К книге
Высота памяти 1Глава 5 «Дорога на восток»
16%
Глава 5 «Дорога на восток»
5

Приказ отходить пришёл с опозданием на сутки — как приходило теперь всё.

Немец обошёл нас с юга. «Вересовка» за трое суток из тылового лагеря стала передним краем, а к утру двадцать пятого — местом, откуда надо было уносить ноги, пока их есть на чём уносить. Связи с полком не было вторые сутки. Приказы приносили пешие вестовые — устаревшие ещё в дороге. Командиры решали сами. На свой страх. На свою голову.

К рассвету площадка встала на дыбы. Грузили полуторки: инструмент, боезапас, раненых. Что не влезало — бросали. Кто-то тащил на себе снятое крыло. Кто-то катил бочку. Кто-то бегал с бумагами, ища начальство, которого на месте уже не было. Дважды подали ложную тревогу — и дважды все попадали наземь, под колёса, а после встали и грузили дальше. Никто не спал вторые сутки. Двигались как во сне — быстро и бестолково.

Возле мастерской сцепились Лунин и старшина из обоза. Старшина хотел снять с последней полуторки ящики с инструментом и посадить вместо них людей. Лунин вцепился в борт обеими руками и не пускал.

— Людей довезёшь, — сказал он. — А чинить на новом месте чем? Зубами?

— Тут раненые.

— А у меня шесть машин. Завтра от них без этих ящиков ни одной не будет.

Оба были правы, оттого спорили зло. Я увидел у навеса пустую подводу, нашёл возницу, помог перетащить на неё двоих лежачих. Один всё просил не класть ему на ноги шинель: ног, как я понял потом, у него уже не было. На полуторке остались инструменты. На подводу легли ещё трое. Никакого хорошего решения не получилось — только такое, после которого могли ехать и люди, и железо.

Я помогал грузить, таскал ящики с боезапасом, обдирая руки, и всё косился на запад, откуда должно было прийти, — и оно не приходило, и от этого делалось только хуже: ждать удара тяжелее, чем принять. Немец не спешил. Ему спешить было незачем: дорога одна, забита, деться нам некуда, можно прийти и позже, наверняка. Так он и работал всю ту войну в сорок первом — не спеша, наверняка, по учебнику, который писал сам.

Уносили что могли. Исправные машины — их осталось всего ничего — готовили к перелёту под Слуцк. Стоит ли ещё та площадка, не знал никто.

Неисправные жгли.

Обливали бензином и жгли — сами, своими руками, чтоб не достались. Это было хуже всего. Механики, что трое суток эти машины латали, стояли и смотрели, как они горят. Лица у них были такие, будто жгли не железо.

У крайней машины возился пожилой моторист. Совал под капот ветошь. Лил из ведра. Руки дрожали. Он всё оттягивал спичку — будто ждал, что придёт другой приказ. Не пришёл. Он чиркнул, отвернувшись, и пошёл прочь, не оглядываясь. По согнутой спине было видно: часть его осталась там, в огне.

Я догнал его у дороги. На плече у моториста висела свёрнутая брезентовая сумка, из неё торчали рукояти ключей.

— На машину садитесь.

— Там нет места.

— Найдётся.

Он посмотрел через меня на горящий истребитель.

— Три года её знал, — сказал он. — На слух знал, где что просится. А другую дадут — опять знакомься.

Я не нашёл ответа. Отобрал у него сумку и донёс до полуторки. Моторист полез следом, тяжело, с колена. В кузове потеснились молча. Для человека место всё-таки нашлось; для его машины — нет.

К полудню жечь кончили. Стоянка чадила чёрным. Уходить надо было немедля: по дороге на восток уже тянулись беженцы, а за ними, по слухам, шли танки, и слухам в эти дни верили больше, чем приказам.

Раненых грузили последними — тех, кого можно было везти. Кого нельзя — оставляли под навесом, с фельдшером и запиской. Фельдшер был молодой, с трясущимися губами, и глаз не поднимал ни на кого: остаться под навесом на аэродроме, к которому идёт немец, значило одно, и это одно тут знали все. Я прошёл мимо не глядя. Все проходили не глядя. На войне быстро выучиваешься не смотреть туда, куда нельзя смотреть, если хочешь идти дальше. Полуторки уходили одна за другой, буксуя в колеях, облепленные людьми, и колонна на дороге всё росла, вбирая новых — из деревень, с хуторов, отовсюду, куда уже дотянулась война.

