Ночью я не спал — чертил в голове.
С карандашом и бумагой я разложил бы всё по полочкам — стрелки, углы, секторы обстрела. Бумаги было жалко, карандаш стёрся до огрызка, а чертить приходилось на изнанке век, лёжа на спине в темноте и слушая, как рядом ворочаются и стонут во сне уставшие люди. Я чертил тройку — и видел, как она гибнет. Чертил пару — и видел, как она живёт. Оставалось малое: убедить в этом человека, который имел полное право меня не слушать.
Уцелевшие семь машин к утру двадцать третьего свели в сводную эскадрилью, добавив к ним то, что перегнали с соседней, тоже погоревшей площадки. Летать было на чём и было кому — не хватало одного: чтобы эти немногие возвращались. А возвращались не все. Их били в первом же заходе, поодиночке, и причина была мне известна — и наперёд, из книг, и по делу, за эти двое суток, — и оба знания впервые сходились в одно, которое можно было сказать вслух, не пряча источник.
Дело было в тройке.
Наши ходили звеном по трое — клином, как гуси: ведущий и два по бокам. Так было в наставлении, так учили в школе, так летали отцы. В быстром бою клин рассыпался на первой же атаке; крайний отрывался, за его хвостом не успевали следить, и «фридрих», зайдя сверху, снимал его первым.
А пара — это двое. Ведущий бьёт, ведомый смотрит назад. Двое, у которых на четыре глаза всё небо: мёртвую зону каждого держит под присмотром товарищ. Знал я это не из наставления — из того, что впишут в наставление ещё не скоро, год, если не два, и большой кровью.
Гришина я поймал у КП на рассвете. Он пил из мятой кружки что-то, что называлось чаем, и по красным векам видно было, что он тоже не спал.
— Товарищ капитан. Дайте попробовать ходить парой. Двое: я веду, ведомый прикрывает хвост. Не тройкой.
Он не поперхнулся, не рявкнул. Поставил кружку. Посмотрел на меня долгим утренним взглядом, в котором усталость мешалась с чем-то ещё.
— Наставление знаешь?
— Знаю. В наставлении — звено.
— В наставлении звено, — повторил он. — А ты мне — пару. С чего вдруг лейтенант первого года лучше наставления знает, как летать?
Вот оно. Не «почему пара лучше» — на это я бы ответил с ходу, у меня были доводы. Он спросил не про пару. Он спросил про меня.
— Не лучше наставления, — сказал я, глядя мимо, на выкатываемые из-под сосен машины. — Лучше для этого боя. Тройка держит строй. А строй нам держать не с кем и незачем — нас мало, и мы обороняемся. Двое прикрывают друг другу спину. Трое — не прикрывают никому: ведущему некогда, крайнему некому. Поглядите, товарищ капитан, кого мы теряем. Мы теряем крайних.
Гришин молчал. Он был кадровый, он был из тех, кто наставление уважает не за букву, а за то, что оно писано кровью. Но он был и не дурак — у него на глазах гибли те же крайние.
— Кого мы теряем, я и без тебя знаю, — сказал он наконец, тяжело. Стукнул костяшкой согнутого пальца по планшету с картой — раз, другой, как ставят точку. — Пары я тебе не разрешу. Это против наставления, и если что — под меня же и подведёшь. Но в бою… — Он помедлил. — В бою каждый смотрит за себя и за товарища как умеет. Понял меня?
Я понял. Он не разрешил. Он развязал руки, не сказав «да». Не стал спрашивать, откуда я такой, — тихо дал сделать по-своему. Это пугало сильнее, чем если бы меня погнали. Меня не гнали. Меня принимали — с оговоркой, что спросят потом.
Ведомого мне дали тут же. Он подошёл сам — тонкий, вихрастый, лет двадцати, с облупленным на солнце носом, и, не дойдя пары шагов, засвистел что-то бодрое и бессмысленное, себе под нос, а увидев, что я смотрю, оборвал и представился:
— Младший лейтенант Хромов. Пётр. — И, помолчав, добавил, будто извиняясь: — Свищу, когда думаю. Не обращайте внимания, товарищ младший лейтенант.
— Соколов. Пойдёшь у меня ведомым. Держись за хвост и смотри назад. Не на меня — назад. Твоё дело — не дать зайти мне в спину. Моё — не дать тебе. Понял?
Он кивнул, серьёзно, как кивают, когда ещё не понимают, во что подписались. Я смотрел на его облупленный нос и думал не о паре и не о тройке: теперь за моей спиной был живой Петька Хромов, двадцати лет, свистящий, когда думает. И отвечать за него предстояло мне.
