К книге
Диверсант. Том 3Глава 17
77%
Глава 17
17

Человек у стрелки стоял и ждал.

Я лежал в бурьяне на низком бугре, локтями в холодной раскисшей глине, и разбирал его по частям — так, как разбирают чужой след: что делает, чего не делает, куда смотрит.

Ватник на нём был путейский, стёганый, с обмятыми плечами. Кепка. Из-под штанин — голенища резиновых сапог. Фонарь висел на поясе, а не гулял в руке, и это уже кое-что значило: человек, который ищет, светит. Этот стоял.

Он не проверял тягу. Не подбивал щебень. Не шёл дальше по пути, как ходит обходчик, которому положено дойти до столба и вернуться. Он повернулся лицом к горловине — туда, откуда должен был прийти состав, — и переминался с ноги на ногу.

Потом достал из кармана часы на цепочке, щёлкнул крышкой, посмотрел и убрал обратно.

Через минуту достал снова.

«Человек, который ждёт смену, на часы так не смотрит. Смену ждут спиной. На часы так смотрят, когда знают точный час и боятся его пропустить».

Он полез в карман, развернул что-то, сунул в рот. Фантик сложил вдвое и убрал обратно за пазуху.

Вот это меня и добило окончательно.

На щебень тут плюют, бросают окурки, шелуху, тряпки. Человек, который в третьем часу ночи, один, в темноте, аккуратно прячет бумажку в карман, — это человек, который знает, что после него здесь будут смотреть на землю. И не хочет оставить своего.

Я отполз на локтях к Архипу.

Он лежал у самого основания водокачки, в тени, там, где сверху его не видели те двое с фонарём. Мокрый, вымазанный глиной по грудь. Он не спросил ничего — просто повернул ко мне ухо.

— Смотри на него, — сказал я в мох, одними губами. — Стоит на переводе. Лицом к горловине. Часы вынимал дважды. Оружия нет. Фонарь на поясе.

— Ватник путейский, — отозвался Архип. — Сапоги наши, резиновые. Немец в резиновых по щебню не ходит.

— Он ждёт наш состав.

Архип помолчал.

— Или нас.

— Или нас, — согласился я.

И сел на это, как на гвоздь.

Вчера, в яме под гривой, я говорил вслух — при Фроле, при Архипе, при собственной совести: окажется у перевода кто-то, кроме дежурного, — рабочий, баба, обходчик не в свой час, — отменяем всё. Без разговоров и без «ну ещё часок».

Он был. Стоял в двадцати шагах от того места, где через полчаса полагалось лечь Фролу.

Значит, по моему собственному счёту всё уже было отменено.

Я лежал и считал дальше, потому что счёт — единственное, что у меня работало исправно.

Богатырёв говорил: четверо. Трое на путях и один на аппарате. Третьего днём забрали в депо проверять документы. Из двоих оставшихся один сегодня ночью должен был обеспечить подход к переводу.

Путеец подходил по счёту, по одежде, по точному часу. Так же гладко подходит человек, которого положили тебе под руку нарочно.

— Может, это он, — прошептал я.

— Может, — повторил Архип.

Слова было мало. На слове Фрола под рельс не пошлёшь.

— Проверим, — сказал я. — Только издали. Потянется к фонарю, полезет к откосу или останется на переводе — уходим. Освободит место — пропускаем Фрола.

Архип кивнул и медленно, не меняя положения тела, вытянул руку. Пальцы нащупали кусок шлака, отколотый от насыпи. Старик повертел его в ладони, прикидывая вес.

Я приподнял бинокль. Трофейный, с треснувшим правым окуляром: в правом мир двоился и расплывался, левый брал честно. Держал его одной рукой, прижимая к глазнице, а второй упирался в глину, потому что пальцы шли мелкой дрожью и картинка прыгала.

Порошок коры стоял во рту горечью. Жар держался ровно, как фонарь наверху водокачки. Под телогрейкой по спине тёк пот, зубы то и дело сходились сами, под рёбрами скребло на каждом вдохе. До подачи оставалось сорок минут. С телом я разберусь потом, если это «потом» кому-нибудь выдадут.