Взлетать выпало шестерым. Три исправных, три поднятых кое-как. Остальные — колонной, по земле, на восток. Колонна растянулась по разбитой дороге на версту: полуторки, повозки, раненые на телегах, приставшие по пути бабы с узлами и детьми. Их-то и надо было прикрыть с воздуха. Их — и небо над ними, в котором нас было шестеро.

— Соколов, Хромов — пара. Прикрываете колонну до Слуцка. — Гришин не отрывался от карты, водил по ней пальцем, будто карта ещё что-то значила. — С вами Кравцов. Молодой. Держите его между собой.

Он обвёл карандашом голову колонны и продолжил:

— Я с остальной тройкой беру голову. На дороге растянемся — не ищите нас, держите хвост. Садимся где дотянем, о месте дадим знать по земле.

Кравцов подошёл. Совсем мальчишка — моложе Хромова, с торчащими ушами, с той отчаянной весёлостью в глазах, какая бывает у тех, кто ещё не поверил, что убить могут именно их. Он был из-под Полтавы. Сказал это зачем-то, будто это что-то меняло. И что сестра выходит замуж в августе, а он обещал быть.

— На чём держишься? — спросил я.

Весёлость у него на миг пропала. Вопрос оказался не тем, к которому он готовился.

— В смысле, товарищ младший лейтенант?

— В строю. Глазами куда смотришь?

— На ведущего.

— Неправильно. На ведущего, на Хромова и наверх. Если потеряешь одного — ищешь второго, не дорогу. К дороге полезешь один, тебя там и снимут.

Он быстро кивнул. Слишком быстро.

Хромов стоял рядом, застёгивал перчатку зубами. Выплюнул ремешок и сказал:

— Я справа буду. Уши у тебя большие, меня услышишь.

Кравцов рассмеялся — благодарно, хотя шутка была так себе. Потом нагнулся, подобрал с земли оброненную кем-то почтовую карточку, стряхнул грязь и сунул под ремень планшета.

— Сестре писать будешь? — спросил Хромов.

— Как сяду. Она в августе замуж идёт. Я обещал быть.

Он сообщил это уже спокойнее, как точку назначения после Слуцка. Хромов перестал улыбаться. Я повторил порядок ещё раз, заставил Кравцова показать руками, где он должен висеть после лобового захода. Тот показал верно.

— Не геройствуй, — сказал я. — Твоя работа — вернуться.

— Понял.

Он действительно понял. На земле.

Мы вырулили по изрытому полю, обходя воронки, поднялись над чадящей стоянкой — и я в последний раз оглянулся на «Вересовку», на палатки, на чёрные остовы, на дым. Моторист стоял у полуторки, зажав сумку с ключами между сапог. Когда под нами прошла крайняя чёрная воронка, он снял пилотку. Больше я его не видел.

* * *

Колонну достали ещё на полпути.

Не худые — двухмоторные. Тяжёлые. Шли бомбить дорогу. Сверху, для порядка, пара худых.

Мы были ниже. В стороне. Я успел прикинуть: развернуться, ударить в лоб, пока не легли на боевой, — сорвать заход.

— Кравцов, за Хромовым! Бьём передних!

Пошли в лоб.

Сошлись быстро. Расстояние съедалось на глазах — их скорость плюс наша, лоб в лоб, кто первый не выдержит. Выдерживать я не собирался.

Бомбовоз рос в прицеле. Медленно. Тупо. Огромно. Я дал очередь — рано, мимо. Ещё — ближе. Осколки брызнули с крыла, с мотора. Стрелок огрызнулся, трасса прошла над самым козырьком, я вжал голову. Мы разошлись под ним — вверх, врозь, впритирку.

Передний шарахнулся. Вильнул. Сбросил куда попало — в поле, мимо дороги. Столбы земли встали в стороне от колонны.

Второй довернул за первым. Ссыпал бомбы раньше срока, лишь бы сбросить, — тоже в поле. Колонна жила. Пока жила.

В наушниках заорал Хромов — что-то про верх, про солнце; слов я не разобрал, разобрал тревогу. Крутанул головой. Небо над нами было пустое, белое, слепящее, и в этой белизне, высоко, стояли две точки. Ждали своей минуты.

А сверху уже падали худые.

Двое. Один — на меня. Другой — вниз. На Кравцова.

Кравцов отстал. Не удержался за Хромовым, как я велел. Качнулся к колонне, к людям — будто хотел прикрыть их собой.

— Третий, в строй! — крикнул я. — К Хромову!

Его машина дрогнула, начала доворачивать. Значит, услышал. Но внизу бомбовоз снова разворачивался к дороге, и Кравцов посмотрел туда. Я не видел его лица — только движение самолёта: полкрыла обратно к колонне. Одно лишнее решение между двумя правильными приказами.

