К книге
Диверсант. Том 3Глава 8
36%
Глава 8
8

Лай овчарки бил по нервам, как тупая пила. Этот «голос» я узнал бы из тысячи — и знал, чем он кончается. Нюх у них такой, что дурно делается. А эти псы уже взяли наш след.

Впереди — Красное с броневиком и ряжеными. Сзади — собаки. Слева и справа — открытая низина.

— В воду, — просипел я. — По дну низины, где мокро. По сухому берегу не идти, там след остаётся. Костя — Рыжего и хромого первыми. Гена — след здесь путаешь и уходишь последним. Архип, вправо, слушать.

Люди пошли. Молча, без вопросов — за эти сутки они разучились спрашивать.

И вот тогда, когда они уже пошли, я услышал стук.

Три удара по сухому пню. Пауза. Два.

Следом — тихий, едва различимый свист.

Я замер. Этот код завёл Зыков ещё на заимке, гонял по нему Петьку с Чуком до одури, и знали его человек десять на всём белом свете.

— Наши, — сказал я. — Или тот, кто их взял.

— Отзыв, — Зыков уже полз к краю кустарника. — Если наши — ответят.

Он стукнул сам: два и один.

Ответили сразу. Правильно ответили.

Со стороны оврага, из зарослей, которые я считал непроходимыми, поднялись две фигуры. Первой шла женщина. Лицо тёмное от грязи, платок низко надвинут на лоб, в руках — ни оружия, ни узла. За ней — парнишка, тощий, босой, с обветренными ногами, покрытыми царапинами и засохшей кровью.

— Ганна, — выдохнул Зыков. — И Чук.

Ганна… Чук…

Я всё равно не двинулся, пока не разглядел лица. Правило есть правило, я его сам орал на весь лес, и первым же нарушить его было бы очень по-человечески и очень глупо.

Разглядел. Она. Он.

Только тогда махнул рукой группе, и люди, оставляя на мху комья грязи, поползли вниз, в овраг.

Чук не издал ни звука. Просто показал рукой на чёрную жижу, провёл ладонью параллельно земле — мол, идём низко, не поднимаемся, — и двинулся впереди.

* * *

Он вёл не по руслу, а поперёк — по чему-то, чего под водой видно не было, но что держало ногу.

Гать. Старая, притопленная, шириной в две доски.

— Строго за мной, — только и сказал он. — Шаг вправо — и провалитесь по горло.

Вода была тёплая, как парное молоко. А меня трясло так, будто я стоял по пояс в проруби. Я знал, что это значит, но позволить себе слабину не мог.

Каждый шаг отдавался в груди, и я давил в себе кашель, зажимая рот мокрым рукавом. Мошкара лезла в глаза и уши, и отогнать её было нечем — руками держались за плечи друг друга, за ремни, за что угодно, лишь бы не сесть в жижу.

Позади, на опушке, зашлись лаем собаки. Вышли ровно на то место, где мы лежали. И встали.

Они честно дошли до кромки и честно потеряли единственное, что у них было, — след. Вода и торф не держат запах: у болотного газа своя вонь, и она перебивает всё, включая шестнадцать немытых мужиков.

— Теперь пустят по берегу в обе стороны, — сказал Чук, не оборачиваясь. — Искать, где вылезли.

— Пусть ищут, — выдохнул я. — Мы вылезем за полверсты отсюда, на торфу.

Немецкие голоса за спиной покричали, посвистели и стали тише.

Этой ниткой мы шли почти полчаса. Когда болото начало уступать место твёрдой земле, Чук свернул в густой орешник. Мы выбрались на небольшой пустырь, заросший крапивой, и остановились у покосившегося забора. За ним виднелся старый хутор. Две почерневшие от времени хаты, сарай с провалившейся крышей и заросший бурьяном двор.

— Это не Новики, — сказала Ганна, поймав мой взгляд. — Новики за леском, версты полторы. А сюда чужие не ходят.

Место, куда приводят тех, кого нельзя вести в деревню. Понятно.