— Повтори, — сказал я.
— Держусь за хвост. Смотрю назад.
— Чей хвост?
Он замялся.
— Ваш.
— Неправильно. Свой сектор. Если будешь смотреть на меня, немца увидишь вместе с трассами. Дистанцию держи такую, чтобы успеть довернуть, но не потерять. Я пошёл за целью — ты не идёшь в прицел вместе со мной. Ты смотришь, кто идёт за мной.
Хромов перестал свистеть. Нашёл у ног три щепки, положил две рядом, третью сверху и сбоку.
— Немец отсюда. Вы за ним. Я остаюсь шире и кричу.
— А если я не услышу?
— Дам очередь мимо вас. Увидите.
— Мимо меня не давай. Крикни второй раз.
Он улыбнулся впервые — быстро, одним углом рта. Потом снова посмотрел на щепки и переложил свою чуть дальше. Учился он не спором, а руками. Это мне подходило.
Подняли нас в полдень — прикрыть переправу, через которую на восток тянулись отходящие.
Ракета взвилась над КП — зелёная, шипящая, торопливая. Побежали. Я — к своей машине, Хромов — к своей, рядом, всё ещё насвистывая что-то на бегу. Механик уже провернул винт; мотор схватил, выплюнул сизый дым. Я перевалился в кабину, затянул ремни, дал газ. Хвост повело. Восьмёрка пошла по полю вразнобой, торопливо, поднимая пыль, — так теперь делалось всё: без строя, без спокойствия, впопыхах, потому что война не ждала, пока мы построимся красиво. Оторвались. Убрали шасси. Собрались в воздухе на ходу: два звена сомкнулись клином, а мы с Хромовым пристроились с краю, парой. Никто нам этого не приказывал. Никто и не запретил.
Взлетели восьмёркой. Внизу проплыла разбитая дорога, забитая повозками, машинами, людьми; переправа — узкий деревянный горб через речку, и на нём, и перед ним — сплошная неподвижная масса, лучшая на свете мишень.
Мы легли в круг над переправой — так, чтобы видеть всё и успеть ко всему. Внизу ползли на восток: повозки, серые согнутые спины, коровы, детские головы в кузовах, брошенный на обочине скарб. Ползли медленно, безнадёжно медленно — мост был один и узкий, а желающих на него тысячи. Кто-то снизу махал нам рукой; не понять было — звал или гнал. Мы кружили и ждали. Ждать пришлось недолго.
Их я увидел раньше, чем ведущий подал команду. Точки с юго-запада, выше нас, идущие со стороны солнца — оттуда, откуда и положено заходить тому, кто умеет. «Фридрихи». Четыре. Они не спешили. Они никогда не спешили — за ними была высота, скорость и право первого удара, и они это знали.
— Хромов. Держись. Идут сверху. Как скажу — расходимся: я вниз-влево, ты за мной, но шире. Не отрывайся и не жмись. Понял?
— Понял, — пришло в наушниках, тонко, сквозь треск. И, кажется, он опять свистнул.
Первый «фридрих» упал на звено.
Клин рассыпался — ровно так, как должен был, как я и боялся, что рассыплется. Ведущий рванул вверх, боковые — врозь, и крайний, третий, остался один в пустом небе, и немец взял его сразу, первой же очередью, спокойно и насмерть. Машина вспыхнула, свалилась на крыло и пошла вниз, разматывая чёрную нитку. Тройка отдала своего крайнего. Опять.
— Вниз-влево! Пошли!
Я свалил машину в вираж. Хромов — за мной, шире, как сказано. И тут же, сверху, косо, пришёл второй — на меня.
Я его прозевал. Хромов — нет.
— Сзади сверху! Уходи!
Я бросил машину вправо, вслепую, на одном чужом крике. Мимо — немец проскочил, не достав. А Хромов, вместо того чтобы отвалить, довернул и дал ему вслед короткую, злую очередь — не попал, но заставил отвернуть.
Вот что дала пара. В тройке сейчас я был бы тем крайним, тем третьим, один в пустом небе, и меня бы уже сняли. А у меня за спиной был Хромов, и его крик, и его очередь, и я был жив.
