Известие о том, что он больше не бургомистр, Василий Пономарев воспринял с громадным облегчением. Теперь не нужно выслушивать бесконечные жалобы жителей на отсутствие воды, дров и керосина, не нужно делить молоко и хлебные карточки, не нужно утихомиривать вечно скандалящих членов городской управы, а главное, не нужно каждое утро ходить с отчетом к коменданту. Зато теперь он сможет заняться тем, ради чего он остался в городе – спасением его исторического наследия.
Перед своим отъездом Георг фон Крузенштерн уведомил Пономарева о создании в Оперативном штабе Розенберга особой группы «Новгород», которая должна будет заниматься укрытием и взятием под охрану культурных ценностей. Некоторые артефакты придется все же вывезти в Германию, ради их же спасения, но это не подлежит огласке, дабы не сеять слухи, оговорился Крузенштерн. (Потом оказалось, что комиссия увезла с собой в Ригу много раритетных книг, включая прижизненное издание «Дон Кихота» Сервантеса, а также полсотни самых редких икон и часть музейного архива.– Прим. автора.)
Передав дела новоиспеченному бургомистру Морозову, Василий Пономарев направился в Софийский собор, который он решил сделать своим рабочим местом. Собор был пуст, оконные стекла выбиты, главный вход зиял пустым проемом исчезнувших Магдебургских врат. Всюду хлам, санитарные носилки, окровавленные бинты, грязное тряпье. Тоскливо завывал холодный зимний ветер, раскачивая огромное «годуновское» паникадило. В купольную дыру от немецкой бомбы нанесло снега. С иконостаса пропали иконы праздничного ряда, царские врата были сорваны и валялись рядом с опрокинутым архиерейским троном.
На разоренный храм из купольной выси с болью и гневом взирал Христос Пантократор. Часть фрески с изображением руки обвалилась, и в памяти Пономарева снова всплыла старинная легенда о словах Спасителя, обращенных к мастерам, расписывавшим собор: «Писари, о писари! Не пишите мя с благословляющей рукою: аз бо в сей руце Моей сей Великий Новоград держу: а когда сия рука моя распространится, тогда будет граду сему скончание».
Неужто сбывается роковое пророчество?
Свой кабинет Пономарев устроил в библиотеке на хорах собора. Давно ли в ее дубовых шкафах тесными рядами стояли бесценные старопечатные книги в кожаных переплетах! Теперь шкафы были пусты, зато имелась печка-буржуйка, а в углу стоял диван, обитый потрескавшейся кожей. Ватное одеяло, керосиновую лампу и «нужное ведро» с крышкой, чтобы не бегать всякий раз по темной круговой лестнице, Пономарев принес из дома. На эти хлопоты ушел целый день, зато теперь у него было все, что нужно для работы и отдыха.
Первым человеком, к которому Пономарев обратился за помощью, был священник Василий Николаевский. Церковь Михаила Архангела на Прусской улице, в которой тот служил до войны, разграбили испанские солдаты, и отец Василий вместе с супругой переселился в Никитский корпус детинца. Лысоватый, курносый священник походил на добродушного деревенского батюшку, но за его простецкой наружностью скрывались недюжинный ум и деловая хватка.
По совету отца Василия было решено создать церковно-археологический комитет, который занялся возвращением Софии в лоно церкви. На призыв комитета откликнулась городская управа, давшая строительные материалы и бригаду ремонтников под началом инженера Ивана Даля. Не остался в стороне и военный комендант Руф, еще не забывший строгих физиономий комиссии Розенберга. Он распорядился выделить в распоряжение комитета полсотни горожан, отбывавших трудовую повинность.
Первым делом занялись очисткой внутренних помещений собора, вынесли горы мусора, вставили стекла, навесили временные ворота, заделали пробоину в куполе. Когда с главного купола стащили маскировочный чехол, он опять засиял позолотой, а голубь на его кресте, кажется, снова дарил людям надежду.
