Откуда этот старик появился рядом со мной? Вот – я. Прямые капли падают сверху на брусчатку. Прошла вдалеке неопределенных лет женщина под черным зонтом, и никого больше. Баки плыли передо мной, качались на волнах, как бакены. Красные Бакены. Баки-то стали красными недавно совсем. Так-то их имя – Никольское. По Угоднику. И церковь передо мной, должно быть, Никольская и тоже красная. С приземистым тугим барабаном. И не Баки они вовсе, а Боки. Боки Никольские. Красные боки – красные бока. У яблока, черешни, у помидоров, у старой лодки Игоря, лежащей на задах кверху брюхом. Я подхожу, поднимаю втоптанные в дерн грабли. Подвожу под залежавшийся борт деревянный черенок. Нажимаю. Рычаг работает. Из-под лодки пахнет мертвыми кузнечиками. Я нажимаю сильнее и откидываю выгоревшее дно от себя. Лодка встает на киль. На освобожденной земле я вижу дом в Пыжме.
Кто-то тряс меня за плечо, как будто я проезд не оплатил:
– Ты чего икону бросил?
Я открыл глаза. Борода клоками, бледные глаза, красный нос, блестящий, как полированный. Бродяга. Сколько лет, и не скажешь. Одет в тряпки, похлеще моих. Дерюга. И смотрит, прямо в лицо заглядывает.
– Спрашиваю, почто икону в дому оставил?
Откуда он знает об иконе, и кто он вообще такой?
– Кто надо, тот и есть. А ты мне сказать не хочешь, сам себе хоть скажи.
Мужик присел рядом на кирпичный парапет. Дождь все поливал, но странный колпак с драным мехом на голове бродяги казался сухим. Он достал из-за пазухи трубку, набил ее какой-то вонючей дрянью из мешочка и зачадил.
– Ты, барин, совсем дурной стал. Еретик-безбожник. Вумный зато! Цела палата ума, да ключик-то потерян.
Он смеялся. Я видел зубы его, желтые, слышал открытое презрение в голосе и злился все больше. Мужик не унимался:
– Не серчай, что я тут с тобой уселся. Тебе-то, наверно, не по чину такой сосед. Не барское дело с мужиком лясничать. Будь покоен, я вольный казак, может, повольнее тебя буду.
Да какой я барин? Вон, даже одежда на мне чужая, ни кола ни двора… Он проглотил смешок вместе с дымом, закашлялся. И я не сразу понял, о чем он говорил дальше и куда показывал черный ноготь его пальца:
– Вон, гляди, гляди, говорю тебе! Да не сюда, туда гляди.
Я проследовал глазами за пальцем. Такие пеньки, толстые, от древних, мудрых деревьев, я уже видел. Колоды. На них возле двери в кухню детского сада тетка в переднике рубила мясо топором. Эти пеньки обожали собаки и птицы. Им перепадали не только осколки костей, но и выловленные из супа мослы. Я подходил и трогал пальцем верхний спил пенька. Он был бархатным, как короткий мох. Кровь высыхала, теряла цвет и железный запах. Оставались только сотни и тысячи зарубок на годовых кольцах.
Теперь на площади Баков под дождем не рубили свинину или говядину. Силач с топором коленом давил на плечо мужику, похожему на моего визави, как брат похож на брата. Дальше была рука, потом другая. Обрубок, человеческая кегля на вытоптанной земле. Живой, он завывал громче паровозного гудка, как сирена, нудно, скорее бы выключить. Я прижимал ладони к ушам. Я сам выл, но все равно крик казнимого прорывался ко мне. За что? За что? За что?
– Тошно? Тошно глядеть, барин? А за то! За волю! Дикий мужик, дурной, грамоте не учен. Чего с ним беседы водить, да? На плаху его! На пла-а-аху!
Лицо бродяги скакало передо мной у парапета. В такт ему катилась, подскакивая, голова его близнеца. Оба рта их дико хохотали, прыскали каплями слюны.
– Эх вы, песьи дети! Благодетели наши! Куда ж мы без вашей указки. И как портки-то надеть, не знам. Вот вам косточки наши! Вкусные ли вам косточки крестьянские?
Палач бережно отирал топору бороду. Собаки сбегались к месту казни, визжали, прихватывали друг друга за ляжки, поднимались на задние лапы. Мертвец скрылся в этом мохнатом разномастном круговороте, изредка мелькая то серыми пальцами, то налитыми глазами, красными боками.
