобетонной безопасности.

— И умер, — эхом отозвалась Ариана от невидимого порога. — И умер, — подтвердил я, с горечью обведя рукой непроглядную темноту, хоть ни одна из них этого широкого жеста оценить не могла. — Твари сюда не ходят, я сам лично проверил это собственным разбитым коленом и содранной кожей. Его забрали не клыки и не когти. Его взяли вода и безжалостное время. Если одна здешняя ночь действительно может стоить месяца там, наверху, то он упорно резал ночи, а они упрямо шли вглубь, обгоняя его слабеющую руку. Он спрятался от монстров в самое безопасное, самое надёжное место во всех Песках. И это место его медленно, не торопясь доело. Оставило только горстку серой пыли.

Я замолчал. В гулкой каменной коробке храма моё слово отдалось коротким, сухим щелчком и тут же безвозвратно захлебнулось во мраке. — Вчера ты сказал одну правильную вещь: мы понятия не имеем, что бывает с теми, кто в Песках просто сел, — тихо проговорила Сандра, и в её голосе зазвучали холодные, стальные нотки, режущие слух. — У кого окончательно погас спасительный свет. — Сказал. Было такое. От своих слов не отказываюсь. — А им и делать-то ничего не надо.

Вот оно. Она безошибочно выговорила за меня самую скверную, самую паршивую мысль из всех возможных. Извлекла её на свет и препарировала. И сделала это так, как умела только она, — предельно коротко, точно и безжалостно. — Не надо, — мрачно согласился я, чувствуя, как по потной спине снова ползёт мерзкий холодок. — Сел в темноте — сиди дальше. Спрятался в надёжный камень, отгородился от мира — сиди. Наслаждайся покоем. Они с превеликим удовольствием подождут снаружи. У этих тварей времени — все семьсот восемьдесят четыре долгие ночи, и ещё столько же сверху, если понадобится. Им абсолютно некуда спешить, у них график свободный. Это нам нужно кровь из носу успеть к молниям, пока наши настоящие, беззащитные тела на койках не состарились до состояния высохших мумий. А этот бедолага — он просто успокоился. Сдался. Решил, что теперь-то он в безопасности. И в итоге сам стал лишь очередной безымянной зарубкой на своей же собственной стене.

Я медленно повернулся к невидимым во тьме насечкам. Хотелось плюнуть, но слюны не было. — Этот дом — не крепость. Это просто тупиковая нора, — сказал я твёрдо, отрезая все пути к отступлению. — В ней нас будут терпеливо ждать ровно столько, сколько потребуется. Если мы сейчас засядем здесь отлёживаться, жалеть себя и зализывать раны — мы своими собственными руками дорежем ему эту оборванную строку. Семьсот восемьдесят пять.

Никто не отозвался сразу. Я отчётливо слышал, как Ариана шумно, судорожно выдохнула. Она всё так же сидела у самого смертельного входа. Та из нас, кому этот проклятый свет давался дороже всего и кому первой грозила реальная, осязаемая опасность сесть однажды и больше никогда не подняться. Сандра у лаза начала ритмично постукивать ногтем по камню пола — тихо, мерно. Цок. Цок. Цок. Может быть, считала что-то своё, отмеряя секунды, а может — просто хотела слышать хоть какой-то живой звук в этой абсолютной, могильной тишине склепа.

— Тогда уходим, — сказала Ариана так ровно, словно речь шла о банальной вечерней прогулке по парку. — Уходим. Но только не в лоб, — я повернул голову на звук к Сандре, туда, где за её спиной зияла дыра. — Твой лаз. Куда он ведёт, ты говорила? — Вниз и сильно забирает в сторону, — она на ощупь положила ладонь на шершавый край дыры, я услышал шорох ткани. — Холодный воздух идёт снизу — значит, он где-то гарантированно выходит. Я туда не лазила, ждала вас. Ход узкий, придётся ползти на четвереньках, а местами, может быть, и того теснее. — Насколько тесней — посмотрим на месте.

Я уже чётко понимал, что полезу именно туда, и заранее не испытывал по этому поводу ни малейшей радости. Спускаться в узкую чёрную нору, задыхаясь от пыли, прямо под чужим безымянным склепом хотелось в самую последнюю очередь. Но это был наш единственный реальный выход, который пока ещё не стерегли десять пар голодных, светящихся жёлтых глаз. — Снаружи, у парадного порога, нас ждут с распростёртыми объятиями. Значит, мы выйдем не через порог.