Мы ввалились во двор, и… я не знаю, силы закончились у всех именно на этом моменте. Люди падали на землю, не в силах сделать ни шагу больше. Кто-то просто лежал лицом в траве, не реагируя на комаров, кто-то хотя бы уселся. А вот я привалился к шершавым доскам забора, сполз по ним на корточки и опустил голову. Дыхание… да что моё дыхание? Оно сбилось, в груди свистело и булькало. Если считать, сколько мне осталось дней, хватило бы пальцев одной руки. И то не всех.

И тут дверь ближней хаты скрипнула. Я поднял голову в тот момент, когда на порог вышла девушка. На ней была застиранная гимнастёрка, перетянутая брезентовым ремнём, и юбка из грубой шерсти. Волосы убраны под косынку. В руках — санитарная сумка с красным крестом, выцветшим от стирок.

Она спустилась со ступеней, быстро окинула взглядом нашу оборванную, грязную колонну. Я смотрел на неё, пытаясь пробиться сквозь муть в собственной голове.

— Кто не идёт — в правую хату, — голос был знаком. — Кто идёт — на сеновал, там сухо. Оружие сложить в погреб, отдельно от людей. Окровавленное снять и закопать.

Она подошла ко мне, и я, наконец, узнал её.

— Даша? — прохрипел я.

— Лежи, Стас, — она опустилась рядом на корточки. — Я думала, вы не дойдёте…

— Как же я…

Даша не дала мне договорить. Она встала и начала сортировку, оборвав меня:

— Ганна, к ночи разведёшь их по деревне, через задний двор. Чук, показывай тропу. Малыми группами, по двое.

Ганна кивнула и начала поднимать бойцов. Оружие собирали в старую бочку и прятали в погреб под кухней. Окровавленные бинты, рваные телогрейки, измазанные грязью и кровью, стаскивали прямо во дворе и бросали в небольшую тележку. Куда это должны были деть, я понятия не имел, но и не спрашивал.

— Вера? — выдавил я ей в спину.

— Живая, — не оборачиваясь, ответила Даша. — И мальчишка живой, орёт как оглашенный. В Новиках они, у Зинаиды. И Янка при них.

Вот и всё, что мне надо было знать.

Глядя на происходящее, я не заметил, как ко мне подошёл пацан. Петька… Он пытался держаться по-солдатски, как это делал и раньше. Вытянулся, открыл рот, чтобы доложить обстановку, — и осёкся. Его взгляд упал на мою руку.

Я проследил за ним и только теперь заметил, как меня трясёт. Тем более что рука была в тёмном — в том, что я откашливал последние сутки.

И тут, подняв голову обратно к пацану, я увидел кота, которого тот прятал в своей телогрейке. Рыжая морда высунулась наружу, облизнулась и уставилась на меня огромными зелёными глазами.

— Мурзик, — прохрипел я.

Кот мяукнул, будто бы узнал меня.

— Так точно, товарищ командир, — Петя судорожно кивнул. — Мы его… чуть не потеряли, но я нашёл! Кормлю, чем могу!

Я закрыл глаза и задумался о своём. О Зоське, о младшей сестре этого тела. Я помнил, как она плакала, когда я не полез вслед за ними на поезд. Вспомнил, как на меня смотрел дедушка. Вспомнил своё обещание… я говорил ей, что прослежу за Мурзиком, что мы вернёмся к ним вместе с котом… а потом всё пошло по одному месту.

И вот он — живой. На руках у этого пацана, который прятал его под одеждой и делил с ним последние крошки.

— Береги его, — выдавил я. — Слышишь?

— Слушаюсь! — Петя вскинулся, прижал кота крепче и отступил в сторону.

Даша подошла к Рыжему. Одноглазый лежал на досках у стены сарая и дышал редко, с присвистом. Даша разрезала ножом слипшуюся от крови и грязи рубаху. Бок был вздут, края раны разошлись, из-под них шло густым и жёлтым, а вверх, к подмышке, тянулись красные полосы, и мухи тут же облепили одноглазого.