Архип чуть приподнялся — только плечо — и бросил.

Шлак пролетел над щебнем и стукнул о старый рельс, брошенный у откоса. Звук вышел короткий, тупой, железный. Так падает костыль из подола, так стукает ключ о рельс, так по ночам разговаривает станция сама с собой.

Путеец дёрнул головой. Замер. Вслушался.

Фонарь остался у него на поясе.

Чужой уже шарил бы лучом по бурьяну и откосу. Этот постоял, повернулся к звуку и сделал два шага в сторону, освобождая перевод. Потом будто вспомнил, что скучает, сплюнул на щебень и побрёл по пути, засунув руки в карманы.

У будки свернул за штабель шпал и исчез. Перевод остался пуст.

— Наш, — сказал Архип.

Теперь у меня был поступок, а не догадка.

— Наш, — сказал я. — Работаем. К нему никто не подходит. Ни ты, ни Фрол. Он нас в лицо не знает — и правильно.

* * *

За порожними вагонами на соседнем пути темнела низкая коробка бронедрезины. Щиты закрывали борта до половины, пулемёт смотрел вдоль линии. Пока между нами стояло железо, бугор для него был слепым. После подачи вагоны уйдут в тупик и откроют склон целиком.

Из депо загудел паровоз.

Гул пришёл тяжёлый, утробный, снизу, через землю в локти. Я его услышал раньше, чем увидел свет, и в груди стало пусто и легко — как всегда перед тем, что уже нельзя отменить.

Из будки вышел дежурный.

Немецкий унтер в шинели, тот самый, которого мы с Геной смотрели по секундам две ночи подряд. Он прошёл вдоль пути, посветил под ноги. Потом взялся за рычаг.

Стрелка лязгнула. Остряки прижались к рельсу коротко и зло, будто клацнули зубы.

Унтер наклонился, проверил прилегание ладонью — так, как учили ещё до всякой войны, — накинул замок и только после этого пошёл к семафору.

Крыло семафора поднялось. Фонарь на нём сменил цвет.

С этой минуты и до того, как последний вагон сойдёт с перевода, стрелка была наша.

Из темноты выполз маневровый — приземистая «овечка» с искрогасителем, — толкая перед собой вереницу. Пар пошёл низом, стелясь между путями, и всё, что было дальше двадцати шагов, растворилось в белом.

Архип рядом со мной поднял руку и опустил её ребром вниз.

Знак.

Фрол пошёл под этот шум.

Я его не видел. Я и не должен был его видеть: если бы я разглядел его с бугра, разглядел бы и любой другой. Была только канава, белый пар, грохот буферов, и где-то внутри этого грохота старик с единственным капсюлем лез под рамный рельс.

Архип коснулся моего локтя одним пальцем: Фрол лёг под перевод. Я считал вагоны и ждал второго касания.

Оно пришло, когда четвёртая колёсная пара миновала нас. Два пальца легли на рукав и тут же исчезли. Фрол выбрался в канаву. Под стрелкой остались заряд, натянутая проволока и разворошённый щебень.

Я продолжил считать.

Первый. Второй. Третий.

На четвёртом пошли платформы, и я узнал их сразу, без бинокля: жерди торчали за габарит и белели свежим тёсом. Длинные, ровные — те самые, которыми кладут настил по топи. Дальше — лодки-плоскодонки, перевёрнутые вверх дном, увязанные попарно.

Груз был тот. Первое из пяти условий закрылось само, без меня.

Дальше пошли крытые вагоны, и что было внутри, я знать не мог. Мог только считать оси и складывать с тем, что мне на бересту выговорила по цифрам женщина в тёмном платке.

Восемь. Двенадцать. Двадцать.

На середине состава лежали под брезентом длинные ящики. Формой и длиной они говорили сами за себя: либо пулемёты, либо миномёты в разобранном виде. За ними — платформа с мотками колючей проволоки, туго перетянутыми накрест.