В разгар работ в собор вошли несколько немецких и испанских офицеров с овчарками на поводках. Постояли, дымя сигаретами и посмеиваясь, в то время как собаки обнюхивали мощи новгородских святых в открытых раках. Потом офицеры двинулись к выходу, и Пономарев перехватил взгляд отца Василия, исполненный почти физической боли.
По вечерам они делили скромную трапезу и вели продолжительные беседы о горестной судьбе России.
– Это наказание Господне всем нам, – вздыхал отец Василий. – Народ разуверился, церковь погрязла в обновленчестве и в угождении сильным мира сего. Царя, помазанника Божия, предали, трон его, тот, что в Синоде стоял, из окна выбросили. Вот и поплатились! Страшно вспомнить, что тут у нас творилось после революции! Храмы, монастыри комиссары разграбили дочиста. Духовенство как мух давили! Деревенских батюшек вместе с матушками на глазах прихожан прямо у стен храмов расстреливали. И ведь никто не вступился! Княжна Кира Оболенская в школе детям немецкий язык преподавала. Красоты и доброты была ангельской! Когда начались гонения на церковь, приняла схиму монашескую, хотя и знала, что ее ждет. Погибла, но от веры не отреклась!
Отец Василий смахнул слезу и тяжко вздохнул:
– Да, воистину широк русский человек, как говаривал Федор Михайлович. Он может храмы рушить, а может и святым быть. Новомученики наши кровью своей спасли веру Христову, жертву искупительную принесли. А теперь вот в годину тяжкую прозревает народ наш, и прозреет беспременно!
– А как вам сегодняшние офицеры с собаками? – спросил Пономарев.
– Насчет немцев я не обманываюсь, – отмахнулся отец Василий. – Попов не расстреливают, и на том спасибо. Сегодня им православная церковь еще нужна, а завтра они и у нас будут свое расовое язычество насаждать. Ну а мы за то время, которое нам отпущено, должны заново укорениться в вере Христовой, ибо только в ней есть наше спасение!
Работы в Софийском соборе уже близились к завершению, когда в Новгород приехали два священника из Псковской миссии, окормлявшей оккупированные земли Северо-Запада. От имени протоиерея Николая Коливерского миссионеры объявили об учреждении новгородского благочиния, возглавить которое предложили отцу Василию Николаевскому.
Приехали гости не с пустыми руками, привезли с собой елей, лампадное масло, освященные просфоры и свечи. Рассказали, какого страха натерпелись по пути. Недалеко от Сольцов угодили к партизанам. Командир отряда хотел сразу пустить «долгогривых предателей» в расход, но комиссар сказал, что Москва дала установку перетягивать попов на свою сторону. С тем и отпустили, только отобрали бутыль церковного вина для причастия. Сказали, что им нужнее.
Еще рассказывали миссионеры про чудесное воскрешение православной веры на занятых немцами русских землях. В городах и селах открываются закрытые большевиками храмы, народ идет в них толпами. Снова крестят детей, венчаются, отпевают усопших, отмечают церковные праздники. Душа радуется! Одна беда – не хватает священников. Сколько их в лагерях погибло, не счесть! И теперь вчерашние конюхи снова рясы надевают. А еще слышно, что и в Красной армии солдаты тоже к вере Христовой потянулись. Кресты нательные носят, ладанки с молитвами. Воистину сказано: на фронте атеистов не бывает!
Первую службу в обновленной Софии отец Василий назначил на 10 декабря – в день памяти чудотворной новгородской иконы Божией Матери, именуемой Знамение. Саму икону эвакуировали музейщики, но удалось найти ее старинную копию.
И вот наступил торжественный день. С утра собор освятили заново. Задолго до вечерней службы он уже был полон народу. Краснели огоньки лампад, жарко горели свечи, пахло ладаном. Принаряженные люди улыбались, шептались, певчие пробовали голоса.