Меня вырвало на колени, на полу полицейской куртки и на берцы. Видимо, поэтому очнулся я в одних трусах и футболке. Но даже от них пахло желчью. Я был один на железной кровати возле натопленной печи. Я был в Пыжме.
Я густо вспотел. И когда скинул одеяло, почувствовал движение воздуха на липкой коже. Хотел встать, но голова закружилась. Я ухватился за изголовье кровати и уперся взглядом в крышку сундука. Яснее, чем раньше, я представлял сидящего на ней Игоря с разинутым фиолетовым ртом. Шум в ушах отпустил меня, я прислушался. Дрова прогорели давно, в избе, кроме меня, кажется, никого не было. Ни дождь, ни ветер не стучали снаружи. Я выпрямился. Горло обложило так, что даже струя воздуха проходила к легким с трудом. Можно было помочиться в ведро, но я оценил свое положение как не настолько отчаянное. Куртка нашлась на печи, уже сухая. Берцев нигде не было, и я влез в стоптанные резиновые сланцы. Я не сразу понял, что изменилось в скудной обстановке пятистенка, и только теперь, от порога, увидел, что гирлянды из грибов распущены, сухие шляпки и ножки пропали, а державшие их нити заплелись косами. Я поднял глаза на красный угол. Икона была на месте. От непонятного мне мистического ужаса, совершенно без веры, я поднял щепоть и перекрестился.
На дворе меня проняло ветром, и я тут же соскучился по избе. Как я оказался здесь? После ливня в Баках ничего не было. Или нет, было. Была тряска, тошнотворные скачки по колдобинам. Я коснулся головы чуть выше лба: шишка. Долго, борясь с головокружением, я мочился в деревянном сортире, непонятно от кого закрывшись на шпингалет. Только выходя из нужника, я понял, что прошелся по простыне, которой было накрыто тело Игоря в день моего приезда. Я брезгливо скомкал ее ногой, запихнул в темный угол пустого козьего уклета. Хотелось пить, много и горячего. Чаю или компота из кураги, с огромными разбухшими ягодами.
Опираясь на стену, я поднялся по крылечку ко входу в дом, дернул дверь и сразу понял, что больше не один здесь. В кухне звякнуло по стеклу железом. Я присел, подхватил с пола кочергу и снова чуть не свалился от оглушительного головокружения:
– Да я это, я, хозяин!
Константин вышел ко мне с трехлитровой банкой.
– Морс клюквенный. Настыли вы, лечиться надо.
Он кивнул укоризненно на кочергу, усмехнулся, проводил меня глазами до кровати и поставил на пол рядом свой морс.
– Все надо выпить. Я еще для горла принес какую-то брызгалку и парацетамол. Градусника нет, уж извините.
Хотелось спросить, зачем он привез меня в Пыжму. Ведь это точно он, кто еще. И как вообще вышло, что он нашел меня? Ему помог тот странный бродяга? Где он нашел меня? И какого лешего не отпускает меня эта проклятая деревня? Но я только прохрипел слово, другое и беспомощно затих.
– Ага, не зря, значит, я притащил, этот, аэрозоль. Голос берегите. Все – потом. Я поеду работать, а вы поправляйтесь. На кухне печешки какие-то, докторской триста грамм, батон. Посмотрите, как оклемаетесь. И не вздумайте никуда бежать. Второй раз нам с вами не повезет так встретиться. Еду я из соцзащиты, а он, значит, лежит. Курточка! По ней только и узнал. Ладно, бывайте.
Он козырнул и вышел. Меня знобило от этой жуткой заботы его, от «не вздумайте никуда бежать». Хотел бы, не смог. Я осторожно отпил из банки. Как будто и правда морс. Кислый, с влажным торфяным запахом, но мне так хотелось пить, что я разом выхлебал почти треть. Я откинулся на подушку, закачался на сетке, прикрыл глаза. Беляна, потухшая, чадящая белым дымом, плыла по Ветлуге. Над водой выступали прокопченные ребра, обглоданные огнем. Из-под отступающих волн выныривали остатки палубы. Беляна лучше бы догорела совсем, пропала бы с концами. Как теряются в океанах и морях огромные военные линкоры, как пропадают затопленные пиратами торговые бриги, навсегда погружаются на дно вместе с памятью о них. Но река не берет беляну, и пламя ее до конца не берет.