Они везли всё, чтобы запереть болото и не пустить обратно ни одного человека.

Тридцать. Тридцать четыре. Тридцать восемь.

Тридцать восемь осей. Связная донесла число без ошибки. Значит, Богатырёв пересчитал состав сам, ногами вдоль вагонов.

Я перевёл бинокль к рампе.

И вот тут меня взяло.

Их согнали, как и сказал полицай под нос самому себе, думая, что немец его всё равно не понимает. Они стояли у рампы плотной кучей, ждали, когда подадут: женщины в платках, двое стариков, подростки. Один был в куртке не по росту — рукава до пальцев, полы до колен. Он держал руки у живота, будто уже нёс костыли в подоле.

Тот самый или другой такой же. С трёхсот шагов не разберёшь.

«От перевода до рампы триста шагов и два ряда вагонов. Железо туда не долетит».

Я это сказал вслух в яме под гривой, потому что промолчать было бы удобнее и подлее. Я это посчитал честно и посчитал правильно.

А теперь смотрел, как они переступают в грязи, и понимал, что арифметика у меня сходится, а внутри всё равно скребёт, и скрести будет долго.

Отменять было нечего. Трубку в дежурке уже сняли.

* * *

Состав шёл шагом. Дежурный стоял у перевода с фонарём и махал машинисту — коротко, вниз и в сторону.

Вагоны пошли в тупик.

Я лежал и считал секунды, и каждая из них была тем самым «может».

Может, рессоры сядут под весом и тяга дёрнется раньше времени. Может, щебень, который Фрол подбивал вслепую, под колесом просядет. Может, обходчик выйдет не в свой час — в эту ночь у него и так не было своего часа.

Хвост подошёл к предельному столбику.

Вот здесь у меня и был мой кусок работы. Не бинокль, не счёт вагонов — этот столбик.

Хвостовой вагон полз к предельному столбику. Между последней колёсной парой и переводом оставалось всё меньше места.

Встанет раньше отметки — дежурный оставит стрелку в прежнем положении, а заряд пролежит под тягой до обхода. Тогда у водокачки будут висеть люди, которые сегодня вышли на смену.

Я приподнялся на локтях, готовый спускаться к переводу. Снимать заряд полагалось мне: Фрол должен уйти живым. Пока тяга стоит и дежурный не повернул обратно, я ещё могу тронуть взрыватель. После первого движения — только руки убрать.

Последняя колёсная пара прошла столбик.

Вагон прополз ещё полметра, может, меньше, и встал. Буфера отозвались по всему составу коротким железным перестуком.

Паровоз выпустил пар и отцепился.

Перевод был свободен.

Я опустился обратно в бурьян и вытер лицо рукавом. Ладонь тряслась, и это была не болезнь.

Дежурный пошёл возвращать стрелку.

Он снял замок, взялся за рычаг и потянул на себя. Механизм внутри перевода двинулся, тяга пошла назад — и выбрала последнее.

Хлопок пришёл снизу.

Не грохот, как я себе представлял, а короткий тугой удар от щебня, будто под насыпью лопнуло что-то большое. Меня подбросило на локтях, уши забило ватой. Кусок щебня просвистел над головой и упал в бурьян за спиной. Архип вжался в землю, прикрыв затылок ладонями.

Остряк вывернуло наружу с длинным лязгом. Рамный рельс повело дугой, и в свете фонарей я увидел, как между ним и остряком встал чёрный кривой просвет, которого там быть не должно.

Молотком это уже не выправишь. Тут менять кусок перевода.

Состав остался в тупике. Выход на основной путь закрылся, и рампу закрыло тоже — этими же семнадцатью единицами, которые немцы сами туда и загнали.

Дежурного, стоявшего в двух шагах, швырнуло на щебень. Он поднялся на колени, зажимая лицо ладонью, попытался встать и снова рухнул. Кричал уже лёжа — тонко, захлёбываясь, а я не разобрал ни слова: в ушах стоял звон, как после угольного склада в Гродно.

