К книге
Диверсант. Том 3Глава 16
73%
Глава 16
16

К шоссе шли канавой, по глине, гуськом, прижимаясь к склону.

Свет пришёл сверху и сразу: жёлтая полоса метнулась по краю и пошла обратно.

Я поднял руку, и колонна легла на дно. Все девять. Без единого звука — этому Ганна успела выучить их за те двадцать минут, что вела от забора.

Фонарь был у водопропускной трубы, шагах в сорока. Голоса: один немецкий, ленивый, второй местный — полицай.

И тут закашлял ребёнок.

Сначала тихо, в кулачок. Потом громче. В ночной тишине это било, как топор по стволу.

Мать сунула ему ладонь на рот. И держала.

Держала слишком долго.

Я видел, как маленькое тело перестало упираться и обмякло у неё на локте и голова свесилась назад.

До неё было четыре шага по мокрой глине, и каждый из этих шагов было слышно.

Я прошёл их на четвереньках, за три вдоха, и взял её за запястье.

Она не отпустила. Вцепилась мёртво, и глаза у неё были круглые и пустые: она уже не соображала, что делает, она только знала, что нельзя шуметь.

Я разжимал ей пальцы по одному. Молча. Она дёрнулась, и я придавил ей плечо к глине, чтобы не поднялась.

Ребёнка перевернул на бок и мизинцем прошёл у него во рту. Пусто. Ничем не подавился — ему просто не давали дышать.

Я запрокинул маленькую голову и приподнял подбородок.

Секунда. Вторая.

Девочка втянула воздух с тонким скрипом и закашляла — но уже в мою ладонь, потому что ладонь я подставил заранее.

Фонарь наверху качнулся в нашу сторону.

Я лёг рядом и не дышал.

Луч прошёл по краю, задел бурьян, ушёл обратно. Полицай наверху заговорил громче — он там что-то доказывал, и по одному голосу было слышно, что чужой самогон занимает его сильнее, чем чужая канава.

Я нашёл руку матери и вложил в неё голову ребёнка. Набок.

— Так держи, — сказал я ей в самое ухо. — Считай до ста. Про себя. Начинай сейчас.

Ей нужно было занять руки и голову, иначе через минуту она бы завыла.

Она зашевелила губами.

Гринь подполз сзади.

— Самогонщиков ищут, — выдохнул он мне в затылок. — Не оцепление. Полицай ругается, что их с поста сняли и гоняют за спиртом.

Пересидеть их было нельзя: искать они будут долго, а у меня на дне канавы девять человек, трое из них дети и один почти не дышит.

Значит, патруль надо было не пересидеть, а убрать.

— Лежите все, — сказал я. — Что бы ни было.

Архип шевельнулся где-то за спиной. Я не оборачивался: он и так знал, что делать, и знал, что стрелять нельзя ни при каком раскладе.

Я вылез из канавы шагах в тридцати от них, со стороны шоссе, и пошёл на фонарь открыто, вразвалку, как ходит человек, который всю ночь ковырялся в балласте и хочет спать.

— Halt!

Немец вскинул винтовку. Полицай отступил на шаг и посветил мне в лицо.

Я сунул руку за пазуху — медленно, чтобы у него ничего не дёрнулось, — и вытащил жестянку ночного путейского пропуска.

— Ну что вы тут светите, — сказал я устало и зло, глядя не на немца, а на полицая, потому что говорить с ним было естественнее. — Двое со спиртом ушли к банькам за депо. Четверть тащили, я сам видел. Туда светите, а не мне в глаза.

Полицай перевёл. Немец буркнул что-то себе под нос.

Слово «баньки» полицай понял раньше, чем я договорил, — по лицу было видно, что он их знает и что бывал там сам.

Он толкнул немца в бок и заговорил быстро.

Фонарь качнулся и пошёл влево, к депо.

Пропуск мой немец так и не взял. Даже не глянул.

Я постоял, сплюнул и побрёл в ту же сторону, что и они, только по кювету, — потому что человек, который после разговора с патрулём сворачивает в поле, интересен вдвойне.

Двести шагов по кювету. Потом канавой обратно.

Шесть минут. Ровно те шесть, которых у меня не было.

И заплатил я не только минутами.