— Кипятку, — не оборачиваясь, сказала Даша. — И тряпок чистых, каких найдёте.

Она распустила края, промыла, заложила в рану марлевую полоску — чтобы гной шёл наружу, а не внутрь.

— Даша, — позвал я. — Сульфаниламид.

Она обернулась. А порошка у меня не было. Весь порошок ушёл Воронову ещё вчера, я сам это приказал и сам за этим смотрел.

И тут Костя присел рядом и молча сунул мне в ладонь скомканный бумажный пакетик.

— Я тогда не всё высыпал, — сказал он, глядя в сторону. — Я тебе оставил. На щепоть.

Надо было наорать. Приказ есть приказ, и обсуждать его санитару не положено.

— Сначала ему, — я протянул пакетик Даше и кивнул на Рыжего. — Потом Тарасову.

Даша посмотрела на пакетик, потом на меня. Потом на Костю.

— А тебе?

— Мне позже. Работай.

Она взяла порошок, кивнула и склонилась над одноглазым.

— Сутки покажут, — сказала она. — Раньше не спрашивай.

Тарасов сидел неподалёку, на перевёрнутом бревне. Он не моргал, не шевелился, смотрел в одну точку, мимо нас всех. Даша размотала грязную тряпку у него на предплечье — ту самую, на которую он третий день не давал смотреть, — и он даже не дёрнулся, словно не чувствовал боли.

Я попытался встать, только вот ноги не держали. Ухватился за забор, подтянулся — и тут мир накренился, поехал в сторону.

— Люди размещены? — спросил я у Зыкова, который возник из темноты.

— Всех по хатам распихали, — тихо ответил старшина. — Тяжёлые здесь, ходячие в деревне, по двое. Охранение на опушке. Архип с Чуком, по моему приказу, пошли тропы проверять.

— Хорошо, — я чувствовал, как сознание ускользает, утекает сквозь пальцы. — Связь… наладьте.

И тут меня затрясло уже по-другому — крупно, с зубовным стуком, так что я прикусил язык. Я успел подумать, что это, наверное, хорошо. Значит, тело всё-таки решило спорить.

Двор качнулся и поехал вбок. Я рухнул в мягкую, пахнущую сеном темноту.

Того, что было дальше, я не видел. Это мне потом рассказали Архип, Зыков и сам Тарасов. Складываю, как услышал.

На третьи сутки после того, как мы вышли на Ганну и Чука, Тарасов вернулся туда, где погиб его друг.

Он ушёл на рассвете, никому не сказав ни слова. Архип видел, как он перешёл ручей и углубился в лес, в сторону старых окопов. Зыков хотел остановить, но Архип покачал головой.

— Надо, — только и сказал старик.

Шёл он налегке и дорогу знал — сам по ней шёл двое суток назад. Гать обходил посуху, крюком, и потерял на этом полдня.

По лесу он двигался механически, переставляя ноги. Не смотрел по сторонам, не искал следов немцев. Он в те часы не воевал. Он шёл хоронить.

И всё-таки он нашёл то место.

За это время немцы подтянули технику к окопам и к деревне за ними, прошлись по лесу, выискивая следы русских. Окопы были смяты, брустверы разровнены. Своих убитых они забрали.

Прохора не забрали.

Он лежал там же, на скате. Босой. Без ремня, без часов, которые ему подарила сестра, с вывернутыми наружу карманами.

В лицо Тарасов смотреть не стал. Через трое суток в такую жару в лицо не смотрят. Он узнал его по рукам — по родинке на кисти — и по тому, как тот лежал.

Стащил с себя шинель и накрыл. Сначала накрыл, а уже потом всё остальное.

Он оттащил тело к кустам и завалил ветками, как умел. Не проронил ни слова.

И только после этого достал из кармана ложку. Прохорову, с зарубками на черенке, — тот сунул её ему ещё в подвале, когда делили последнее. Выкопал ямку рядом, положил ложку туда и засыпал землёй. Сверху положил камень и выровнял его, чтобы не бросался в глаза.