Я увидел обе картинки разом. Худой, заходящий мне в хвост. Худой, падающий на мальчишку.

Секунда на всё.

Я довернул к Кравцову. Мой худой ударил раньше: трассы прошили воздух перед козырьком, заставили отвернуть. Не отверни я — столкнул бы нас обоих под его очередь. Я бросил машину вниз и вбок, вырвался из прицела и сразу потянул обратно, к дымному следу мальчишки.

— Кравцов, вниз! Вниз уходи!

Он либо не услышал, либо не понял, куда именно — вниз было уже поздно.

Худой достал его сзади — короткой, аккуратной очередью, спокойно, деловито, без злобы. Машина Кравцова вспыхнула не сразу — нехотя, потянула дым, клюнула, попыталась выровняться, и мальчишка ещё тянул её на себя, ещё жил в ней, ещё хотел в тот свой август, — и не выровнял, и ушёл вниз, к земле, к той самой колонне, которую хотел прикрыть, и встал за дорогой чёрным столбом.

Мой худой проскочил. Я рванулся за тем, что сбил Кравцова, поймал на миг его брюхо в кольцо и дал очередь. Далёкую, злую, бесполезную. Он ушёл вверх, как по лестнице. Второй зашёл мне со спины, и только тогда Хромов ударил через моё плечо. Трассы легли перед немцем; тот отвернул. Петька не спас Кравцова. Он спас меня секундой позже.

Двое из троих.

Я прошёл над самой колонной, низко, на бреющем — и она смотрела вверх: сотни задранных серых лиц, одинаковых, ждущих, чью сторону нынче возьмёт небо. Бабы, дети, раненые на телегах, старики с узлами. Ради них мы и лезли сюда. Ради них где-то за дорогой догорал сейчас Кравцов.

Мы отвернули их от колонны. Мы полезли на второй заход, злые, и они не стали связываться — у них была своя работа впереди, восточнее, и разменивать нас на возню над одной дорогой они не захотели. Худые качнулись и ушли, и бомбовозы за ними, туда, где для них было настоящее.

Бомб на дорогу, где шли люди, они не положили. На бумаге это можно было бы записать в успех.

Мы сделали ещё круг. Не потому, что могли помочь, — просто уйти сразу оказалось выше моих сил. У столба дыма лежало поле, изрезанное межами. Ни парашюта, ни движения. На дороге останавливались люди; кто-то побежал через рожь к месту падения. Я покачал крыльями, сам не зная зачем, и лёг на восточный курс.

Кравцов остался в поле. Почтовая карточка под ремнём планшета — с ним. Ему было девятнадцать. У него сестра выходила замуж в августе.

* * *

Сели мы под Слуцком к вечеру, на чужой раскисшей площадке, на последних каплях.

Площадка не была готова нас принимать — как не готово было к этой войне всё, за что она бралась: разъезженное поле, две палатки, бочки с горючим, которого на всех не хватало, растерянный техник в чужой форме, не знавший, чьи мы, откуда и надолго ли. Я не добился от него ничего, кроме того, что вон там суше и туда можно закатить машины. Мы закатили две — из нашей тройки. Гришинская тройка, как мы узнали только ночью, села южнее, у дороги: у одной машины закипел мотор, и свои посадили всех рядом, чтобы не бросать.

Я вылез и не сразу нашёл в себе силы разжать пальцы; руки не дрожали, они сделали всё, что успели: сорвали заход, вывели машину из-под огня, потянулись к Кравцову и опоздали. Ошибка была не одна и не чья-то: я поставил необстрелянного третьим в пару, Гришин послал шестерых прикрывать дорогу, Кравцов увидел людей под бомбами и дёрнулся к ним, немец дождался. Из таких причин война складывала один чёрный столб.

Хромов спрыгнул на землю, сорвал шлем и швырнул его под крыло.

— Я его потерял.

— Мы оба потеряли.

— Он за мной должен был.

— Должен был.

Хромов ждал продолжения: что надо было сделать, где довернуть, сколько секунд он прозевал; я мог разобрать бой по движениям и разложить вину на аккуратные доли, только следующего вылета это уже не меняло.

— В следующий раз, если третий ломает строй, орёшь сразу, — сказал я. — И не тянешься за ним следом. Сначала сообщаешь.

— А потом?

— Потом ведущий решает, есть ли ещё время.

Он поднял шлем, вытер о рукав прилипшую грязь. Учиться приходилось на человеке, который утром ещё смеялся про свои уши.

Я снова сел на плоскость и привалился к борту, под ладонью остывала обшивка. На миг вместо чужой площадки пришла обычная стоянка после рейса: душ, стакан на кухне, телефон в руке и номер дочери, которому десять лет находились причины не звонить; теперь можно было набрать его хоть тысячу раз — ответить было некому.