Полицай видел моё лицо в свете фонаря. Молодой. Путеец. Ночью, у огородов, не там, где ему положено быть по пропуску.

А по депо ходит человек в чистых городских ботинках и спрашивает про молодого, что ходил с бригадой на третий путь.

Эти две нитки сойдутся не сегодня. Но сойдутся.

* * *

Пока фонарь уходил, Ганна протащила всех через трубу и за шоссе.

Я догнал их в кустах на той стороне.

Ребёнок дышал. Нехорошо, с присвистом, но сам, и уже пробовал хныкать, и мать держала ему голову набок, как было велено, и всё ещё беззвучно шевелила губами.

До ста она досчитала давно. Просто считать было легче, чем понимать.

А потом поняла.

Успокаивать её не пришлось: она не кричала. Она просто перестала идти. Ноги ставились, а вперёд не двигались.

Двое взрослых взяли её под руки, и колонна поползла со скоростью, с какой ходят по своей улице старухи.

До кирпични оставалось полверсты открытого места.

Два десять до подачи.

Гринь ушёл вперёд и вернулся уже у самой печи. Наклонился к моему уху:

— Полицай, пока уходил, ругался. По-нашему, себе под нос: немец его вся равно не понимает. Сказал: на третий путь ночью баб с околотка сгонят. Разгрузка.

И вот это было хуже всего, что я услышал за ночь.

Потому что «бабы с околотка» — это те самые женщины в платках, двое стариков и подросток в куртке не по росту, который таскал костыли в подоле, прижимая их к животу обеими руками.

Они будут стоять у рампы в ту минуту, когда состав зайдёт в тупик.

* * *

В печи было сухо и черно, пахло старой золой и пережжённой глиной.

Ганна рассадила их сама: детей к дальней стене, взрослых полукругом. Никто не заговорил.

Считать их заново я не стал: восьмерых я пересчитал у пролома своими глазами, а девятую полверсты нёс на руках.

Я просто прошёл вдоль и запомнил лица. Пять больших, трое малых и та, что лежала на соломе у стены.

Девять.

— Теперь ты, — сказал я Ганне. — Слушай и переспрашивай, если непонятно.

— Говори.

— Первое. Взрыва можешь не услышать. Он может быть тихий, а может не быть вовсе. Не жди его. Ждать нечего.

— А идти когда?

— Как только выйдешь отсюда. Немедленно. Если рванёт по дороге — ляжете и переждёте полчаса, не больше: они начнут стягивать патрули к станции, и дороги за спиной опустеют. Это твои полчаса, других не будет.

— Приняла.

— Второе. Назад не возвращается никто и никогда. Ни за узлом, ни за машинкой, ни к мужу. Одного из мужей сегодня уже забрали. Вернётся хоть одна — возьмут и тех, кто ещё на путях. И её саму.

— Это я им сама скажу. И не так ласково.

— Третье. Гринь идёт до Замошья и обратно. Он тебе не охрана, он твои уши. Услышал немецкую команду — ложишься, не спрашивая зачем.

Гринь кивнул.

— Четвёртое. Девочку несут по очереди, меняются часто, ногу не трясти. Придёте — ногу показать первой же бабе, которая понимает в травах. Ей всё равно, а вам потом жить рядом.

Ганна слушала и не перебивала. Потом сказала своё:

— А если нас возьмут?

— Тогда вы шли из-под Кукуевки к родне, потому что деревню жгли. Про рельсы не слыхали. Про меня не слыхали. Про болото не слыхали. Это правда для всех, кроме тебя.

— А для меня?

— А для тебя правды нет. Ты просто баба, которая ведёт баб.

Она перекинула свой узел с правого плеча на левое, чтобы правая рука осталась свободной, и это был весь её ответ.

— Чук, — позвал я в темноту.

Пацан появился у пролома. Босой, мокрый по колено.

— Гене. «Вышли». Одно слово, больше ничего. Он на линии, у столба за отвалом. Донесёшь — назад к нему не возвращайся, иди в яму, я буду там.

— «Вышли», — повторил Чук. — К дядьке Гене на линию, потом в яму.

— Иди.

Он исчез.

Вот и всё. Семьи вышли.

Теперь можно было трогать рельсы.

