Неделю после разговора с Веселовым ничего не происходило.
То есть происходило всё обычное: вылеты, заправка, две машины в ремонте, одна ночная тревога, на которую мы не успели подняться до отбоя. Не было только вызова. Я ждал его каждый раз, когда к штабу подходила полуторка, и всякий раз из кузова выгружали патроны, хлеб или мешки с почтой.
Девятнадцатого пришёл приказ на перебазирование. Про меня в нём не было ни слова.
Полк уходил вперёд, на запад, на полевую площадку в районе Новопетровского. Село освободили три дня назад. Сама площадка не значилась ни довоенным аэродромом, ни трофеем особой важности: ровное поле у леса, которое немец успел приспособить под свои самолёты, а при отходе испортил настолько, насколько хватило времени.
Время ему оставили не всё.
Первой села машина управления. Она прошла над полем дважды. На третьем круге из кабины выбросили красную ракету, люди у кромки убрали флажки, и мы пошли по одному.
Проверенный коридор был размечен еловыми ветками. За ними торчали колышки с белой ветошью — туда не рулить: сапёры ещё не закончили. По обе стороны полосы чернели прогары. Склад горючего выгорел до железных обручей, у барака осталась печная труба, две земляные стенки капониров были разворочены взрывом. Снег поверх воронок успел схватиться тонкой коркой.
Мой Як подбросило на мёрзлой колее. Я придержал хвост, не тронул тормоза и вырулил только там, где техник у веток показал обеими руками. Следом сел Ерохин; его качнуло сильнее, но машину он удержал и убрал с полосы без подсказки.
У стоянок валялось то, что не стоило увозить: пустые ящики с немецким трафаретом, клочья соломы, консервные банки, битое стекло. От грузовика осталась рама; колёса и всё, что отвинчивалось, сняли до нас. В уцелевшем капонире лежали сложенные стопкой соломенные маты. Плетение было плотное, края прошиты проволокой.
Лунин взял один мат за угол, поднял, осмотрел с обеих сторон и велел нести к нашим капотам. Рядом стояли разборные козлы для двигателя. Он проверил пальцем шплинты, качнул поперечину и приставил к ним часового из мотористов, хотя охранять на поле было ещё не от кого, кроме своих хозяйственных рук.
— Эти в опись, — сказал он. — И маты тоже. Чужое кончилось, трофейное началось.
В капонире на гвозде висел лист. Копоть прошла по нему снизу вверх и остановилась посередине. Таблица была расчерчена под линейку; в первом столбце — фамилии, дальше часы и несколько сокращений, которых я не знал. График дежурств, работ или запусков — по месту не определить.
Я снял лист. Бумага промёрзла, на сгибе сразу лопнула. На обороте проступали продавленные строки: кто-то писал с нажимом, торопясь успеть в узкие клетки.
У нас такие клетки тоже любили. Пустая строка беспокоила любого начальника сильнее неверной, потому что неверную можно было подписать и отправить дальше, а пустая прямо показывала: работа ещё не сделана.
Я вернул немецкий лист на гвоздь. Читать из него победу было нечего. Люди вели график, грели машины, потом получили приказ и ушли. Что успели, сожгли; что не успели, досталось Лунину.
В июле мы уходили так же. Тогда пожилой моторист долго держал спичку у бензиновой лужицы и всё ждал другого приказа. Другого не пришло.
Теперь запах горелого топлива стоял на чужом поле.
К вечеру БАО отвёл нам жильё. Немецкая землянка у леса уцелела наполовину: один накат сдвинуло, трубу печки смяло, вход занесло землёй. Старшина распределил работу ещё до посадки последней машины. Одни вскрывали вход, другие таскали от барака целые доски, третьи ставили печную трубу из двух обрезков. К темноте крыша держала снег, печка дымила только внутрь и на нарах можно было лечь, если не выпрямлять ноги одновременно всем.