А эбонитовый пенал он вынул у друга из-за пазухи на ощупь, не глядя, и сунул к себе, во внутренний карман. Пенал был заполнен: Прохор оказался из тех, кто примет не боялся.

— Напишу, — сказал Тарасов вслух. — Когда будет кому и откуда.

Капитан не плакал. Слёзы остались там, в промоине, когда пулемётная очередь прошла по телу его друга. Сейчас внутри была пустота, и в этой пустоте медленно, как вода в яме, поднималась злость.

Он просидел у холмика до полудня. Обратно шёл уже в темноте и на хутор вышел за полночь.

Наутро он двигался иначе.

— Так, караулы, — голос был хриплым. — Менять каждые два часа! Списки смен — на бересте, и после развода в печь! Но если я увижу, что кто-то спит на посту — расстреляю на месте!

Он построил бойцов, разделил их на тройки, распределил сектора наблюдения. Вооружённых рассредоточили по чердакам и подполам.

Хозяева молчали. Хозяйка той хаты, куда положили двоих наших, сказала Ганне только одно: «Пусть лежат». И хлеб потом делила ровно, будто они свои. Ни о чём не спрашивала. Спрашивать в те дни стало опасно для обеих сторон.

Потом Тарасов зашёл в хату, где на печи лежал я. Командир бредил, метался на соломе, звал Стефана, кричал по-немецки. Зыков, сидевший рядом на табурете, держал его за руку, когда тот начинал рваться с печи.

— Стефан… дочь Стефана… — хрипел Стас.

— Командир, — Зыков наклонялся к самому его уху. — Всё хорошо, Стас.

— Девочка у Ядвиги в Гродно, — сказал Тарасов, глядя на него. — Она надёжно спрятана.

Зыков обернулся на капитана, кивнул и добавил:

— Ты всё сделал правильно, командир.

Стас не слышал. Он бился в ознобе, стучал зубами, срывал с себя мокрую от пота рубаху. Но Зыков повторял эти слова снова и снова, как заклинание, пытаясь достучаться до того, кто был где-то далеко, в больничном подвале Гродно, среди огня и бетона.

А это мне рассказал Рыжий. Коротко, в четыре фразы, как он умеет. Остальное дорисовали те, кто сидел внизу.

Перед светом, когда все ещё по домам, в Новики вошёл немецкий патруль.

Сначала на окраине залаяли собаки, а потом местные увидели своих же — троих мужиков с белыми повязками на рукавах. За ними шли немецкие солдаты, человек десять, не больше, с винтовками на изготовку.

— Обычная проверка, — прошептала Ганна, лежавшая рядом с Архипом на краю поля. — Они уже третий раз приходят.

Архип кивнул. Небо к тому времени серело, и в бинокль уже кое-что различалось.

Враги заглядывали во дворы, выгоняли на улицу мужчин и сверяли их с подворными списками, которые им переписал староста, — знать, появился ли кто новый и не прячут ли местные чужих.

Рыжего к тому времени перевели в деревню: на хуторе стало тесно, а он к третьему дню сел сам. В одной из хат, на чердаке, он и лежал. Рана подзатянулась, но всё ещё была воспалена, плюс ко всему пришла простуда, и он еле-еле сдерживал кашель, который так и рвался наружу. Он сдавливал себе рот руками, царапая кожу ногтями, только бы не выдать себя.

Немцы в тот момент были прямо под ним, в избе. Одноглазый слышал, как повязочники орали на хозяйку, требовали муку. Слышал лязг котелков, звуки удара — то ли кулаком, то ли прикладом.

И тут Рыжий не выдержал. Грудь его содрогнулась, и изо рта полез кашель. Тарасов лежал в двух шагах. Он метнулся к нему, зажал рот ладонью, прижал всем своим весом. Рыжий выгибался под ним, лицо налилось тёмным, он задыхался, но Тарасов не отпускал — вдавливал его в сено, чувствуя, как ходят под руками рёбра.

Внизу стало тихо. Затем послышался звук сапог по половице, и скрипнула лестница, ведущая на чердак.