Ждали слова отца Василия, но первым на амвон взошел немецкий военный комендант. Сняв фуражку и, перекрестившись по католическому обычаю слева направо, капитан Руф обратился к прихожанам с краткой речью:
– Русские господа! Германский мундир освободил вас от ига большевиков. Он дал возможность снова открыть эту прекрасную церковь, а церковь по русскому обычаю как пища. В церковь у вас попадает каждый человек, который рождается и умирает. Молитесь за здоровье нашего фюрера, и да поможет нам Бог!
Затем началась праздничная литургия, по завершении которой отец Василий обратился к прихожанам с проповедью.
– О Пресвятая и Преблагословенная Мати Сладчайшего Господа нашего Иисуса Христа! – громко возгласил он. – Припадаем и поклоняемся Тебе пред иконою Твоею, воспоминающе дивное знамение Твоего заступления, великому Новуграду от нее явленное во дни ратного на сей град нашествия. Смиренно молим Тебя, Всесильная рода нашего Заступница: яко же древле отцам нашим на помощь ускорила еси, так и ныне нас, немощных и грешных, сподоби Твоего заступления и благопопечения. Спаси и сохрани, Владычице, под кровом милости твоей Церковь Святую, град Твой, всю страну нашу православную и всех нас, припадающих к тебе и умиленно просящих со слезами Твоего заступления!
– А батюшка-то наш непрост, ох непрост, – шепнул Пономареву стоящий рядом с ним Борис Филистинский. – Просит защиты у Богородицы, только вот непонятно от кого: то ли от Сталина, то ли от Гитлера. Надо будет к нему присмотреться.
Пока в Софии шли ремонтные работы, Василий Пономарев занимался спасением огромной музейной библиотеки. Выброшенные испанской солдатней книги толстым слоем покрывали площадь от Владычных палат до Никитского корпуса. Пономарев с помощью нескольких горожан наскоро сортировал их и переправлял в Лихудов корпус. Здесь их очищали от грязи и снега, сушили, а затем охапками переносили на хоры Софийского собора. К концу дня голодные люди изматывались так, что их шатало словно пьяных.
А Пономарев тем временем обследовал другие городские церкви в надежде найти в них редкие книги и иконы. Возвращаясь с «уловом» в детинец, он однажды увидел у памятника «Тысячелетие России» десяток женщин, которые ремонтировали тротуар, выложенный из олонецкого булыжника. За их работой лениво наблюдал немецкий солдат с плеткой в руке.
В одной из женщин Пономарев узнал знакомую учительницу, с которой они раньше часто беседовали. Поздоровавшись, посочувствовал тому, что ей приходится заниматься таким неженским делом.
– Жить как-то надо, – вздохнула та. – Нам за эту работу раз в неделю хлебные карточки выдают, а у меня больной ребенок на руках. Все наши эвакуировались, а мне из-за него пришлось ост…
Свистнула плеть, женщина охнула от жгучей боли и замолчала на полуслове.
– Арбайтен! – заорал надсмотрщик.
Пономарев хотел вступиться, но, глянув в оловянные глаза надсмотрщика, понял, что следующий удар плетью достанется ему самому и что для этого немца он просто болтливый русский, который мешает людям работать.
Однажды вечером к Пономареву пришел отец Василий. Внимательно посмотрел на него, словно увидел впервые, а потом неожиданно спросил:
– Вы, надеюсь, крещеный?
– Разумеется, крещеный, и даже срок отбывал за участие в студенческом христианском союзе. Это я уже потом впал в грех воинствующего атеизма, – покаянно ответил Пономарев.
– Ну за этот грех вы в другой инстанции отвечать будете, – пошутил священник, указывая в небо перстом. – А сейчас у меня к вам важное дело. Обратилась ко мне одна прихожанка, просит покрестить свою приемную дочь. Воспреемницей будет она сама, нужен воспреемник, то бишь крестный отец. Может быть, вы согласитесь? Вы хоть и отпали от церкви, но грех свой уже искупили трудами во благо святой Софии.