Никакого чуда. Просто сапёры показали, где не копать, БАО привёз инструмент, старшина не стал ждать второго приказа, а люди уже знали, что сначала закрывают крышу и трубу, потом делят нары.
Моего участия не понадобилось.
Ерохин закреплял нижнюю доску. Немецкий гвоздь вошёл криво, вылез остриём наружу. Ерохин выдернул его клещами, распрямил на обухе и забил с другой стороны.
— Надолго здесь? — спросил он.
— Не знаю.
Он оглянулся на капониры, соломенные маты и печную трубу без верха.
— Эти тоже, наверно, не знали.
— Наверно.
Ерохин проверил доску коленом. Она держала. Он взял следующий гвоздь и больше ни о чём не спрашивал.
Через полчаса старшина выгнал нас из землянки: печь надо было прокалить без людей, пока не перестанет чадить. Мы вышли к стоянкам. В темноте поле опять стало пустым, будто полк ещё не прилетел. Только под чехлами потрескивал остывающий металл да у капонира переговаривались часовой и моторист.
Ерохин нашёл свой Як по белой тряпице на стойке. Днём после посадки он не стал рассказывать, как удержал машину на колее. Теперь тоже прошёл мимо хвоста, присел возле колеса и провёл рукавицей над землёй, не касаясь снега.
— Завтра здесь продавит, — сказал он. — Если потеплеет.
Под коркой оставалась рыхлая земля. Я видел её и при рулении, но думал о колышках сапёров и не отметил.
— Скажи технику. И следующему звену перед посадкой.
Ерохин поднялся, однако к технику пошёл не сразу.
— Вы сами не скажете?
— Ты нашёл.
Он постоял, словно проверяя, не шутка ли это и не отберут ли сказанное у него по дороге. Потом направился к капониру. Через минуту там уже спорили, хватит ли досок под колёса и с какой стоянки начинать. Моего голоса в споре не было.
На новом поле это оказалось первой записью, которую сделал не я.
Двадцать четвёртого нам дали шесть Як на прикрытие штурмовиков западнее Волоколамска.
К этому времени передний край упёрся в Ламу и Рузу. На карте наступление ещё было стрелой, в воздухе оно стало дорогой, вдоль которой немцы отходили, останавливались, снова цеплялись за деревни и били зенитками по всему, что шло ниже облаков.
Штурмовиков было четыре. Их тип и полк мне не требовались; требовались высота встречи, маршрут домой и минуты, после которых у них кончится работа над дорогой. Мы шли тремя парами: моя с Ерохиным впереди и выше, вторая над хвостом штурмовиков, третья ещё выше с солнечной стороны. Два зрительных сигнала повторили на земле. Радио в порядок не включали.
За Волоколамском дорога темнела между снегом и лесом. В одном месте на ней стояли машины, часть уже съехала в обочину. Штурмовики разошлись для атаки, сделали по заходу и ушли на второй. Снизу поднялся дым; одна машина загорелась, остальные расползлись под деревья. Что именно они разбили и сколько людей успело уйти, сверху не посчитать.
Мы не спускались за ними. Истребитель у земли легко находит ещё одну цель и так же легко перестаёт видеть небо.
После второго захода штурмовики собрались и повернули домой. Мы перестроились без команды по радио: нижняя пара осталась над ними, третья срезала поворот и вернулась на солнечную сторону, я с Ерохиным занял внешний край.
Ерохин увидел немцев первым.
Его Як коротко поднял правое крыло и задержал его на миг — условленный сектор. Я перевёл взгляд выше. На солнце блеснули две машины. Они уже шли в снижение к нашей верхней паре.
Старший лейтенант наверху тоже их заметил. Его пара развернулась навстречу, не распуская строй. Немецкий ведущий дал очередь с большой дистанции; трассы прошли ниже. Второй остался выше и прикрывал выход.