— Was war das? — спросил голос снизу. (Что это было?)

Ни Тарасов, ни Рыжий не поняли ни слова, хотя всё слышали.

Лестница скрипнула второй раз, ближе.

И тогда снизу заголосила хозяйка:

— Паночку, не ходите туда! Сыпняк у меня там! Сын лежит, вторую неделю горит, я к нему сама не хожу!

Мужик с повязкой перевёл — и голос у него на середине сел.

Внизу стало очень тихо.

Потом немец коротко и зло выругался, крикнул что-то своим, и лестница скрипнула в обратную сторону. Через минуту хлопнула дверь.

Сыпняка немцы боялись сильнее партизан. Им про это писали в приказах, а приказы они читали.

В подполе соседней хаты сидели четверо, и им оставалось полшага до того, чтобы вырваться наружу и перестрелять всех. Они слышали всё: как у хозяев отнимали последние яйца, как ругались, как уходили, забрав мешок муки. Бойцы сидели в темноте, сжимая оружие, и не двигались. Руки сами лезли к затворам — каждый это чувствовал. Но они сидели. Слушали, как грабят, и молчали.

Иначе — смерть всем. И местным первым.

Сидоров в темноте нащупал колено соседа и сжал, призывая к терпению.

Кризис у меня случился на четвёртые сутки.

Я этого, разумеется, не помню. Помню только, что в какой-то момент перестал гореть. Даша потом сказала, что рубаху с меня выжимали, будто из речки вынули, что она в ту ночь обтирала меня и переворачивала, чтобы я не захлебнулся, и что пульс считала каждые полчаса.

А утром меня разбудил спор.

Я открыл глаза, несмотря на то, что голова просто адски раскалывалась. Самым занимательным было то, что муть отступила. Я двигал конечностями, хотя тело было слабым.

Спустя несколько попыток сесть я сполз с печи, опираясь на стену. Постоял… подумал и вышел во двор. Там стояли Зыков, Тарасов, Ганна и Даша. А ещё там был неизвестный мне мужик, невысокий, кряжистый, который жестикулировал, высказывая что-то моим людям. Я застал самый «сок».

— Надо выводить окруженцев! — его голос срывался. — Следующая проверка… да вы понимаете, что будет⁈ Заложники! Они и так в прошлый раз у Прохоровны Вальку забрали! Представьте, что будет, если они с собаками явятся хаты прочёсывать? Найдут оружие, и всё! Всех перестреляют! А деревню сожгут!

— Михась, ты… дурной? — спросил Тарасов. — Ты что нам предлагаешь, бросить всех раненых на произвол судьбы? Серьёзно?

— Он прав, — Зыков потеребил ремень. — Прошлая проверка и так была… не очень. Если в следующий раз еды будет ещё меньше, они просто начнут выносить хаты. И тогда наших перебьют, и местных тоже.

Ганна выступила вперёд и закрыла собой того самого низкорослого мужика.

«Блин, а кто он вообще?»

— Михась верно говорит, — она смотрела то на Тарасова, то на Зыкова. — И он за всё это время ни разу не ошибся! Местные и так с горем пополам приняли нас, а если им ещё и за новыми следить… да ни на кого еды не хватит! А если проверка? А если он прав, и в следующий раз осмотр будет ещё серьёзнее?

Тарасов только было открыл рот, как вперёд вышла Даша.

— Вы сами-то понимаете, что говорите? Уйти всем? А с тяжёлыми что?

— Нужно уходить всем, — просипел Михась.

— Ага, сейчас! Здесь печки и вода! В лесу все те, кого мы вытащили, просто помрут! И все наши старания…

Понимая, к чему приведёт разговор, я решил вмешаться. Сначала, конечно, закашлялся — но не так жёстко, как раньше, — и спор моментально затих. Все повернулись ко мне, и, судя по лицам, охренели. Ну не думали они, что я на ноги встану.

К слову… а сколько я так провалялся?

— Четвёртые сутки пошли, — сказал Зыков, будто услышал.