* * *

Дальше пошло быстрее, чем я успевал думать.

У рампы кто-то свистел. Немцы бежали к переводу, и по путям заметались фонари. Один солдат, потеряв в темноте направление, побежал прямо на наш бугор, споткнулся о шпальный обрубок, выругался и повернул обратно.

«Уходим. Сейчас».

И в эту секунду наверху, на площадке водокачки, вспыхнул прожектор.

Те двое, что днём затащили туда узел и фонарь, дождались своего часа. Луч упал на насыпь и пошёл по щебню, по путям, по бурьяну — медленно, вдумчиво, останавливаясь на каждой кочке.

Потом началась стрельба.

Немцы били вслепую, в темноту, туда, где им мерещилось. Винтовочные хлопки мешались с трескотнёй пистолетов-пулемётов, пули шли в металл и рикошетили от рельсов с тем поганым визгом, от которого хочется врасти в землю по самые уши. Кто-то — по голосу офицер — орал, чтобы прекратили и слушали.

Его никто не слушал.

Одна пуля вошла в бурьян в полуметре от моей головы, и я услышал, как срезало стебель.

Архип рядом шевельнулся.

Я повернул голову и проследил за его взглядом.

Луч уходил вдоль насыпи к зольному отвалу.

А Фрол был ещё там. Я поймал его в бинокль: он шёл по канаве низом, на четвереньках, и шёл медленно, тяжело, переставляя руку за рукой, как переставляет человек, у которого кончилось всё, кроме упрямства. До отвала ему оставалось шагов двадцать. Луч дошёл бы туда раньше.

Архип не колебался ни доли секунды.

Он поднял винтовку, лёг щекой на приклад и выстрелил дважды.

Наверху закричали. Луч мотнуло вбок, он погас, и больше его не зажигали. На площадке началась беготня, что-то тяжёлое покатилось по железу.

Я лежал и понимал, во что нам это встало.

«Вдоль линии никто и никогда» — это я придумал. «Не стрелять, пока не отойдём» — тоже я, и говорил это в яме, при них обоих. Архип нарушил приказ молча, в ту секунду, когда луч уже шёл к Фролу и выбирать было поздно.

Он купил Фролу двадцать шагов и заплатил за них тем, что немцы теперь знали направление.

Внимание переключилось мгновенно. Стрельба по путям стихла, стволы развернулись к водокачке. С бронедрезины, стоявшей на соседнем пути, ударил пулемёт: пули пошли по перилам площадки, высекая искры.

Архип лежал не шевелясь, вжавшись в землю, и ждал, пока огонь встанет намертво в той стороне.

Только пулемётчик на дрезине оказался башковитым.

Я слышал, как ему кричали с путей — про башню, про верх, про то, что бьют сверху. А он огрызнулся коротко, одним словом, и повёл ствол ниже и правее. По кустам. По бурьяну. По бугру.

Так, навскидку. Проверить.

И попал.

Архип дёрнулся всем телом. Очередь прошла по склону, взрывая глину, и одна пуля нашла его — вспорола левое плечо, вскрыв мясо до кости.

— Архип!

Я пополз к нему, но он уже поднимался.

Лицо у него было белое, как мел, и он не издал ни звука. Левая рука повисла плетью, из-под лохмотьев телогрейки пошло тёмное. Он перехватил винтовку правой, подтянул её к боку и пошёл вниз, к канаве.

Фрола он нашёл там, где я его потерял из виду. Старик замер, услышав выстрелы, и лежал, вжавшись между кочек, потому что так и было условлено: шумит и решает кто-то другой.

Архип забросил винтовку за спину, здоровой рукой взял его за воротник мокрой телогрейки и потащил.

Я шёл за ними низом, вдоль насыпи, и видел, как Архипа ведёт в сторону. На ровном месте он дважды цеплял носком землю, каждый раз рывком ставил себя обратно и тащил дальше. Левая рука болталась, кровь стекала с пальцев и оставляла на глине тёмные капли.