Час тридцать пять до подачи.

* * *

Дорога до ямы под гривой заняла тридцать пять минут, и все тридцать пять я считал.

Считалось плохо.

В яме сидел один Фрол.

— А Гена?

— Ушёл на линию, — буркнул старик, не поднимая головы от мешка. — Как договорено. Тебя ждать не стал.

И правильно сделал. Я ему сам это разрешил ещё на базе: система должна работать, когда командира нет.

Приятно, когда она работает. Неуютно — тоже.

Чук свалился в яму через десять минут после нас и начал, как учили, с чужих слов:

— Дядька Гена велел слово в слово. — Он набрал воздуха. — «Позывной поста слышал дважды. Слово одно и то же, запомнил по звуку». — Пацан выговорил это слово, вывернув его так же, как выворачивала связная. — «Клипсы поставлю, но команду не пущу, пока не решишь. И ещё: обходчик прошёл дважды. Первый раз через двенадцать минут, второй через девятнадцать. Ритма нет».

— Повтори.

Чук повторил, не сбившись.

Я достал бересту и на ощупь нашёл пальцем две последние строчки. Гена её не видел и видеть не мог: он принёс мне звук, а сверять было моим делом.

Не сходилось.

Я сел на дно ямы, спиной к стенке, и стал разбирать это по одному.

Позывной.

Три объяснения. Старик ошибся — не похоже, за трое суток он не ошибся ни разу. Позывные сменили после того, как он их отдал, — похоже: их крутят, он сам говорил, что половина списка протухла ещё в тетради. И третье: нам подложили не тот позывной нарочно, чтобы наш человек в дежурке сказал в трубку слово, которого сегодня нет.

Третье было хуже двух первых вместе. Только проверять его было нечем и некогда.

Зато была лазейка, и лежала она на поверхности.

Передать в дежурку я не мог ничего: между мной и немым не осталось ни человека, ни провода, ни минуты. Только ему это и не требовалось. Он сидел там весь вечер и слышал их доклады своими ушами, а мы с Богатырёвым знали позывные с чужих слов и вчерашней бумаги.

Человек, который неделю молчит и всё слышит, знает их лучше нас обоих. Мы просто ни разу его об этом не спросили — привыкли считать немого источником молчания, а не сведений.

— Чук. Обратно к Гене. Слово в слово: «Позывной ни с чем не сверяй. Что скажет наш человек — то и есть сегодняшнее: он слышит их из комнаты, а мы из канавы. Твоё дело — голос. Чужой голос или диспетчер вернулся раньше — снимаешь клипсы и уходишь по канаве, никого не дожидаясь».

Пацан повторил и ушёл.

Теперь обходчик.

Двенадцать минут. Девятнадцать. Ритма нет.

Всё, что я построил вокруг Фрола, стояло на тридцати двух минутах и на том, что Архип ляжет у водокачки и увидит обходчика от самой башни.

Наверху водокачки сидят двое с фонарём.

Значит, Архип туда не ляжет. Значит, обходчика от башни он не увидит. Значит, знака не будет вообще, и старик просидит в кустах до утра с аммоналом на коленях.

Пускать Фрола было нечем. Оба конца оборвались разом.

— Ну? — сказал Фрол. Он всё понял по моему лицу раньше, чем я открыл рот, и уже начал сматывать проволоку на палец, виток к витку.

— Обходчика ты не ждёшь, — сказал я.

— А чего жду?

— Шума.

Я вспоминал ту ночь у бугра, когда мимо прошёл порожняк.

Грохот. Пар, который стелется между путями и режет всё пополам. Оба фонаря работают в одном секторе, и дежурный орёт машинисту в двадцати шагах, а тот его не слышит и делает не то, что ему велели, а то, что успел разобрать.

Три минуты, когда на станции нет ни ушей, ни глаз.

— Пойдёшь под подачу, — сказал я. — Не после обходчика. Состав подходит к стрелке шагом, паровоз шипит, порожняк с соседнего идёт навстречу. Вот тогда ты и встаёшь.

Фрол пожевал губами.

— Это ж мне работать под колёсами. И стрелка к тому часу уже переведена будет.

— Будет. Мешает?