— Слушайте решение, — мой голос был хриплым, но, на удивление, не тянуло сплюнуть кровью, да и свиста не было. — Михась говорит правильно. А то, что вы из его правды хотите сделать, — дерьмо.

Все так и стояли. Смотрели на меня, будто я вот-вот сложусь обратно.

— Сегодня уходят те, кто держит винтовку и не валится с ног. Малыми группами, по трое, с разрывом. Фрол и Архип ставят лагерь.

— А тяжёлые? — Даша шагнула вперёд.

— Тяжёлые остаются здесь, под тобой. Трое суток. За трое суток в лесу будут землянки и сухой настил, и мы забираем их туда. Всех до одного, лежачих — на волокушах. Это не «если получится». Это уже решено.

— А если проверка раньше?

— Тогда мы выносим их ночью и кладём в мокрый лес. И половина умрёт. Поэтому у нас трое суток, а не неделя.

Даша молчала. Потом коротко кивнула. Не согласилась — приняла. Как Зыков тогда, на просёлке. Мне и этого хватало: у меня давно никто ни с чем не соглашался.

Я повернулся к Михасю.

— Местным направление не говорить. Никому. Возьмут кого — пусть говорят, что мы ушли на восток. Связь через Чука, дважды в сутки. А здесь останешься ты. Один человек, который знает местность и держит нитку между лесом и деревней. Больше не надо.

— Командир, — первым в себя пришёл Зыков. — Ты чего это не на печи, пойдём я…

— Я могу стоять, — оборвал его я. — Михась, ты у нас…

— Свой он, — Ганна была хмурой и смотрела на меня как-то непонятно. — Мы его по пути подобрали, когда он немца своими руками душил. И спасал нас уже дважды. Хороший…

Я поднял руку, показывая, что продолжения не нужно.

Спорить никто не стал.

А вот с Тарасовым я поговорил отдельно, у сарая, когда все разошлись.

— Ещё раз уйдёшь один, никому не сказав, — пойдёшь совсем один. Насовсем.

Он посмотрел мне в глаза и не стал спорить.

— Понял, — сказал он. — Больше не будет.

— Похоронил?

— Похоронил.

Больше мы к этому не возвращались.

В тот же день началось разделение сил. Архип и Чук ушли проверять маршрут, Зыков организовывал охранение, а Тарасов сортировал людей. К вечеру появился Фрол, который был безумно рад видеть и Архипа, и меня. Старика-сапёра давно тут не было: когда пришли немцы, он бегал на свой схрон и растаскивал заначки по округе. Так что после короткой беседы была выбрана точка для лесной стоянки.

* * *

Следующие дни прошли без стрельбы. Это не значит, что они прошли спокойно.

На третий вечер Петька доложился мне по всей форме — вытянувшись, с фанерной дощечкой в руках, на которую был нанизан мятый огрызок бумаги.

— Товарищ командир! За трое суток через деревню прошло чужих: одиннадцать. Из них беженцев девять, двое неизвестных, шли к старосте, ушли на закате. Местных за околицу выходило четверо, все возвращались. Староста ездил в Красное один раз, на телеге, вернулся порожняком.

— Порожняком?

— Так точно. Ехал с мешком, вернулся без.

Я посмотрел на этого пацана в железнодорожной куртке, из которой он вырос ещё в прошлой жизни, и подумал, что вот это и есть настоящая разведка. Не подвиги. Мешок, которого нет на обратном пути.

— Молодец, — сказал я. — Записывай дальше. И запомни: не подходи, не спрашивай, не заглядывай. Только смотри и считай.

— Есть только смотреть и считать!

А на пятый день Ганна вернулась из деревни пустая.

Просто пришла, поставила на лавку порожнюю корзину и села рядом. Ни на кого не глядя.

— Всё, — сказала она. — В трёх дворах отказали. Не со зла. У Прохоровны трое своих, и мука кончилась.

Никто ничего не ответил. Все всё поняли.