Мы завертелись вдвоём. Хромов держался за мой хвост, я краем глаза — за его; он кричал, я бросал машину, я кричал — он бросал. Дважды я вывел его из-под очереди. Дважды он вывел меня. Сбить мы никого не сбили — куда нам, на тупоносых, против их скорости и высоты, — но лёгкой добычи, какой они нас уже числили, мы им не отдали. И это была своя, маленькая, злая победа.
На третьем заходе Хромов ошибся. Немец показал ему брюхо, будто промахнулся и провалился ниже, — приманил. Петька потянулся следом. Дистанция между нами сразу выросла; его машина полезла в мой сектор, а хвост остался пустым.
— Не клюй! Ко мне!
Он не услышал или не поверил. Дал очередь по уходящему и выдал себя вспышками. Второй «фридрих» уже падал ему на спину из солнца.
Теперь кричал я. Хромов бросил машину только со второго оклика, поздно. Я довернул навстречу немцу, хотя прицела не было, и дал короткую поперёк его хода. Трассы легли далеко, но пройти сквозь них он не захотел: отвернул, потерял секунду. Этой секунды Петьке хватило вернуться ко мне.
— Ведомый, ты куда полез?
В наушниках было только его дыхание.
— Увидел цель.
— Твоей целью был мой хвост.
— Понял.
Свистеть он перестал. Пара не делала нас умнее и не спасала сама. Она только давала второму человеку возможность исправить первую глупость, пока та не стала последней.
Вокруг нас разваливался общий бой. Звенья, разорванные первой же атакой, дрались вразброд, поодиночке, и «фридрихи» снимали их по одному — методично, без спешки, как обмолачивают снопы. Мы с Хромовым держались низко, у самой воды, над переправой, куда сверху заходить было тесно и опасно, и оттуда огрызались. Один раз я поймал пикирующего под ракурсом, дал короткую — и он, дёрнувшись, отвалил, потянув из-под капота серую нитку дыма. Не сбил. Но от моста отвадил, и в тот заход по мосту не легло. Хромов ещё дважды кричал мне «сзади», и дважды я валился в сторону на его голос, не глядя, — и оба раза меня не достали. Мы работали как одна машина о двух головах: он — мои глаза сзади, я — его руки впереди.
Предыдущий пройти успел. Его очередь вспорола настил вдоль, перевернула повозку у перил; лошадь повисла в оглоблях, люди бросились к берегу и в воду. Мост не рухнул, но на нём всё встало. Мы защищали не доски — минуты, за которые кто-то успеет перейти. И эти минуты отвоёвывали по одному заходу.
Каждый сорванный заход освобождал мост ещё на минуту.
Сверху это было видно без счёта. После первого сорванного захода к восточному берегу протиснулась санитарная машина. После второго двое солдат столкнули с настила перевёрнутую повозку; лошадь пришлось перерезать из оглобель, она упала в воду, зато проход открылся. После третьего на мост втянулся грузовик с людьми в кузове. Кто-то стоял на подножке и махал колонне, не нам. Они не знали, сколько раз над ними менялись местами ведущий и ведомый. Им нужен был свободный настил ещё на полминуты.
Потом немец прорвался. Пули прошли вдоль перил, люди легли прямо между колёсами. Грузовик не остановился: водитель пригнулся за рулём и вытянул машину с моста, увозя тех, кто не успел выпрыгнуть. Победа и поражение укладывались рядом, на одной доске. Мы не закрыли небо. Мы сделали в нём несколько коротких щелей.
Их было четверо, и один из них был другой.
Дошло до меня не сразу — по почерку. Трое ходили в атаку по школе: сверху, очередь, вверх, и снова. А четвёртый не лез в общую свалку. Висел выше, чуть в стороне, и смотрел. Ждал. Выбирал. Когда я, вертясь с Хромовым, на секунду поймал его глазами — тонкий силуэт «фридриха» на фоне белого облака, — понял: наблюдает за нашей парой. За двумя русскими, которые почему-то дерутся не по своей книге.
Он свалился на нас, когда мы этого не ждали. Не сверху — сбоку, из солнца, расчётливо, как заходит тот, кто уже понял, куда мы денемся. Я успел бросить машину только потому, что Хромов снова крикнул. Немец прошёл между нами — так близко, что я увидел жёлтый кок винта, цифры на борту и голову лётчика в кабине, повёрнутую к нам. Стрелять он не стал: мы разошлись, и при таком ракурсе очередь ушла бы мимо. Но голову он повернул. Увидел.