Большим пальцем я надавил на мозоль левой ладони: боль была здешняя, холод металла — здешний, Хромов, растирающий грязь по шлему, — тоже.

— Андрей, помоги толкнуть! — крикнул Лунин от носа машины.

Я соскочил — не Северин, Андрей, — подставил плечо под плоскость, и мы втроём покатили истребитель туда, где земля была суше.

Колонна дотягивалась к площадке уже в темноте — усталая, оборванная, бесконечная. Позади, на западе, стояло широкое зарево: там дожигало и то, что мы подожгли сами. Слуцк пах гарью, бензином, мокрой шинелью, конским потом. Запах въелся в гимнастёрку и волосы; сколько ни тереть лицо, он оставался на ладонях.

У первой телеги я увидел тех, кто утром лежал под навесом: возница довёз их, безногий спал или был без сознания, укрытый той самой шинелью, молодой фельдшер шёл рядом, держась за задок обеими руками. Значит, уехал и он. Я испытал облегчение, почти стыдное по силе, будто один довезённый человек мог вычесть Кравцова из дневного счёта; не мог, но фельдшер был здесь, и этого никто уже не отнимал.

Люди устраивались на ночь как придётся — под крыльями, в кабинах, в наспех вырытых щелях, не раздеваясь, вполглаза, потому что завтра могло начаться в любую минуту, а могло и не начаться, и обе эти неизвестности были одинаково тяжелы. Где-то в темноте тихо, без слов, плакал человек — не от страха, а от того, что кончились силы держать. Никто его не утешал и не стыдил. Всем было чем.

К ночи подтянулся Гришин — пешком, с последними машинами колонны, чёрный от пыли, охрипший. Он обошёл то, что осталось от эскадрильи, — две машины, горстку людей у колёс, — и остановился перед нами.

— Третий где?

— Сбит, — сказал я. — За дорогой. Пара истребителей сверху. Из строя вышел к колонне, обратно вернуть не успели.

Гришин посмотрел на Хромова. Тот подтвердил кивком.

— Бомбовозы?

— Сбросили мимо дороги.

Он записал на обороте карты обе строки, сначала Кравцова, потом бомбы: не победу и потерю — две части одного вылета. Сложил карту и сказал, что к утру, если немец даст, перелетаем дальше, под Бобруйск; горючего дадут в обрез, на один перелёт; до утра — спать, кто может.

Никто не двинулся. Гришин это понял, но утешать не стал.

— Часовые по двое, — приказал он. — Остальным лежать. Не можете спать — лежите молча. Завтра руки понадобятся.

Я сидел на мокрой земле, привалившись к стойке шасси, и слушал, как оседает вокруг растянутый на версты обоз: кашляет, стонет, скрипит колёсами, переступает лошадьми, укладывается — не разбитая армия, а очень большая усталая деревня, которую подняли среди ночи и погнали неведомо куда. Люди не думали про фронты и сорок пятый, им надо было дожить до утра и понять, куда идти дальше. Моё знание будущего не давало ни горючего, ни ещё одной пары в воздухе, ни минуты, которой не хватило Кравцову.

За полночь пошёл дождь — мелкий, холодный, обложной, — застучал по обшивке, брезенту, каскам и лужам. Люди подняли воротники и не тронулись с мест: под дождём было мокро, а идти всё равно было некуда. Вода текла по лицу. Я не вытирал.

Хромов сидел на корточках у машины, привалившись затылком к колесу, и молчал. Не свистел. Я опустился рядом. Про Кравцова мы друг другу не сказали ничего — что тут скажешь. Он был между нами третьим, и его не стало между нами, и это было всё, что можно про него сказать, не соврав.

Мы сидели плечом к плечу. Хромов вытащил из кармана огрызок карандаша, покрутил и убрал обратно.

— Он карточку поднял, — сказал он. — Видел?

— Видел.

— Даже адреса не было.

— Был бы адрес — легче не стало бы.

Хромов дёрнул подбородком. После этого молчать стало можно.

От штабной палатки вдоль машин шёл человек с фонарём — выкликал по списку, считал живых. Голос его наплывал из темноты и снова уходил, ровный, усталый.

— Хромов!

— Тут, — отозвался Петька.

— Соколов!

— Тут, — сказал я.

Сказал сразу, раньше, чем успел проверить, меня ли зовут.

Я поднялся на свет фонаря и пошёл узнавать, куда нам дальше по этой дороге на восток.

Предыдущая главаГлава 5 из 31Следующая глава