Это был наш новый план. Откровенно паршивый план, слепленный на коленке из отчаяния, пыли и безысходности. Но это был первый план за всё это так называемое «утро», от которого не несло стопроцентной безнадёгой и верной смертью. Я с усилием, стиснув зубы до скрипа, встал. Сломанные рёбра предсказуемо не одобрили этот резкий манёвр и наградили меня порцией горячего свинца под лопатку. Неуверенными, шаркающими шагами, припадая на левую ногу, я пошёл к лазу.

* * *

Лаз начинался в самом тёмном, слепом углу. Просто дыра в каменном полу, шириной едва ли в человеческое плечо, с неровными, обломанными краями. Я грузно опустился рядом, стараясь не тревожить колено. Осторожно сунул в неё здоровую руку по самый локоть. Снизу ощутимо тянуло стойким холодом, ровно и сыро. Обычно у прямого, короткого выхода наружу тяга рвётся резкими, неравномерными толчками из-за гуляющего ветра; здесь же тяжёлый воздух шёл ровным, густым, не обрывающимся потоком. Значит, этот потайной ход вёл мимо ближнего склона, круто забирая вниз и уходя куда-то далеко в толщу породы. Сандра бесшумно отодвинулась в сторону, сливаясь с темнотой и давая мне место для манёвра.

— Полезу первым, гляну что там за апартаменты, — сказал я, примеряясь к узкому провалу. — Если он выходит наружу и там нет клыкастого комитета по встрече, значит, это наша спасительная дорога. Я неловко сполз в чёрную дыру ногами вперёд по самую грудь, цепляясь локтями за края. Ноги сразу нащупали не ровный пол, а покатый, скользкий каменный уступ. Чуть ниже ход резко уходил вбок и вниз, сужаясь узким, неудобным горлом, похожим на пищевод гигантской змеи. Я с трудом протиснулся на пару шагов, сильно согнувшись в три погибели, упираясь макушкой в шершавый свод, затем и вовсе опустился на четвереньки. Мои широкие плечи с неприятным, скрежещущим звуком задевали шершавый камень сразу с обеих сторон, обдирая ткань рубахи.

Левой, наспех перевязанной кистью я старался не опираться вовсе, берёг пропитанную кровью тряпку, которая стала моей единственной бронёй. Из-за этого перекоса я полз неровно, криво, как подбитый краб, болезненно стукаясь больными рёбрами о жёсткую стену на каждом выдохе. Стены здесь были явно грубо тёсаные. Кто-то очень давно, ценой невероятных, нечеловеческих усилий ровнял их голыми руками или примитивным инструментом, расширяя первоначальную природную нору. Сколы были старыми, заглаженными временем. Это был не звериный лаз, вырытый когтями. Это был человечий ход, пробитый потом и кровью.

И снизу тянуло не только могильным, затхлым холодом подземелья. Мои дёсны вдруг заныли. Тихо, привычно, знакомо. Точно так же они противно ныли над каждой глубокой ямой, под которой я потом, изодрав руки в мясо, находил спасительный мокрый песок. Мой встроенный радар, который не обманывал никогда. Там, глубоко внизу, в абсолютной темноте под массивным фундаментом этого проклятого дома, была вода. Настоящая. Или, по крайней мере, была когда-то очень давно, оставив после себя неистребимую память влаги в порах камня.

И я вдруг кристально ясно, до звона в ушах, понял, зачем именно и куда так упорно, рискуя застрять навсегда, лазил здешний безымянный жилец. За водой. Вниз. К источнику. Кувшин был лёгким не потому, что вода испарилась, а потому, что он не смог принести следующую порцию.

Я всё ещё не выбрал до конца, как мне двигаться дальше — то ли пытаться развернуться, то ли ползти на животе, — когда сверху внезапно сыпануло. Это была не случайная мелкая крошка с осыпающегося свода. Целая увесистая горсть, мелкий острый каменный сор щедро пополам с грязным песком, ударила мне прямо в запрокинутое, потное лицо. Я инстинктивно сморгнул, резко мотнул головой, сплёвывая скрипящую на зубах пыль, и выругался сквозь зубы.

И вскинул глаза к чёрному провалу над головой. В круглой дыре свода, там, где ещё секунду назад была только спасительная, ровная, непроницаемая ночь, ярко горели две холодные жёлтые точки. Слишком близко. Недопустимо близко. Они больше не прятались за камнями. Они больше не мерили безопасное расстояние и не ждали на почтительном отдалении, как те твари, что остались внизу у главного порога. Они смотрели прямо вниз. Не мигая. Прямо на меня, вычисляя дистанцию для броска.

Десятая тварь всё-таки нашла свою дорогу в дом.

Предыдущая главаГлава 20 из 60Следующая глава