Я рванул за ним. Догнать было нечем — и всё равно дал газ: руки сработали быстрее головы. Мой ишак не догнал — «фридрих» отдал ручку от себя, провалился, разменял высоту на скорость, которой у меня не было, и на этой скорости взмыл обратно вверх — легко, с запасом, будто и не падал. Между нами была не смелость и не умение. Между нами были лишние полторы сотни километров в час и запас высоты, которые давал ему мотор и отнимал у меня мой. Техника. Голая техника. Он мог уйти от меня, когда хотел, — и оба мы это знали.
На выходе «фридрих» качнулся с крыла на крыло — то ли выправлялся после резкого прохода, то ли показал Хромову, что заметил его. Потом увёл четвёрку на юго-запад, к солнцу. Переправа осталась цела; на мосту дымили две повозки, а люди снова толкались к ней с обоих берегов.
Частичный успех.
Хауптман Курт Ланге сел последним.
Механик ждал у места стоянки, показывал на пробоину в нижней части капота. Ланге выслушал, провёл пальцем по краю отверстия, посмотрел на масло на перчатке. Сказал, что вернётся через час. Механик ответил, что через два. Они не спорили: каждый назвал свой срок, работу рассудит железо.
Ланге отошёл к тени под крылом штабной машины и достал узкий блокнот. Сбитых он сюда не заносил. Здесь оставлял то, что могло пригодиться в следующем бою.
Нарисовал два коротких силуэта И-16. Не рядом — один чуть позади и шире. Стрелкой отметил, как ведомый сорвал первую атаку. Второй стрелкой — как ведущий вернул ведомого из погони. Над рисунком поставил дату.
Русские обычно дрались тройками. Эти двое — нет.
Имени ведущего он не знал. На фюзеляже не было ничего, что стоило записывать; лицо в кабине мелькнуло на один поворот головы. Ланге записал только то, что не меняется от имени: ведущий смотрит вперёд, ведомый — назад; после ошибки сходятся снова; держатся низко над водой, где его скорость труднее обратить в новый заход.
Внизу страницы оставил пустое место. Наблюдение без продолжения годилось не больше одного боя.
Закрыл блокнот. Когда проходил мимо механика, тот показал два пальца: всё-таки два часа. Ланге снял перчатки и пошёл ждать.
Сели все, кроме того крайнего.
Я вылез из кабины и какое-то время просто стоял, держась за горячий, подрагивающий остывающим мотором борт, пока отпускали сведённые руки и в уши возвращался отобранный мотором слух. Смотрел, как заходят и садятся остальные, и пересчитывал их про себя — только теперь под счёт шли не машины, а люди, и одного в этом счёте не хватало: того крайнего из первого звена, чьё имя я не успел спросить и уже не спрошу.
На земле было тихо той особой тишиной, что бывает, когда вернулись не все, а те, кто вернулся, ещё не решили, победа это или беда. Хромов вылез из кабины на негнущихся ногах, белый, мокрый, и не свистел. Он подошёл ко мне, открыл рот, чтобы что-то сказать, — и не сказал, только мотнул головой. Я хлопнул его по плечу. Слов у меня для него тоже не было. Мы оба знали, что живы друг из-за друга, и это было больше любых слов.
Гришин ждал у стоянки. Он всё видел с земли — и рассыпавшийся клин, и падающего крайнего, и то, как мы с Хромовым вертелись вдвоём и как отвернули того, кто заходил мне в спину.
— Крайнего потеряли, — сказал он. Не мне — в землю, себе. — Опять крайнего. — Потом поднял на меня глаза. — А вы двое — целы.
Он не сказал «молодцы». Не сказал «вы нарушили строй». Взвешивал — считал не про бой, про то, что бой показал: что двое, которых он не разрешал, вернулись, а тройка по наставлению отдала человека.
— Откуда знаешь, — сказал он тихо, уже не спрашивая, а как бы себе под нос, — что так — лучше?
— Оттуда же, откуда вы, товарищ капитан, — сказал я. — Из того, кого мы хороним.
Он посмотрел на меня ещё, долго. И ничего не решил вслух — но я знал, что решил. Такие, как он, меняют мнение не словами, а тем, что в следующий раз не мешают.
А тот, четвёртый, не шёл у меня из головы.
Что он делает, когда сядет, мне было не видать. Но породу его я угадывал. Такие ведут счёт и разбирают чужой почерк. Если он запомнил хоть силуэты, в следующем бою увидит не двух «ишаков» вообще, а пару, которая закрывает друг другу хвосты. В следующий раз он узнает нашу пару раньше.
Я про него не знал пока ничего. А он уже знал наш приём. Этого хватало.