– Конечно, батюшка, почту за честь, – ответил Пономарев, не раздумывая.
– Только тут вот какое дело, – замялся священник. – Девочка эта еврейской национальности. Зовут Фрида Рабинович. Мать у нее немцы забрали вместе с другими новгородскими евреями, а дочку приютила соседка, с которой они вместе работали в Колмовской психбольнице. Теперь вот у себя прячет. Если немцы девочку обнаружат, то отправят в детский лагерь Саласпилс под Ригой, а там, я слышал, у ребятишек кровь выкачивают для раненых немецких солдат.
Священник скорбно вздохнул и продолжил:
– Ну так вот. Надумала эта женщина выдавать Фриду за свою дочь, но для этого нужно девочку крестить и дать русское имя. Свидетельство о крещении я задним числом выпишу, возьму этот грех на душу. Теперь, значит, осталось покрестить рабу Божию. Но если откажетесь, я пойму, дело-то опасное. Вам ли не знать, что немцы делают с теми, кто укрывает евреев!
– Странно все это, – пожал плечами Пономарев. – Вот вы, люди церкви, сейчас евреев жалеете, а они вас жалели, когда жиды-комиссары во главе с Бронштейном-Троцким храмы громили и духовенство уничтожали? А вспомните средневековую ересь жидовствующих, из-за которой Русская православная церковь была на краю гибели! Кстати, она ведь здесь, в Новгороде, зачиналась.
– Так-то оно так, – согласился священник. – Да только и единоверные русские люди немало зла нашей церкви творили. Не в обиду будь сказано, и вы, сударь мой, говорят, в бытность директором антирелигиозного музея, труп какого-то пьяницы в Софию привезли, чтобы над святыми мощами поглумиться. Будем же помнить заповедь Христову: не мсти и не имей злобы, но люби ближнего как самого себя.
– Хорошо, я согласен, – твердо сказал Пономарев.
– Вот и славно! Крестить будем здесь, в Софии, но без посторонних. Помогать нам будет моя попадья – матушка Манефа. Я ее и так и этак отговаривал, в сердцах даже Валаамовой ослицей обозвал, да все без толку. Сказала, если что, вместе ответим.
Двери собора отворились, впустив вместе с клубами морозного воздуха русоволосую женщину средних лет, державшую за руку черноглазую девочку, укутанную в несколько платков. Матушка Манефа сразу увела девочку с собой, чтобы подготовить ее к обряду, и они остались втроем.
– Ну, давай знакомиться, дщерь Господня, – ласково сказал отец Василий. – Меня ты уже знаешь, а это будущий крестный твоей приемной дочери. Расскажи Василию Сергеевичу про себя, да без утайки, вы ведь теперь почти что родственники.
– Королькова Екатерина Антоновна, санитарка Колмовской психбольницы, – послушно отвечала женщина. – Муж на фронте. Сына Васю немцы расстреляли, сказали, что приняли за партизана. С мамой Фридочки мы в одной коммуналке жили. Эмилия Борисовна тоже у нас работала, медсестрой в зубоврачебном кабинете. Когда немцы пришли, они ее вместе с другими евреями сразу забрали, слух прошел, что их всех в машинах-душегубках газом отравили. А Фрида тогда в госпитале была, ее при обстреле в ноги ранило. Тем и спаслась. Когда поправилась, я ее к себе забрала…
– Ну вы тут беседуйте, – поднялся отец Василий, – а мне надо к службе готовиться.
– Девочка она смышленая, – продолжала Екатерина, обращаясь к Пономареву. – Когда патруль с проверкой заходит, сразу под кровать прячется. Пока я на дежурстве, все сидит у окна. Только спрашивает: «Мама Катя, меня тоже убьют?» Как-то раз вывела ее на улицу погулять, а навстречу немец. Подошел к нам и спрашивает: «Юдишес мэдхен?», дескать, девочка – еврейка? Я так и обмерла. Нет, говорю, русская. Вроде поверил. Домой вернулись, стала Фриду раздевать, гляжу, а она от страха описалась. Вот тогда я и решила ее удочерить.
