К книге
Диверсант. Том 3Глава 15
68%
Глава 15
15

Фонарь наверху горел ровно.

Не качался, не шарил по путям, не искал. Стоял у самых перил площадки и светил вдоль линии — туда, где под жестяными козырьками темнели стрелочные огни.

Я лежал в бурьяне и думал, что это может значить.

Крика выпи не было. Ни одного, ни двух.

Вместо него из темноты поднялся Архип — шагах в четырёх от меня, оттуда, где полминуты назад была только трава.

— Голос не подал, — сказал он. — Побоялся. Наверху уши.

— Докладывай.

— Четверо путейцев подходили со смены. Постояли внизу, покурили, ушли к депо. Эти пустые. — Он помолчал. — А наверх лазили двое. С фонарём и с узлом, тяжёлым. Вниз не спустились. Лестницу за собой не убрали.

— Немцы?

— Сапоги немецкие. Один в шинели.

Я лежал и прокручивал в голове факты.

Двое сидят на высоте, с фонарём, который светит вдоль путей, и с узлом, который тащат наверх только тогда, когда собираются сидеть долго.

Наблюдательный пост. Свежий, сегодняшний.

Оттуда видна линия до самой стрелки. И оттуда же видно всё, что ползает понизу, — если посветить. Пока они светят вдоль. Пока.

И тут я упёрся в собственный приказ.

«Больше двух посторонних, свежая боковая тропа или человек, который не уходит после срока, — контакт отменяется». Я сказал это вчера, вслух, Архипу в лицо, и Архип запомнил, как он запоминает всё.

Трое пришли и ушли. Двое не ушли и до утра не уйдут.

По моему собственному счёту встреча была отменена дважды.

— Идём, — сказал я.

Архип не шевельнулся.

— Ты сам сказал…

— Я помню, что я сказал. И отменяю это сам, вслух, при тебе, чтобы потом не врать себе, будто оно как-то само так вышло. Ночь одна. Без данных мы не операция, а четверо мужиков в темноте.

Он посмотрел на фонарь наверху, потом на меня.

— Тогда я лягу ближе, — сказал он. — К основанию. Оттуда меня сверху не видать.

Это было всё, что он думал о моём решении, и мне хватило.

Я посмотрел на часы. В первую ночь, под будкой, они лежали у Архипа, и он вернул их: свои сроки старик всё равно считал мысленно и за трое суток не ошибся ни разу.

До времени оставалось восемь минут.

* * *

Она вышла из темноты за минуту до срока, и это была женщина.

Не рабочий, которого я ждал. Не тот, кого водил Гена. Женщина в тёмном платке, туго завязанном под подбородком, в мужском ватнике не по росту.

Связь должна быть через Богатырёва. Рабочий засветился — старик мог его сменить. Но нового я принимал только после двух отдельных проверок. Это было моё условие, я выложил его старику в первую же встречу, и он его принял.

Значит, либо прежний рабочий засветился и Богатырёв задействовал замену, либо мне подводили чужого человека. Отличить одно от другого можно было только здесь.

Она шла по тропе и оглядывалась — не так, как проверяют хвост. Так оглядываются, когда боятся сбиться с дороги, которую показали один раз.

Я дал ей постоять у основания водокачки. Полминуты. Минуту.

Одна.

Тогда вышел.

Пароль она проговорила чисто, без запинки, тем ровным голосом, каким читают заученное наизусть и непонятое. Отзыв приняла правильно.

Мне этого было мало.

— По какому времени тебе назвали срок?

Она моргнула.

— Он велел передать: по немецкому. — И тут же, торопливо: — А что это значит, я не знаю. Я не спрашивала.

Стало теплее. Старик гонял меня этим самым «по немецкому» ещё через рабочего, и человек, которому положили в рот чужие слова, донёс их, не поняв и не отполировав.

Я поставил вторую проверку.

— Он про синий фонарь ничего не передавал?

— Нет, — сказала она сразу. — Про фонарь ничего не было.

Подставная согласилась бы. Подставная всегда хочет знать чуть больше, чем ей дали.

— Ты как сюда прошла? Ночь.

Она приподняла руку. На локте висел котелок, обвязанный тряпицей, и из-под тряпицы тянуло варёной картошкой.

— Мужу на смену несу, — сказала она волнуясь и размахивая котелком. — Меня тут третью неделю видят.

