За август мы научились считать полк не по людям, а по пустым местам.
На первой площадке после Смоленска самолёты ещё стояли в два ряда. На второй между ними появились широкие разрывы. На третьей Лунин велел натянуть ветошь на колья, чтобы с воздуха пустота не складывалась в слишком честную картину. К концу месяца ветошь уже не помогала: от полка осталось меньше трети, и любую стоянку можно было обойти за несколько минут.
За полтора месяца мы сменили пять полей. Не перебазировались — отступали скачками: вечером грузили ящики, ночью тащились по разбитой дороге, на рассвете искали ровную полосу и лес, куда можно растолкать машины. Одни И-16 бросали после вынужденных посадок. Другие разбирали на узлы, чтобы ещё неделю тянули третьи. С прибывавшего пополнения быстро сходил новый блеск сапог; фамилии, едва попав в приказ, переходили в список потерь.
Соловьёв погиб, прикрывая повреждённого ведомого. Хромов дотянул горящую машину до поля и умер в санчасти. Их не заменили — вместо них прислали двух мальчишек из ускоренного выпуска, и Гришин не поставил их в одну пару. Одного водил сам, второго отдал Дёмину. Мы учили их смотреть назад, держаться за ведущего и не путать храбрость с одиночеством. На прочее времени не было.
Моя машина держалась. Перкаль на левой плоскости темнела заплатами, из стыков капота после вылета ползло масло, мотор брал его больше прежнего. Лунин слушал его перед каждым запуском и всё реже говорил: «Порядок». Теперь говорил: «На этот вылет хватит».
Утром двадцать девятого августа он нашёл меня у штабной палатки. Под мышкой нёс формуляр машины, пальцем придерживал заложенную страницу.
Лунин ткнул пальцем в заложенную страницу.
— Ещё два часа бережного режима. Может, три. Потом осмотр, и не наскоро. Если сегодня без нужды погоняете — завтра в дежурство не дам.
— Услышал.
— Вы слышите исправно. Исполняете хуже.
Он ушёл к стоянкам, не дожидаясь ответа. Раньше я бы усмехнулся. Теперь посмотрел ему вслед и запомнил число: два часа. У полка почти не осталось вещей, которые можно было тратить, не выбирая, от чего отказаться завтра.
В тот же день из штаба принесли сводку. Ничего особенного в ней не было: давление у Ельни, артиллерийская работа, перемещения на дорогах, немецкие разведчики над передним краем. На карте синие и красные черточки толкались вокруг выступа, как толкались уже не первую неделю.
Но на полях стояла дата — двадцать девятое августа.
Я знал, что будет завтра.
Не здесь, не над нашим полем — крупнее. Тридцатого августа начнётся Ельнинская наступательная операция. Через неделю наши войска войдут в Ельню. В той жизни это помещалось в несколько строк: первое успешное наступление Красной армии в войне, освобождённый город, будущая гвардия. Там не было ни этой палатки, ни наших шести исправных машин, ни утреннего часа, когда немец поднимет разведчиков и истребители.
На столе у Гришина лежал журнал постов воздушного наблюдения за десять дней. Дёмин свёл отметки карандашом: шесть раз немец появлялся между без четверти семь и четвертью восьмого, четырежды — с запада. Рисунок был неровный, но видимый. Если назавтра наши действительно двинутся под Ельней, немец должен был искать движение на дорогах и подходы к выступу. Для этого ему понадобится утренняя разведка, а разведку могли прикрыть истребители.
Большое знание и маленький журнал легли рядом. Я сам придвинул одно к другому.
Я положил ладонь на журнал.
— Завтра к семи будет работа. Поднять четвёрку заранее. Набрать высоту западнее поля и встретить их до переднего края.
Гришин не ответил сразу. Провёл ногтем по шести отметкам, потом посмотрел на Дёмина.
— Что у тебя?
Дёмин качнул карандашом.
— Вероятность выше обычной. Но четыре случая с запада из десяти дней — не направление удара. А шесть утренних выходов — не расписание.
Он подчеркнул в своей тетради слово «вероятность». С июля у него на любую нашу уверенность находился карандаш.
— Утром у них будет причина поднять всё, что есть на этом участке, — сказал я.
— Какая причина? — спросил Гришин.
Я показал на карту.