Слушая эту тихую женщину, Пономарев вдруг подумал: вот мне бы такую в жены. Такая не изменит, не предаст, а если полюбит, то навсегда!
– Не боитесь, что соседи выдадут? – спросил он.
– Еще как боюсь, – вздохнула Королькова. – Война людей шибко поломала, у многих все дурное наружу вылезло. Взять хотя бы нашего больничного коменданта Ваньку Моногарова. Нам на неделю выдают полбуханки хлеба с опилками, кусочек маргарина и полстакана сахарного песка. Так он этот паек нам в руки не дает, а нарочно на пол бросает, чтобы унизить. И жена его тут же рядом стоит, смеется. Они-то сыты, да еще больничные продукты воруют и на рынке продают голодным людям. А стоило нашей медсестричке Вале Пикалевой украсть у немцев для своего ребенка малюсенькую посылку, размером с коробок спичечный, так они ее на березе повесили. Нам потом немка-врачиха фотографию показывала. Говорит: «Мы, немцы, не любим тех, кто ворует. Украдете, то же будет с вами».
Екатерина тяжело вздохнула, а потом с силой добавила:
– Должен быть край, через который людям нельзя перешагивать. Им потом жить и умирать с этим. Ой, да что это я заболталась! – спохватилась она. – Расскажите и вы про себя. Мы ведь и вправду теперь будем почти что родственники.
Пономареву стало не по себе. Что ответить этой женщине, которая опрометчиво доверилась незнакомому человеку? Сказать, что он бывший лагерник, возненавидевший советскую власть и перешедший на сторону немцев? И как она поведет себя, узнав, что еще месяц назад он был городским бургомистром?
К счастью, появилась матушка Манефа, держа за руку Фриду. Попадья сообщила, что уже провела с ней огласительную беседу и научила молитве «Богородица, дево, радуйся». Новое имя Фрида выбрала сама, сказала, что хочет быть Любой, потому что любит свою маму, своего папу, маму Катю и всех хороших, добрых людей. Голос у нее был звонкий, без еврейского акцента, только слегка раскатывался на букве «р».
Отец Василий, облаченный в епатрахиль, поручи и фелонь, зажег крестильные свечи. В их огоньках мягко засветился иконостас Рождественского придела, где уже стояла малая купель. Возложив руку на голову девочки, священник дунул в ее порозовевшее личико, отгоняя злых духов. Затем сами воспреемники отреклись от диавола, плюнув в знак презрения нечистого. Прочитав «Символ веры», отец Василий со словами «крещается раба Божия Любовь во имя Отца. Аминь. И Сына. Аминь. И святого духа. Аминь» полил голову девочки святой водой.
Крестная мать обтерла крестницу белым полотенцем-крыжмой, повязала кружевную косынку и надела поверх платья белую крестильную рубашку, сшитую ею из больничного халата. Смоченной благоуханным мирром кисточкой священник нанес крестики на лицо и тело девочки, а затем они все вместе трижды обошли купель.
Матушка Манефа подала мужу маленькие серебряные ножницы, которыми он состриг волосы ребенка с четырех сторон головы, скатал их в шарик с воском, опустил его в купель, а потом передал Екатерине, спрятавшей шарик в маленькую нагрудную ладанку. В завершении обряда они все вместе подошли к Царским вратам, где новокрещенная приложилась к образу Пресвятой Богородицы.
– Ну вот, раба Божия, – обращаясь к ней, молвил отец Василий. – Нет больше Фриды Рабинович, но есть православная христианка Любовь Королькова. А это твои нареченные родители. Люби и почитай их, как своих отца и мать.
Взволнованный Пономарев вручил крестнице позолоченный крестик на серебряной цепочке. Всхлипнув, она порывисто обняла его, и в эту минуту Пономареву показалось, что он и вправду стал отцом.