Старик подумал дольше, чем я ждал, и я не торопил: он считал железо, а не свой страх.

— Наоборот, — сказал он наконец. — Проще. По уговору я клал со слабиной: стрелку поведут в тупик — тяга слабину и выберет. А если она уже ушла вперёд, выбирать нечего. Ставлю проволоку внатяг, и первый же обратный ход рвёт чеку. Только после этого тягу шевелить нельзя никому. И мне тоже.

— Замок не помешает?

— Замок остряк держит. Мне под тягу лезть.

— Тогда считаем дежурного. Он придёт к стрелке раньше тебя: переведёт, проверит рукой, накинет замок и уйдёт к семафору. Вот с этой минуты и до того, как последний вагон сойдёт с перевода, стрелка твоя. Показался обратно — тебя там уже нет.

— И работаешь под колёсами. Не восемь минут, а сколько дадут.

— Восьми и не будет, — спокойно сказал Фрол. — Укладку сделаю за три, если руки не сведёт. А маскировку не сделаю. Щебень так и останется развороченный.

— Дождь идёт?

Он поднял голову к краю ямы, подставил ладонь. Помолчал.

— Сеет.

— Свежий щебень под дождём темнеет. К утру будет как весь остальной.

— К утру, — согласился Фрол. — А обходчик пройдёт раньше утра.

— Пройдёт. И либо посмотрит, либо не посмотрит.

Старик хмыкнул в бороду.

— Ну хоть не врёшь.

— Тебе — нет.

Оставалось последнее. Моё.

— Семнадцать единиц, — сказал я. — Из них две платформы. Тупик берёт восемнадцать. Хвост может не сойти с перевода.

— Тогда дежурный стрелку не вернёт, — сказал Фрол. Про железо он думал быстрее, чем говорил. — И заряд мой останется лежать.

— Останется. И утром его найдут. И повесят у водокачки не нас.

— Кто-то должен смотреть хвост.

— Я.

Фрол поднял голову.

— «Заложил — ушёл» ты сам придумал.

— Для тебя. Ты сапёр и должен уйти живым. Моё дело — смотреть хвост. Твоё — сейчас сказать, когда я вообще имею право трогать заряд.

— Руки у тебя не те, — сказал он. — И кашель у тебя не тот.

— Других нет. Но последнее слово по заряду — твоё.

— Моё, — согласился Фрол. — Груз не тот или хвост не освободил перевод — снимаешь. Только пока тяга стоит и дежурный не показался обратно. Увидел его, тяга дрогнула или сам не уверен — руки убрал и ушёл.

— Значит, мои глаза, твоё решение.

— Так.

Он посмотрел на меня исподлобья, потом полез в мешок и вытащил взрыватель: показал, за что можно браться, а куда не лезть ни при какой погоде. Провёл моей ладонью по железу в темноте. Дважды.

Больше он ничего не сказал.

* * *

Я выглянул за край ямы.

Станция дышала не так, как в прошлые ночи.

Фонарей стало больше. Один шёл вдоль третьего пути, второй стоял у горловины, ещё два пересеклись у водокачки — там, наверху, наши двое сидели уже не одни.

Обходчик мелькал совсем не там, где ему полагалось быть.

Немцы суетились, и суетились не по нашему поводу: иначе тут были бы не фонари, а собаки. Просто где-то в их бумагах сдвинулся эшелон, и вся станция дёргалась под этот сдвиг, как дёргается больной зуб.

Нам от этого легче не становилось ни на грамм.

Я сел обратно и сжевал щепоть коры. Горько — значит, пока не кашляю.

Потом честно перебрал то, что сегодня держалось не на моих глазах.

Комнату немого своими глазами я не видел. Но белым пятном её не оставил. На земляном полу мы разобрали всё: дверь в освещённый коридор, заколоченное окно, нижнюю доску, угольную кучу и канаву за ней. Одного я не знал — подастся ли рассохшаяся доска именно тогда, когда понадобится.

Зато кочегар знал границу лучше меня. Доска не пошла с двух толчков — трубка молчит. Диспетчер вернулся до повторения номера, пути и времени — кочегар уходит. Пост повторил формулу — кочегар подтверждает и тоже уходит. После взрыва на второй звонок отвечает пустая комната.