К трубе сходились две канавы. Наша тянулась вдоль насыпи, вторая шла от дежурки, огибала угольную кучу и вливалась в первую под острым углом.

На этом стыке кочегара я и нашёл ногами.

Я споткнулся о что-то мягкое на дне канавы и едва не полетел через голову. Успел упереться ладонями в глину.

Внизу, в вонючей луже, лежал человек и хватал ртом воздух.

Я узнал его раньше, чем разглядел: обритая голова, тёмные пятна мазута в порах на руках, которые уже ничем не отмоешь.

Он выбрался, как мы и разбирали на земляном полу в сарае. Наверху, шагах в тридцати, я разглядел проём в стене дежурки — низкий, у самой земли, в оконном заколоте. Нижняя доска. Та самая, рассохшаяся, с одним расшатанным гвоздём и вторым, снятым перед сменой. За ней была угольная куча, а за кучей — этот откос.

Он скатился по нему до самого дна и лежал теперь, набирая воздух и глядя вверх пустыми глазами.

— Вставай, — прохрипел я, взяв его за шиворот. — Вставай.

Он поднялся и качнулся так, что я едва удержал его от нового падения. По лицу было видно: человек ещё в комнате, а не здесь.

Я развернул его за плечи в сторону трубы.

— К трубе. Бегом. Не оборачиваться.

Он побежал — неловко, путая ноги, как бегает человек, который всю жизнь стоял у топки и ни разу не бегал от пуль.

* * *

У водопропускной трубы собрались все.

Гена был уже там — пришёл раньше нас, по канаве, как и договорено. Первое, что я увидел: моток провода у него за пазухой, топорщащийся под телогрейкой.

— Снял? — спросил я.

— Обе клипсы. И смотал. — Он говорил быстро, глотая концы слов. — Провод при мне. Подписи не оставил.

Архип стоял у входа в трубу с винтовкой в правой руке и смотрел назад, на насыпь. Гена уже перетянул ему плечо поверх телогрейки собственным ремнём. Кровь всё равно шла, пропитывая ткань чёрным, и старик на это внимания не обращал.

Фрол сидел на корточках, привалившись спиной к бетону, и дышал так, что слышно было за три шага. Мешок висел у него на груди, пустой и плоский.

— Уходим, — сказал я.

Четыреста шагов. Я мерил их сам, две ночи назад, лёжа на бугре, и запоминал, где на этих четырёхстах человека видно, а где нет.

Теперь их надо было пройти под фонарями.

* * *

Мы побежали.

Земля под ногами шла мягкая, раскисшая; сапоги проваливались, скользили на мокрой траве, и каждый шаг забирал вдвое больше, чем должен. За спиной свистели, орали, где-то заходились собаки.

Потом сзади ударил мотор.

Дрезина пошла по линии, забирая вправо, и с неё снова заработал пулемёт. Очереди ложились по низине веером, вслепую, наугад: земля вставала фонтанами, комья и щебёнка били по спинам и по ногам.

Мне было плохо.

Лёгкие горели. Кашель поднялся от самого низа и пошёл наружу, и я его выпустил на выдохе, коротко, в рукав, потому что задавить его сейчас означало встать. Я загнал за щёку остаток коры и жевал на бегу; горький сок обжигал глотку и держал меня в сознании лучше всякой воды.

Воздуха не хватало. Я хватал его ртом порциями, и он не шёл в грудь — упирался где-то на середине и возвращался обратно. Перед глазами поплыли тёмные круги, и я бежал уже почти вслепую, держась за спину Гены впереди.

Считал шаги. Сто. Двести.

На двухстах пятидесяти упал Фрол.

Он рухнул в кочки лицом вниз и прижался к земле, будто хотел в неё войти.

— Стас… — прохрипел он, когда я упал рядом. — Я не…

Дальше он не сказал.

Договаривать было незачем. Я взял его за рукав, Гена подхватил с другого бока, и мы поволокли старика по земле — нести на руках сил уже не было ни у кого. Он бормотал что-то бессвязное, короткое, злое, и мешок бился у него под грудью.