— Наши готовят нажим под Ельней. Артиллерия работает третьи сутки, подвоз ночью усилился. Немец это видит. Утро начнёт с разведки.
Всё сказанное было правдой. Не хватало одного: ни сводка, ни карта не говорили, что нажим начнётся именно завтра. Эту дату принёс я.
Гришин дважды стукнул согнутым пальцем по краю стола.
— Под Днепром ты уже складывал большую стрелу с маленькой дорогой.
— Помню.
— Я тоже. Потому сделаем не так, как ты предлагаешь. Подниму четвёрку на один круг. Сорок пять минут от взлёта, ни минутой больше. Пару оставлю в готовности на земле. Если придут позже, встретим парой. Если не придут — спишу горючее на свою ответственность, а ты объяснишь Лунину, зачем съел моторы.
Дёмин закрыл тетрадь.
— В журнале записать основание? — спросил он.
— Записать: усиление работы противника вероятно по обстановке у Ельни. Без часа и без обещаний.
Гришин отложил карандаш и повернулся ко мне.
— В воздухе поведёшь ты. Будешь держаться моего времени, а не своего предчувствия.
— Есть.
Так командир оставил от моей уверенности только то, что можно было проверить и ограничить. Я должен был бы обрадоваться. Вместо этого мне стало досадно, будто у меня отняли право на собственную память.
Вот это и было хуже всего.
Мы поднялись в шесть сорок две.
Четыре И-16 оторвались один за другим, прошли над лесом и легли на запад. Я вёл верхнюю пару, Дёмин держался справа и сзади. Ниже шла вторая пара — старший лейтенант и один из новых. Солнце било нам в спину; на западе висела тонкая дымка.
К семи набрали две с половиной тысячи. Я вывел четвёрку в широкий круг так, чтобы видеть дорогу, тёмную ленту леса и серый прямоугольник поля между деревьями. Наши машины с земли не различались. Только полоса выдавала аэродром — слишком ровная для этого изрытого колеями края.
Семь ноль пять. Пусто.
Ниже, далеко к югу, вспухали редкие разрывы. Земля там шевелилась своей войной, которую с высоты было почти не слышно. На западе небо оставалось чистым.
Семь десять.
Я дал круг шире. В дымке мерещились точки, но каждая рассыпалась: соринка на козырьке, птица внизу, тёмная верхушка облака. Дёмин держал место точно. Нижняя пара чуть растянулась, старший лейтенант подтянул ведомого качком крыла.
Семь пятнадцать.
По журналу немец уже опаздывал. Я говорил себе, что пять минут ничего не значат. Потом — что десять ничего не значат. Потом перестал называть минуты.
Мотор тянул ровно, но стрелка температуры масла ползла к верхней части шкалы. Я убрал немного обороты. На этом режиме можно было ходить ещё долго. Нельзя было только забывать, что внизу Лунин отсчитал для мотора два часа и каждый из них уже кому-то обещан.
Дёмин показал ладонью на запад: ничего. Потом ткнул пальцем вниз, в сторону поля. Время.
Я сверился с часами. Сорок минут от взлёта.
Можно было сделать ещё один круг. Пять минут укладывались в приказ. Я повёл четвёрку к западной кромке. Небо отодвигалось перед винтом чистое, равнодушное, без единого креста.
На последней минуте я всё ещё ждал, что они появятся. Тогда можно было бы вернуться правым: не провидцем, нет — лётчиком, который правильно сложил признаки. Гришин записал бы вылет не впустую. Дёмин убрал бы свою черту под словом «вероятность». Лунин поворчал бы и промолчал, потому моторесурс ушёл на дело.
Никто не появился.
Я качнул крыльями и лёг на обратный курс.
Сели в семь тридцать четыре. Касание, короткий пробег по сырой траве, разворот к лесу. На стоянках уже ждали заправщики и механики. Пара, оставленная Гришиным, стояла в готовности под деревьями: лётчики сидели рядом, не в кабинах, чтобы не вымотаться раньше сигнала. Поле не было голым. Командир не позволил моей ошибке повторить июль.
Я выключил мотор. В наступившей тишине ещё несколько секунд звенело в ушах.
Лунин взобрался на плоскость и сунул голову к приборной доске.
— Сколько?
— Пятьдесят две минуты от запуска до остановки.
Он записал число в формуляр. Не ругнулся. От этого было хуже.