Я, к слову, шёл на поправку. Кашель с кровью стал реже, слух и равновесие возвращались, силы — понемногу. И между мной и Дашей что-то менялось. Не разговорами.

— Дыши, — говорила она, прижимая ухо к спине. — Ещё. Не так глубоко, дурак, ты сейчас закашляешься.

Я закашливался.

— Вот, — говорила она без всякого торжества.

Потом молчала, сматывая бинт. И один раз сказала:

— Коля так же дышал. Под конец.

— Я знаю.

— Ничего ты не знаешь, — она встала и сунула мне кружку. — Пей отвар. Он мерзкий. Пей.

Про те четверо суток Даша мне не рассказала ничего. Рассказала Ганна — сама, без вопроса, когда мы столкнулись у колодца.

— Она с тебя рубаху за ночь по четыре раза снимала. Кору ивовую варила, липу варила. Жиру гусиного у Прохоровны выпросила, в первую же ночь, — последнего, а у той трое своих. И не ложилась ни разу.

Я потом спросил у Даши сам.

— Работала, — сказала она и пожала плечами. — Что тут рассказывать.

А перемену между нами Ганна заметила первой.

— Хозяйственная пара, — бросила она однажды, проходя мимо с охапкой дров. — Один командует, другая лечит. Эвон как слаженно.

Я промолчал. Даша отвернулась, пряча лицо. Но губы её тронула улыбка — короткая, будто случайная.

На девятый день Сидоров приволок добычу. Довоенный батарейный радиоприёмник, тяжеленный, в деревянном футляре. Нашёл в заброшенном доме на отшибе.

— Его ещё в июне сдать должны были, — сказал Гена, обтирая футляр тряпкой. — Не сдали. Спрятали под полом. А хозяев уже нет.

Несколько дней он с ним возился, паял, менял детали.

— Работает, — доложил он наконец. — Только батареи садятся. Анодной хватит вечера на три, не больше.

Аппарат снесли на хутор: в лагере с ним было нечего делать, а тут за огородами стояло пустое гумно, и чужие сюда не ходили. Сидоров поставил приёмник на перевёрнутый ящик, покрутил ручку настройки. Сквозь треск и шипение прорывались далёкие звуки — то ли музыка, то ли морзянка.

— Тише, — Сидоров прижал наушник к уху, водил стрелкой по шкале. — Есть!

Он вывел звук на динамик.

— Который день подряд передают, — сказал он тихо. — Я его третий вечер ловлю, всё обрывками.

Тихий, искажённый помехами голос заполнил пустое, гулкое нутро гумна.

Мы слушали, стоя в полумраке. Голос был спокойный, медленный, с лёгким акцентом, и в паузах было слышно, как звякает стакан о графин.

— В занятых врагом районах нужно создавать партизанские отряды, конные и пешие, создавать диверсионные группы для борьбы с частями вражеской армии, для разжигания партизанской войны всюду и везде, для взрыва мостов, дорог, порчи телефонной и телеграфной связи, поджога лесов, складов, обозов. В захваченных районах создавать невыносимые условия для врага и всех его пособников, преследовать и уничтожать их на каждом шагу, срывать все их мероприятия!

Гумно молчало.

Зыков стоял вытянувшись, будто на плацу, и смотрел в стену.

Тарасов сидел на ящике, уперев локти в колени, и не поднимал головы.

Фрол пошевелил губами и сказал в темноту, ни к кому:

— Мосты. Он сказал — мосты.

Даша стояла у двери, обхватив себя за локти, и я знал, о чём она думает. О том, что теперь это надолго.

Она была права. Я знал, насколько надолго, и никому не собирался этого говорить.

А сам думал не про мосты.

Про одну ниточку, по которой немец гонит всё своё железо. Про рельсы, по которым в то утро, когда мы отходили от риги, длинно и тяжело прогудел паровоз.

Тогда я эту мысль отогнал. Было не до неё: надо было просто дотащить своих до леса.

Дотащил. Настало время её хорошенько обдумать…

Предыдущая главаГлава 8 из 22Следующая глава