Архип шёл сзади, оборачивался и что-то кричал нам в спину — я слышал голос, но слов не разбирал.

Пули шли слева и сзади, и каждая из них была на всех.

* * *

Небо у горизонта посерело.

Я поймал это краем глаза на бегу и понял то, что и так знал: подача была в три двадцать, взрыв — около четырёх, а в эту пору светает быстро. Если мы не уйдём под воду до света, нас снимут сверху. «Рама» пройдёт над болотом, и всё, что мы тут сделали, кончится тем, что за нами придут по прямой.

До канавы оставалось шагов пятьдесят.

Мы их прошли.

Скатились вниз, в глину, и каждый первым делом оглянулся — посчитать. Пятеро. Все.

Гена сплюнул грязь и просипел:

— Двести шагов, братцы. Дотянем.

И мы тянули.

Ползли, утопая в жиже, продираясь сквозь камыш. Ступни засасывало так, что вытягивать приходилось руками, и мышцы сводило судорогой от бедра до пятки.

Один раз я обернулся и поднял бинокль.

Дрезина стояла на насыпи. Пулемёт с неё поливал предболотный кустарник длинными, но пули уже не доставали: между нами легла низина, и они шли выше. Спускаться с насыпи в темноту немцы не стали. Ждали рассвета.

Рассвета ждали и мы. Только нам к нему нужно было исчезнуть.

Бинокль я утопил там же, в камышах, вдавив каблуком в ил. Тащить в болото чужую вещь с чужими цифрами на кольце — это тащить за собой ещё одну подпись.

* * *

Вода приняла нас чёрная и тяжёлая.

Сначала по пояс, потом по грудь. Она забирала последнее: делала ноги чужими, тянула вниз, гасила всякое движение. Мы шли, растянувшись гуськом, и Архип шёл рядом со мной. От его плеча по воде расплывалось тёмное облако и уходило назад, к камышам.

Он ни разу не сбавил шаг и ни разу не пожаловался. Лицо у него было такое же серое, как эта вода.

Кочегар начал захлёбываться на середине.

Он не умел так ходить. Он сбивался, останавливался, задирал подбородок и хватал воздух судорожно, как хватают его перед тем, как уйти под воду совсем. Я подгрёб к нему, взял за шиворот и потащил.

И тут меня достало.

В горле поднялось горячее, и я сплюнул в воду, и в темноте это было просто чёрным. Я знал, какое оно на самом деле. Второй раз — тоже. Оно набиралось снова, быстрее, чем я успевал избавляться.

«Пойдёт кровь — ты больше не командуешь. И кто ведёт вместо тебя — назови сам и вслух».

Она сказала это при двух стариках, у выхода с острова, глядя мне в подбородок. И я тогда назвал, чтобы слышали оба.

Я развернулся к Архипу.

— Кровь пошла, — сказал я. Голос вышел чужой, с сипом. — Веди через воду и до гривы. Как договорено.

Он посмотрел на меня одну секунду.

— Веду, — сказал он и забрал левее, туда, где под ногами держало.

Гена подхватил его под здоровый бок. Архип один раз дёрнулся, собираясь сбросить руку, потом оставил. Шёл он сам, дорогу выбирал сам, только часть его веса теперь нёс другой человек.

И на этом мне стало легче — не в груди, там уже ничего не могло стать легче. Просто одной ношей меньше, а ноша к тому часу была лишняя.

Кочегара я не отпустил. Я тащил его за шиворот и понимал, что ещё немного — и пойду ко дну сам, и тогда он пойдёт следом, а Архип с одной рукой не вытащит нас обоих.

Я держался на том, что если встану я, встанут все.

* * *

Сухая гряда вынырнула из тумана. Это была условленная граница: дальше своих Зыкову выводить запрещалось.

На гряде ждали Зыков, Даша, Костя и двое бойцов. После взрыва старшина вывел их к воде и остановил ровно там, где кончалась наша нитка. Первым из тумана проступило его лицо.