Я мог поднять к ним ещё две пары и оставить штурмовиков одних. Вместо этого показал нижней паре держать место и повёл свою вверх, только чтобы закрыть второй заход. Немцы не стали ждать. Ведущий переложил машину, ушёл под своего ведомого, и оба потянули на запад.
Причин я не знал. Нас было шестеро, их двое; у них могла кончаться работа, горючее или терпение. Может быть, они искали отставшего и не нашли. В журнал попадало только то, что было видно: одна атака с дальней очередью, попаданий нет, противник вышел из боя, преследование не велось.
На обратном пути Ерохин держался там, где должен был, но дважды поворачивал голову вправо — в тот сектор, откуда пришли немцы. Я видел белый овал его лица под очками и каждый раз проверял верх. Пусто. Дальняя пара осталась двумя точками, потом пропала на фоне земли.
У самой линии облачность опустилась. Штурмовики вошли под неё первыми, нижняя пара села следом, а мы срезали высоту кругами, не наваливаясь друг на друга. По радио молчали. Ведущий показывал разворот крылом, ведомый отвечал местом рядом.
Мы довели штурмовиков до их стороны линии и вернулись. Все шесть машин сели. Пробоин не нашли, воздушных побед не заявили.
Вечерняя строка заняла меньше минуты.
На разборе Гришин спросил не о том, почему немцы ушли.
— Кто обнаружил?
— Ерохин, — ответил я.
Тот сидел у стены, ещё в лётных штанах. При своём имени выпрямился.
— Как понял, что не наши?
Ерохин помедлил.
— Не понял сразу. Сначала блеснуло. Потом второй не там держался.
— Где «не там»?
Он подошёл к схеме и показал выше нашего замыкающего звена, со стороны солнца. Не дорисовал немцам намерения, не назвал тип, которого не разглядел, не превратил дальнюю очередь в меткую. Гришин переспросил время, сверил с журналом штурмовиков и записал фамилию обнаружившего.
— Сигнал почему крылом?
— Как условились.
— А если бы Соколов не увидел?
— Повторил бы. Потом вышел бы вперёд справа.
Это мы на земле не оговаривали. Ерохин придумал продолжение уже в воздухе, но не понадобилось. Гришин задержал карандаш, затем поставил рядом вопросительный знак.
— Завтра договорите до конца. Всем звеньям.
Не награда и не похвала. Из того, что сделал Ерохин, получилась следующая работа.
В июне я знал дату и направление большого удара, стоял босиком у палатки и не мог заставить никого растащить самолёты. Сегодня я не знал, что немецкая пара окажется справа над солнцем. Ерохин увидел её раньше меня; старший лейтенант наверху повернул без моей команды; Гришин ещё на земле назначил, кто остаётся со штурмовиками.
Я по-прежнему знал, что война закончится в Берлине. Это знание не увидело двух бликов над Волоколамском.
Ерохин увидел.
Вечером Гришин прислал за мной.
На столе лежала новая карта, склеенная из двух листов. Старая кончалась восточнее нынешней работы; её край ещё виднелся снизу, весь в летних сгибах и пятнах. Гришин прижал угол гильзой и указал карандашом участок западнее Волоколамска.
— Завтра снова сюда. Наземные просят держать дорогу. Смотри.
Я встал рядом. Раньше карту приходилось вытягивать из него вопросами, теперь свободный край лежал передо мной.
— Прямо пойдём — увидят от шоссе, — сказал я. — Лучше вдоль леса и выйти на дорогу уже перед сменой.
— Нельзя.
Гришин провёл короткую черту за лесом.
— С обеда здесь наша батарея. При входе она вас увидит со стороны немца. Связь до неё может не дойти.
Я перечеркнул свой маршрут.
— Тогда южнее. Вот до этой излучины, потом вдоль дороги. Высоту держать до опознания своих.
— Дальше.