Жестянки у неё не было и быть не могло: ночные пропуска на станции у двух мужиков, и оба сегодня нужны на путях. Зато баба с котелком на станционной тропе — это не событие. Событие — это рабочий, которого уже спрашивали в депо.

Значит, старик нитку не порвал. Он убрал с неё засвеченного человека и дал новой связной ровно столько, чтобы я мог проверить её отдельно. Моё лицо на путях подорожало, а её — нет.

— Говори.

Она закивала и начала загибать пальцы, вспоминая. Я остановил её, достал огрызок карандаша и обрывок бересты и записал сам, переспрашивая по два раза.

Номер она выговорила по цифрам, как стишок. Час подачи — я вычел немецкий час и положил рядом по-нашему. Длина: семнадцать единиц, из них две платформы под жерди. Позывные — два слова, которые она произнесла с чужим, вывернутым выговором, потому что запоминала звук, а не смысл.

И число осей. И метку, за которой хвост обязан освободить перевод.

Три часа двадцать.

Больше, чем я насчитывал себе у наблюдательной сосны. Радости в этом не было никакой: лишнее время на войне в кармане не лежит, его отбирают по частям, и первый кусок у меня отняли через минуту.

А пока я посчитал вагоны и понял, что первая беда уже здесь.

Осей она назвала тридцать восемь. Пятнадцать крытых по две да две платформы по четыре — сходилось. Значит, старик не переписывал ведомость, а считал сам, ногами вдоль состава: в вагонах врать легко, в осях неудобно.

Тупик берёт восемнадцать обычных вагонов. Старик в сарае обещал мне состав не длиннее пятнадцати — с запасом, по-хозяйски. А дал семнадцать. И две из них платформы, а платформа под жерди длиннее крытого вагона на добрую треть.

Пятнадцать крытых плюс две платформы — это и есть те самые восемнадцать. Впритык. Может, с метром. Может, без.

И это ещё не всё. Вагоны в тупик сами не заедут: их туда затолкают, а паровоз останется снаружи и должен будет потом сам сойти с перевода назад. Не влезут вагоны — паровоз встанет на остряках, и стрелку не вернут ни через час, ни к утру.

«Если хвост не сойдёт с перевода, дежурный стрелку не вернёт. Не вернёт — проволока слабину не выберет, взрыватель не сработает, и наш единственный заряд останется лежать под тягой до утра. А утром по нему пройдёт обходчик с фонарём».

Заряд, который не рванул, — это не осечка. Это подпись. И не под моей фамилией: первыми возьмут тех, кто в ту ночь был на смене.

Я это отложил. Разбираться было с кем, но не с ней.

— Дальше, — сказал я.

— Третий не вышел на смену. — Она заговорила тише. — Его в депо забрали. Документы проверять.

— Когда?

— Днём. К вечеру не вернулся.

Я молчал секунды три.

Третий — это тот, у кого свояк с семьёй в одном дворе. Свояк, жена свояка и их малец — трое из моих восьми. Если он к ночи заговорил, у того двора уже стоят.

А если не заговорил, то стоят всё равно, просто позже.

— Богатырёв про него что сказал?

— Что работу его теперь делать некому.

Коротко и по существу. Старик даже через чужой рот не тратил слов.

Значит, у остряка Фрол будет один. Укладка на нём, щебень на нём, трава на нём. Пять минут превращались в семь. Может, в восемь.

— Ещё что?

— Тот, в штатском, опять приходил. — Она сказала это совсем шёпотом. — Спрашивал про молодого, что с бригадой ходил на третий путь.

«Приметы описаны. Злой путеец с маслёнкой отработан и больше не мой».

Я снял кепку и сунул её за пазуху, а на голову натянул то, что нёс в кармане с самого выхода, — рваный треух. Телогрейку застегнул под горло.

Делать это надо было не завтра и не после кирпични, а сейчас, пока я ещё никому на глаза не попался.

— Всё?

— Всё.

Она сделала шаг в сторону — и обернулась, и взяла меня за рукав. Крепко, всей пятернёй, как берутся в темноте за поручень.

— Пан… — Она смотрела снизу вверх, и лицо у неё было не испуганное. Оно было решённое. — Мой муж просил передать… чтобы вы увели меня и детей первыми. Его ждать не нужно.

Я стоял и держал в кулаке бересту с номером эшелона.

Человек, который отдаёт своих и остаётся, всегда думает, что делает нам подарок. Он не понимает, что платит вперёд за то, чего ещё не случилось.