К девяти пришло донесение: крупные группы немецких самолётов отмечены южнее, над дорогами к выступу. К нашему сектору не вышел даже разведчик. А ещё через час телефон подтвердил: под Ельней наши войска перешли в наступление.
Дата была верной.
Наше небо — нет.
Цена выяснилась после обеда.
У машины из нижней пары мотор после посадки стал брать масло ещё сильнее. Механики сняли капот, проверили всё, что могли в поле, и Лунин запретил новый запуск до нормального осмотра. Самолёт отбуксировали глубже под деревья и поставили на колодки. Утром исправных было шесть. К вечеру осталось пять.
— От нашего вылета? — спросил я.
Лунин вытер пальцы о ветошь. Руки у него давно зажили после июльского огня, но на костяшках осталась новая розовая кожа.
— От войны, — сказал он. — Вылет ваш только выбрал, на каком часу это случится. Дал бы ему постоять — может, хватило бы на настоящий вызов. А может, всё равно потёк бы на первом круге. Врать не стану.
— В формуляр что запишешь?
— Что есть. Расход масла вырос после полёта, машина до осмотра небоеготова. Про ваши предчувствия графы нет.
Он нагнулся к подмоторной раме. Разговор для него кончился.
Я пошёл к штабной палатке. На столе всё ещё лежала карта. За день на ней прибавились новые карандашные стрелки, у телефона — три полоски донесений. Большой ход войны совпал с тем, что я помнил: тридцатого августа наши ударили под Ельней. На маленькой клетчатой бумаге рядом стояло другое: четыре машины пробыли в воздухе пятьдесят две минуты; противник над участком не обнаружен; одна машина после вылета небоеготова.
Я открыл рабочую тетрадь на августовской странице и провёл две строки.
«30.08. Наступление под Ельней».
«30.08. Утренняя работа противника на нашем участке».
Первая строка сбылась. Вторую я перечеркнул. Потом подписал у первой: «знал срок». У второй: «вывел из журнала». Посмотрел и добавил: «выдал за знание».
В третий раз за лето я вынес на общий стол то, чего здесь знать не мог. Будущее дало мне заголовок сводки. Час, направление и наше место в ней я дописал сам — и едва не заставил полк платить за дописанное как за факт.
В июне крупного знания хватило: война началась, немец вернётся добивать аэродромы. В июле оно показало движение к Смоленску, а я сам выбрал не ту переправу. Теперь даже верная дата под Ельней не сказала, что будет над нашим полем в семь утра. Чем дальше мы отходили от двадцать второго июня, тем больше между строками учебника появлялось дорог, звеньев, случайных приказов и живых людей. Их в моей памяти не было. После наших же решений некоторые из них уже и не могли лечь точно так, как легли когда-то.
— Вы не угадали только небо.
Дёмин стоял у входа. Не щурился — смотрел прямо. Карандаша в руках не было; тетрадь он держал под мышкой.
— Что?
— День вы знали, — сказал он. — Вчера, до сводки. Что наши пойдут под Ельней именно сегодня. А самолёты в семь вывели из журнала и ошиблись. Я весь день пытаюсь понять, как это у вас соединяется.
— По карте было видно, что готовится нажим.
— Что готовится — видно. Что тридцатого — нет.
Он подошёл к столу, прочёл мои две строки. На словах «выдал за знание» задержался.
— Вы не предсказываете, — сказал он. — Вы будто вспоминаете. Большое помните, а между большим дыры. И в дыры вставляете то, что лежит рядом.
Рука сама нашла мозоль на левой ладони. За два месяца она стала тоньше, края стёрлись о ручку управления. Чужая метка уже не спасала: Дёмин спрашивал не о том, кто я. Он спрашивал, на каком основании идёт за мной в воздух.
— В приказах моих догадок больше не будет, — сказал я. — Факт отдельно. Вывод отдельно. Если источник назвать не могу, это не основание для вылета.
— Это ответ ведущего. Я спросил другое.
— Другого не дам.
Дёмин взял со стола карандаш, поставил под моей записью дату и расписался. Потом рядом написал: «Проверил последствия. Основание прогноза не установлено».
— Я не Веселов, Андрей, — сказал он. — Мне бумага на вас не нужна. Мне нужно знать, за чем я иду. Если за наблюдением — пойду. Если за тем, чего вы объяснить не можете, — сначала скажите, что объяснить не можете. Решать тогда будет Гришин.