Уже было темно, когда я снова открыл глаза. Я потянулся к банке на полу. И стекло ее, и морс внутри на ощупь были приятно холодными. Я пил, громко сглатывая. Снова нужно было на двор, по темноте и холоду. Я поморщился и прикинул, сколько еще осталось в банке питья. Мысль прикончить клюкву и мочиться до утра в опустевшую банку не казалась мне такой уж дикой. Но морса было еще много. Я приподнялся на кровати, заморгал, стараясь скорее привыкнуть к темноте. Кажется, снова шел дождь. И за окном чудилось непрерывное движение, перкуссия капель по отливу, скрежет по стеклу тонких когтей сирени. Я всматривался и различал уже скамью прямо передо мной, печной подтопок, ребра этажерки, коричневые доски пола. На полу в отдалении стояло ведро, в каких обычно продают краску. Кажется, в него Влад скидывал шкурки сала. Я спустил ноги и готов уже был встать. Но провел зачем-то взглядом правее, к двери, а потом и к сундуку.
Игорь сидел на крышке, облокотившись деревянной спиной о стену. Челюсть еще больше сползла книзу, лицо высохло, жестко сморщилось, глаза запали. Он двинул головой, стараясь навести взгляд на мое лицо, развел в стороны длинные руки с узловатыми пальцами. Я вскочил, опрокинув банку с остатками клюквы. По полу растеклось, ступнями я чувствовал липкое и холодное. Как давно покинувшая тело кровь.
Нужно бежать. Это не мой дом, это дом мертвеца, и он не желает видеть меня здесь. Я нащупал впотьмах куртку и сланцы. Игорь хрипел. В горле его клокотала земляная сырость. Он уже поднялся на прямые, как жерди, ноги и стал почти вдвое выше меня. Под весом его прогибались половицы. Он надвигался медленно, но я уже чувствовал на своем затылке вырывавшийся из его гортани мертвый ветер. Запнувшись о порог, я вылетел из избы на двор, а оттуда мимо сарая – в огород.
Снаружи было светлее, ночь ярко-лунная. Я бежал по меже к той самой калитке, возле которой стоял растерянный два – или уже три? – дня назад. Щеколда поддалась не сразу. Я оказался возле заросших пожарных прудов между усадом и банями. Упершись ладонями в колени, я переводил дух. На ветру, хоть в куртке, но без штанов и в летней обуви, я быстро терял тепло. Непонятно, который час, но явно не время идти в гости. И не в таком виде. Да и к кому идти? Этот мент Константин преследует меня. Почему-то он не хочет, чтобы я уезжал из Пыжмы. Я будто заложник его и этой деревни. И Тамара точно знает о нем что-то неприятное.
Тамара. Она не была бы против нового свидания. Я выпрямился и загоготал во все больное горло. Хорош вариантик! Где ты, милый, ночевать останешься: в доме с мертвецом или у лживой нимфоманки с сыном-идиотом? Закашлялся и долго не мог успокоиться. Когда справился наконец, не чувствовал уже пальцев на ногах. Идти никуда не хотелось. Хотелось лечь прямо здесь, между кустиками табака. Или обложиться рогозом на дне прудовой ямы. Я присел на корточки. В кармане куртки звякнули об ляжку ключи. Баня. Я подошел к той, которую помнил как бабушкину. Замок поддался с первой попытки, и я оказался в полной темноте.
В бане было тесно и ничуть не теплее, чем снаружи. Согнувшись в поясном поклоне, чтобы не треснуться головой, я прошел из предбанника в мокрую часть. Тут должна быть печь. Скоро я разглядел ее пасть, сваленные над ней пирамидкой камни. В предбаннике нашлись спички, желтые газеты и деревянный табурет. Я положил его на бок и надавил коленом. Ножки оказались хрупкими и достаточно сухими. И все равно, когда я уложил их в топку, подбил по краям газетой и зажег спичку, дым пошел белый, с запахом прелой древесины. Огонь разошелся, дым насытился и заполнил крохотную помывочную. Пальцы мои, и куртка, и ступни – все уже было в старой саже, но только теперь, потеряв возможность дышать, я вспомнил, что такое баня по-черному.
В предбаннике была форточка, я открыл ее, опустился на узкую скамью и высунул нос наружу. Больное горло разъело дымом, снова напал кашель. Долго я просидел, привалившись к стене, чувствуя, что силы, которые я потратил на бегство и поиск укрытия, кончились. Ноги стали отогреваться, но меня все еще бил озноб. На гвоздях в предбаннике я нашел остылые полотенца. Бурые, с едва различимыми полосами. Я размял их в ладонях, расправил. Одним, побольше, укрыл ноги, другим – голову. Как отпускает боль, так отдалялись от меня холод, болезнь и черный чад.