Я разжал её пальцы. Мягко.

— Мы выведем вас, — сказал я. — Всех. Иди домой и жди. Постучат — выходишь сразу, с одним узлом, и в хату больше не возвращаешься. Ни за чем.

— А он?

— За него отвечаю я.

Она кивнула и пошла. И до самой темноты оглядывалась.

Я смотрел ей в спину и думал, что взял на себя ещё одного человека, которого не видел ни разу и вытащить не могу.

— Ну? — сказал Архип, поднявшись рядом.

— Двое суток мы ходили за этими цифрами, — сказал я. — А получили половину и один вопрос.

— Какой?

— Влезет ли в тупик состав, который старик обещал короче. — Я сунул бересту за пазуху. — К кирпичне. По канаве.

* * *

От водокачки до кирпични канавой выходило ближе, чем от переезда: тридцать минут вместо сорока. Единственное, что мне подарила эта перенесённая точка.

Шли молча, и всё это время у меня в голове стояли семнадцать единиц, паровоз и предельный столбик.

Огороды начались с запаха: подгнившая ботва, зола, сортир. За кривым забором горбились грядки, а у самого пролома стояли люди.

Я насчитал восемь силуэтов раньше, чем разглядел лица.

Восемь. Значит, у двора третьего путейца сегодня ещё не стояли.

Радости и в этом было немного. Человека взяли днём, а его свояка с семьёй выпустили к пролому вечером: стало быть, он пока молчит и его пока бьют. Или бумага с адресом просто не успела пройти по инстанциям. И то и другое кончается одинаково, вопрос только в часах.

Девятым был мужик. Путеец. Он передал их молча — просто отступил в сторону и мотнул головой: принимай.

— Дошли чисто?

— Чисто. — Он не смотрел ни на кого из восьми. — Мне на смену.

По уговору он должен был довести их до печи и там сдать Ганне. Ганна вышла ему навстречу сюда, к пролому, — на четверть версты ближе к городу.

Правильно вышла. У него за спиной смена, а у неё ноги.

И тут я понял, что среди этих восьми — женщина в тёмном платке и двое малых у неё в подоле. Та самая. Она успела дойти домой раньше, чем к ней постучали.

Мужик постоял ещё секунду, глядя мимо жены, повернулся и ушёл.

Не обнял. Не попрощался. Так уходят, когда знают: скажешь хоть слово — не уйдёшь.

Ганна выступила из-за забора.

— Узлы смотрел?

— Сейчас.

Я прошёл вдоль всех. Один узел на семью — так было условлено, и так у них и было, кроме одного места.

Женщина у крайнего столба держала обеими руками деревянный короб. Швейная машинка. «Зингер», немолодой, с потёртым лаком по углам.

— Это не узел, — сказал я.

— Это хлеб, — сказала она. — Я ею кормлю. Двоих.

Я не стал ни уговаривать, ни орать.

Её ребёнок спал на руках у соседки — соседка держала его и свой узел разом, и было видно, что долго она так не пронесёт.

— Слушай сюда. Идти двое суток, по воде, детей несут на руках. Машинка — или свободные руки. У тебя десять секунд.

Она открыла рот. Задышала часто, как рыба, и стала оглядываться на других, ища, кто заступится.

Никто не заступился.

Я считал про себя и молчал. На восьми она всхлипнула и разжала пальцы.

Короб мы спрятали в подполе сгоревшего сарая, в трёх шагах от забора, и завалили горелой доской. Место я показал пальцем ей одной.

Это не отняло у нас и минуты, зато отняло у неё главную причину вернуться. Она не бросила своё добро. Она его спрятала до лучших времён — а за спрятанным не бегают ночью через комендантский час.

— Восемь, — сказала Ганна вслух, обводя их взглядом. — Пять больших, трое малых. Всё, как сговорено.

— Восемь, — подтвердил я.

И в эту секунду за забором зашуршало, и в пролом протиснулись двое: женщина, которая тут же попятилась обратно в темноту, и девочка, которую она подтолкнула вперёд.

Женщина ушла раньше, чем я успел сказать хоть слово. Просто растворилась в огородах.

Девочка привалилась к столбу. Худая, лет девяти. Левая нога ниже колена замотана тряпками, и тряпки были мокрые не от воды.

Я присел и, не разматывая, поднёс ладонь. Несло сладко.

Дочь Стефана.