Он вернул карандаш на стол.
— И не говорите больше, что просто смотрите и запоминаете. Это неправда. Вы смотрите хорошо. Но помните вы что-то другое.
Дёмин вышел, оставив под моими строками свою подпись и фразу про неустановленное основание.
Вечером Гришин прочёл запись. Долго смотрел на подпись Дёмина, потом на перечёркнутую строку.
— Правильная бумага, — сказал он. — Дорогая только.
— Машиной.
— Часом машины. Не хороните её раньше техника. — Он закрыл тетрадь. — И не хороните память. Ей просто не место в графе «наблюдение».
Через два дня полк вывели из боёв. Гришин собрал уцелевших возле штабной палатки, где знакомые лица стояли с такими промежутками, будто строй заранее оставил места погибшим; людей оказалось больше, чем исправных машин, но всё равно мало. Капитан развернул приказ.
— Полк отводится в тыл на переформирование. Личный состав — в распоряжение запасного авиаполка. Уцелевшую материальную часть сдать по акту. Дальнейшее — переучивание на новую материальную часть.
Кто-то сзади шумно выдохнул, и Гришин поднял глаза.
— Отставить похороны. Номер у полка остаётся. Знамя остаётся. Мы остаёмся, кто дошёл. Но прежней эскадрильи больше не будет. Пополнят людьми, дадут машины — собирать придётся заново.
Сказав это, он свернул приказ вчетверо.
— Завтра приёмка. Послезавтра отправка. До сдачи за машины отвечаем как за боевые.
Последняя фраза была для Лунина; старшина принял её молча.
Облегчение пришло раньше стыда: несколько недель можно будет не считать, кому сегодня выпадет запад, кому верх, чью койку освободят к ночи. Потом всё-таки пришёл стыд — за то, что мы уходили, а кто-то оставался под Ельней доводить наступление до тех строк, которые я знал заранее; я не стал спорить ни с первым чувством, ни со вторым, потому что оба были честными.
К вечеру на стоянках начали готовить машины к сдаче: их больше не прятали, а выкатывали к краю леса, ставили по одной, сверяли номера моторов и планеров с формулярами. Приёмщикам предстояло решить, какую перегнать, какую отправить в ремонт, какую разобрать на узлы; мы не решали больше ничего.
Лунин занялся моей машиной так, будто утром предстоял боевой вылет: подтянул ослабшее крепление капота, проверил тяги, вытер масляный след на борту, а потом раскрыл формуляр и вписал все неисправности мелким плотным почерком, без попытки выдать уставшее железо за целое.
— Можно было бы про масло короче, — сказал я. — Всё равно увидят.
— Потому и пишу, что увидят. Чужой техник после меня полезет. Пусть знает куда.
— Чужой, значит.
— С завтрашнего дня.
Сложив ветошь вчетверо, он положил её на ящик с инструментом; на плоскости темнели старые заплаты — одна после июльского боя, другая после осколка у переправы, третью поставили уже здесь, — и каждая была записью, только без букв.
У соседней машины механик провернул винт, в лесу коротко кашлянул мотор, схватил и затих; кто-то назвал номер планера, писарь повторил и поставил отметку.
— Всё? — спросил я.
Лунин обошёл И-16 кругом, поднял край чехла, заглянул в кабину и провёл ладонью по борту возле моей ступеньки.
— Для сдачи — всё. Для полёта я бы ещё ночь попросил.
— Не дадут.
— Вот потому и сдаём.
Он забрал формуляр и понёс к столу приёмки; без него машина сразу стала просто самолётом с номером на хвосте — не моей, не лунинской, не той, на которой Хромов держался справа и сзади. В приказе обещали новую материальную часть, и там, в тылу, мне предстояло заново учить руки, собирать пару, заслуживать место в строю и проверять каждую строку знания, прежде чем вести за ней людей.
На траве под крылом лежали четыре деревянные колодки, которые утром выбьют, и самолёт уйдёт от нас — своим ходом или на буксире.
Лунин вернулся без формуляра.
— Приняли бумагу, — сказал он. — Машину примут утром.
Мы остались рядом до темноты и не прощались — просто стояли, пока номер на хвосте ещё можно было различить между деревьями.