Мы считали не красивый строй, а минуты. Сегодняшний журнал дал время туда, время над штурмовиками и остаток после посадки; ветер на завтра ещё не знали. Я написал два варианта вылета смены — при западном и при восточном, — и оставил между ними пустую строку до утренней метеосводки. Гришин перенёс на полях номера готовых машин и вычеркнул одну: у неё после посадки упало давление воздуха.
— Верхнюю пару оставим отдельно? — спросил он.
— Оставим, пока немцы ходят сверху. Но не дальше этого рубежа. Если потянут на запад, не гнаться.
— Почему?
— Сегодня они ушли сами. Завтра могут увести от дороги. Одного случая мало, чтобы решать за них.
— А если снова зайдут сверху, пока ты держишь рубеж?
— Верхняя пара встречает. Я поднимаюсь только своей. Нижняя остаётся у штурмовиков.
— Ты сегодня поднялся.
— Потому что верхние уже связали ведущего, а второй оставался свободен. Если бы оба прошли мимо них, мой поворот открыл бы штурмовики.
Гришин передвинул гильзу с угла карты на нарисованную дорогу.
— Значит, верхние промахнулись — не исправляешь их ошибку ценой нижних.
— Да.
— И они это должны знать до взлёта. Иначе один решит, что ты подхватишь, второй полезет вдвоём, нижние увидят драку и тоже снимутся.
Я вписал возле верхней пары: «при прорыве — сопровождать, не преследовать». Ниже повторил запрет для своей. На словах решение казалось понятным. На бумаге у него появились две разные обязанности и место, где одна не должна была съесть другую.
Гришин поставил возле рубежа чёрточку. Мой первый маршрут остался перечёркнутым рядом с его поправкой о батарее. Набело он карту не переписывал.
— Так и пойдём, если погода даст, — сказал он. — Дальше планируешь со мной. Не по-хорошему. Вдвоём быстрее.
— Понял.
Он уже вернулся к горючему. Ни приказа по полку, ни новой должности не появилось. Просто рядом с его рукой на карте лежала моя перечёркнутая линия, и выбрасывать её никто не собирался.
До полуночи свели три смены, запасную площадку и порядок возврата при низкой облачности. Ерохина назначили со мной; старшего лейтенанта — наверх. На третью пару Гришин поставил тех, кто днём держал штурмовиков и не полез вслед за немцами. Фамилии вошли в задачу без речи о доверии.
Когда дошли до второй смены, готовых машин осталось пять. Гришин предложил поднять одну тройку и одну пару. Я начал расставлять их на карте и остановился: среднему в тройке пришлось бы одновременно следить за ведущим и держать внешний сектор, а при развороте один всё равно выпадал.
— Не складывается, — сказал я.
— Тогда что?
— Сдвинуть смену. Дождаться шестой машины или оставить четыре. Пять в воздухе красивее только в ведомости.
Гришин вычеркнул время и поставил новое, на десять минут позже. Из-за этого пришлось подвинуть третью смену и снова проверить остаток горючего. Быстрее не стало. Зато на карте не осталось самолёта, которому мы заранее поручили невозможное.
У двери Гришин окликнул меня:
— Соколов. Завтра к десяти в штаб полка. С лётной книжкой и всеми рабочими записями.
— Кто вызывает?
— Передали из штаба. Я спросил зачем. Не ответили.
— Веселов?
— Его сейчас на нашей площадке нет. Больше не знаю.
Гришин не отводил глаз, но и сказать сверх этого не мог. Неделю назад Веселов предупредил: дальше спрашивать будут не здесь. Теперь названия нового места мне не дали — только время и список того, что принести.
В вещмешке лежала тетрадь в клеёнчатой обложке. Дёмин сводил в ней наблюдения и ставил свои пометы. Лунин вписывал технические границы. Гришин подписывал решения. В запасном полку с отдельных страниц уже снимали рабочие копии, с фамилиями и оговорками. Но всю тетрадь, от первых июльских схем до декабрьских строк, ещё не требовал никто.
Завтра к десяти её надо было принести в штаб.