Та, которую мы вынесли из больничного подвала, а её отец увёл от чёрного хода немецкую погоню и лёг под очередь на мостовой. Та, которую прятала старая Ядвига в нише за печью.

— Гринь, — сказал я, не поднимая головы. — Кто её привёл?

— Баба. Немолодая. Ушла сразу.

— Место знала?

— Пришла прямо к пролому. Не искала.

И это оказалось хуже гноя на ноге.

Про огороды и кирпичню знали Ганна, путеец и я. Теперь знал кто-то четвёртый, кого мы не выбирали и не проверяли, и этот четвёртый ходит по городу, где идут подворные проверки.

— Меняем порядок, — сказал я. — В печи не сидим и рассвета не ждём. Пересчитал — и сразу за шоссе.

— С детьми, без роздыху, — сказала Ганна.

— С детьми, без роздыху.

Она поджала губы, но кивнула. Потом посмотрела на девочку и сказала то, чего я ждал:

— Девятую я не возьму.

— Ганна.

— Не «Ганна». — Она упёрла руки в бока и говорила тихо и зло. — Три двора. Я именем своим ручалась за восемь ртов. Приведу девять — не пустят и восьмерых. И вторая беда: она не пойдёт. По воде двое суток с такой ногой — я её донесу. Мёртвую.

Я посмотрел на девочку.

Она не плакала. Она следила за нами, переводя глаза с меня на Ганну и обратно, и ждала, чем кончится.

Так смотрят те, при ком уже решали.

Отказать было нельзя. Не потому, что жалко. За то, чтобы она где-то лежала живой, уже заплатил человек в белом халате, и второй платёж по этому счёту принимать было не с кого.

— Пойдёт, — сказал я. — Не своим ходом. Её понесут по очереди, вместе с малыми.

— Некому нести. У меня бабы с детьми на руках.

— Гринь идёт с тобой не до Чёрной топи. До Замошья. И обратно только после того, как посадит их по дворам.

Ганна выпрямилась.

Гринь за её спиной шевельнулся, но смолчал.

Он понял сразу, и я понимал не хуже. Гринь — единственный на базе, кто слышит немецкую речь. Четверо суток его не будет, а немцы уже меряют броды шестами. Полезут в болото в эти четверо суток — Зыков будет слушать лес глухим ухом.

Вот и вся цена девятой. Не соль и не поручительство. Четверо суток без слухача, когда на счету каждый час.

И решил я это один, за Зыкова и за Тарасова. Они узнают о своей потере тогда, когда Гринь не выйдет из ельника на четвёртые сутки, и спросить с меня будет некому и некогда.

Вторая подпись за сегодня. Первую я поставил у дальней землянки, под лапником.

— Донести донесу, — сказала Ганна. — Только ртов девять, а сговорено восемь. Этого мне Гринь не решит.

— И что скажешь?

— Что она моя. Внучка. За чужую спорить будут, за свою — нет. — Она посмотрела на девочку и поджала губы. — Второй раз за ночь своим именем плачу, командир. Ты учти.

— Учёл.

Больше она об этом не заговаривала. А я отметил себе: три двора ждут восемь ртов, придёт девять, и разбираться с этим будет она — через двое суток пути и за много вёрст от меня.

— И ещё. Лечить её нечем. У меня нет, у Даши нет, в Замошье тем более. Мы её выносим, а не вылечиваем.

— Знаю, — сказала Ганна. — Не первую.

Я нагнулся к девочке.

— Как тебя зовут?

Она открыла рот и не сказала. Только повела головой — то ли от жара, то ли ей стало нечем.

— Потом скажет, — тихо сказала Ганна.

Я подхватил её на руки.

Она была лёгкая, как охапка сухого лапника, и тут же перестала держаться сама — обмякла, устроила голову у меня под ключицей и вцепилась пальцами в телогрейку.

И меня повело.

Перрон. Гарь. Толпа, крик, паровоз под парами. Косичка, одна расплетена. Горячая ладонь в моей руке и «поклянись, что вернёшься за ним».

Девять лет. У этой те же девять.

Я сжал зубы и пошёл.

Лёгкие напомнили о себе на первом повороте: под рёбрами заскребло, в горле встало знакомое, сухое. Я поймал это на выдохе и задавил, не сбив шага.

— Дай мне, — шепнул Гринь.

— За шоссе дам.

Два сорок до подачи.

Предыдущая главаГлава 15 из 22Следующая глава