Зыков не спросил ни отзыва, ни слова. Посмотрел, в каком мы виде, и махнул рукой. Бойцы вошли в воду по бёдра и подхватили: Фрола — под руки, Архипа — под здоровый бок, кочегара — за плечи. Костя шагнул ко мне.

Он успел подхватить меня под локоть. Ноги всё равно сложились.

Я осел в мох, и меня накрыло сразу, всем разом. Кашель встал стеной, и я захлебнулся тем, что шло изнутри. В глазах потемнело, в ушах поднялся ровный звон, и время растянулось так, будто я лежал и давился уже с час.

Кто-то повернул мне голову набок. Правильно повернул.

Кто-то прижал флягу к губам. Вода была тёплая, с привкусом травы.

Я глотнул, и на секунду отпустило, а потом накатило снова.

Надо мной ходили лица: Даша, Костя, Зыков. Голоса шли глухо, будто из-за стены, из соседней комнаты.

— … на бок держи. И не подымай.

— Ремень режь, к телу присох.

— Стас. Стас, слышишь меня?

Я слышал.

* * *

Гена сел рядом на корточки, мокрый, в глине по самые брови, и заговорил — не мне, а всем, кто был рядом, потому что доложить надо было при командире, а командир уже мало на что годился.

Он рассказывал про дежурку, и я слушал сквозь звон, кусками.

Что немой сидел на своём месте у стены, где сидел всякую смену, и чистил сигнальную лампу. Что унтер напротив курил трубку и читал газету и на него не смотрел — для них он мебель, тряпка, движение в углу.

Что позывной он взял свой.

Тот, который я велел передать через Чука: не сверять ни с чем, потому что он слышит их из комнаты, а мы из канавы. И он сидел весь вечер и слышал, как пост отзванивается, и запомнил сегодняшнее слово своими ушами.

Что когда унтер повернулся к окну — глянуть, как подходит состав, — кочегар взял трубку и крутанул ручку индуктора.

И заговорил.

Первый раз с двадцать второго июня. По-немецки, ровным чужим голосом, четыре слова и три числа: позывной, номер поезда, путь, время.

Пост повторил всё, слово в слово.

Он подтвердил и положил трубку.

А потом, когда в дежурку с грохотом ввалились солдаты и заорали, он не двинулся с места. Стоял в углу с лампой в руках и смотрел, как они переворачивают стол и шарят по полкам, и ждал, пока они выйдут в коридор.

И только тогда упёрся ногой в нижнюю доску.

— Она пошла со второго толчка, — сказал Гена. — Он мне на пальцах показал. Со второго.

* * *

Я лежал и уходил.

Мир расплывался красными и чёрными пятнами. В них проступила дальняя землянка, в двух сотнях шагов от немецких вех. Кузьмин у стены, фляга справа. Хомутов и граната в ногах, под лапником, два узла на бечёвке.

Потом — Петькина рука на сигнальной верёвке. Придавленная жердью дверь. Рыжая морда в темноте, зелёные глазищи.

Перрон плыл в гари и пару. Зоська махала из паровоза, одна косичка расплелась. Дед стоял у неё за спиной, неподвижный и печальный.

Сквозь всё это я держал одно, потому что за него было заплачено: рампа заперта. Остряк вывернут, рамный рельс погнут, шпалы рвануло. Батальон постоит со своим настилом и своими лодками в тупике и будет таскать их с земли, на руках, по нашим просёлкам после дождей.

Двое суток. Может, трое.

— Стас… Стас… — донёсся голос Сидорова. — Командир, твою…

Я разлепил глаза.

И увидел не Гену и не Дашу.

Рядом на коленях сидел кочегар. Он держал мою руку обеими своими — тяжёлыми, с чёрными порами, — и губы у него шевелились.

Он говорил.

Тихо, хрипло, будто пробуя каждое слово на вес, как пробуют лопату угля перед броском в топку. По-русски. Первый раз за всё это время.

— Спасибо… внук Фёдора…

Предыдущая главаГлава 17 из 22Следующая глава