Передать ему теперь я всё равно ничего не мог. И не надо было: новый приказ в последнюю минуту стоил хуже старого, понятого заранее. Если у них там что-то сдвинется, кочегар отменит свою часть молчанием, а я узнаю об этом по тому, что ничего не произойдёт.

Груз я тоже не опознал. Ни жердей, ни лодок, ни собак своими глазами не видел.

В сарае я сам отдал эту часть старику: движение, вагоны, ведомость — его. Он выбирает состав, он считает его на подходе, он и даёт своему человеку знак. Значит, первое из пяти моих условий сегодня проверяю не я.

Увижу я его в одну-единственную минуту — когда состав пойдёт мимо меня к стрелке. Платформы с жердями видно и ночью: жерди длинные, светлые, торчат за габарит и белеют. А собак слышно раньше, чем видно. Только к тому часу трубку уже снимут, и отменять будет нечего.

Останется одно: снять заряд, пока стрелку не вернули. Тогда состав просто постоит в тупике, утром его вытащат, а мы уйдём ни с чем — зато без чужой подписи на путях.

А ещё где-то в двух сотнях шагов от немецких вех, в дальней землянке, лежали трое, и один из них держал гранату, обмотанную бечёвкой в два узла. И Петька сидел на сосне и держал верёвку. И кот сидел за придавленной жердью дверью.

Я подумал о них ровно столько, сколько мог себе позволить.

— Слушайте, — сказал я. — Что меняется — говорю один раз. Остальное как договорено.

Фрол перестал возиться с мешком. Архип у края ямы даже не повернулся — он и так слушал.

— Первое. Фрол идёт не после обходчика, а под шум подачи, по знаку Архипа. Знак — паровоз у стрелки. Второе. Хвост у предельного столбика смотрю я. Прочее по-старому: заложил — ушёл, к трубе, десять минут, вдоль линии никто и никогда.

— А если груз не тот? — спросил Архип.

— Команду к тому часу уже дадут, и обратно её не возьмёшь. Тогда я снимаю заряд, пока стрелку не вернули. Вы уходите к трубе и ждёте те же десять минут.

— А если у перевода люди? — сказал Фрол. — Бабы эти, которых на разгрузку сгонят?

Я посчитал вслух, потому что промолчать тут было бы удобнее и подлее.

— От перевода до рампы триста шагов и два ряда вагонов. Железо туда не долетит. Значит, сегодня ночью я их не убью. А завтра они будут снимать эти вагоны с земли, на руках, и таскать по грязи вдвое дольше. И если немец решит, что стрелку тронули свои, возьмёт он тех, кто в ту ночь был на путях. Не меня.

Фрол молчал.

— Я всё равно иду, — сказал я. — И говорю это вслух, чтобы потом не рассказывать себе, будто не знал.

— А на самом переводе?

— На переводе будет дежурный, он там по службе, его считаем как часы. Окажется кто-то ещё — рабочий, баба, обходчик не в свой час — отменяем всё. Без разговоров и без «ну ещё часок».

— Понял, — сказал Фрол.

Я поправил под телогрейкой «вальтер».

Сорок минут до подачи.

Впереди было четыреста шагов открытого места, один капсюль, семнадцать вагонов, которые могли не влезть, и телефонная трубка, которую должен был снять человек, не сказавший ни слова с двадцать второго июня.

— Пошли.

Архип поднялся первым и вытек из ямы в темноту, не сдвинув ни камешка.

Мы двинулись за ним — вдоль канавы, к зольному отвалу, потом низом, вдоль насыпи, туда, где под жестяными козырьками свет падал вниз, узкой полосой на щебень.

У самого перевода Архип встал и опустился на одно колено.

Я лёг рядом и посмотрел туда, куда смотрел он.

У стрелки стоял человек.

Один. С фонарём. В путейском ватнике и в кепке — не немец, не караул, ни погон, ни винтовки.

Он не работал. Не проверял тягу, не подбивал щебень, не шёл дальше. Он стоял и ждал, повернувшись лицом к горловине, откуда должен был прийти состав.

И стоял он ровно на том месте, где через двадцать минут полагалось лечь Фролу.

Предыдущая главаГлава 16 из 22Следующая глава