День мы пролежали в яме под гривой, вышли в сумерках и к базе добрались на рассвете третьих суток.
Последнюю версту я мерил не шагами, а вдохами. Вдох — куст. Вдох — кочка. Вдох — ещё одна. Фрол сопел сзади, мешок с подрывным тянул старика к земле, и от этого он шёл ровнее меня. Гена оглядывался. Не на меня — на след.
Дозорный окликнул нас из ельника раньше, чем я его увидел, и отзыв потребовал целиком, до последнего слова. Это было хорошо. Значит, Зыков эти трое суток не спал.
Сам старшина ждал у кочек. В руке — часы.
— Пятнадцать часов у тебя оставалось, — сказал он. Ни радости, ни упрёка. Просто цифра, как тогда у Архипа под будкой. — Я уже разметил, что берём, а что жжём.
— Не жги, — сказал я. — Пригодится.
Даша стояла у лазарета и ждала. Не бросилась навстречу, не спросила, как шли. Показала пальцем на чурбак у входа.
— Садись. Руку.
Я сел и дал руку. Как все.
Она держала мои пальцы своими — сухими, холодными, в цыпках — и смотрела мимо, на воду. Губы шевелились. Я сидел и слушал, как в груди на каждом вдохе что-то по-стариковски поскрипывает.
— Сто двадцать четыре, — сказала она наконец. — Бежал?
— Один раз. Шагов сорок.
— Мок?
— По колено. Тоже один раз.
— Спал?
— Часа три. За трое суток.
Она отпустила запястье.
— Три пункта из пяти нарушил, — сказала она. — Зато честно. Кора?
Я вытащил из-за пазухи тряпочку. От узелка осталась половина: щепоть я сжевал у зольного отвала, когда меня скрутило в сорока шагах от немца с фонарём.
Даша подержала тряпочку в ладони дольше, чем нужно, чтобы прикинуть остаток. Потом вернула.
— Значит, пригодилась, — сказала она и ушла к своим лежачим.
Вот и весь отчёт.
Я посидел ещё немного, пока остров не перестал качаться, и занялся тем, ради чего вернулся. Счётом.
Мои трое суток догорали, и их можно было забыть. А второй счёт шёл дальше, и пока его видел только я. Богатырёвское окно — три ночи на нужный эшелон. По его ведомости счёт начинался с наступающей.
Оставались три.
Три ночи на то, чтобы отряд научился уходить с острова быстрее, чем немец успевает поднять цепь. Три ночи на то, чтобы вывести из города восемь чужих душ, которых я никогда не видел. Три ночи на то, чтобы старик у себя в дежурке высмотрел нужный состав.
А потом — как ляжет.
Совет я собрал у родника, там, где сосны стояли гуще.
Богатырёва здесь не было и быть не могло. Старик сидел в своей дежурке, под лампой, на глазах у своих — это и его алиби, и наша страховка. Из города он не выйдет: смена, ночной пропуск, шагнёт за черту — хватятся в тот же час. Возьмут кого-то из нас — пусть хвост выведет на пустой сарай, а не на людей.
Собрались Зыков, Тарасов, Даша, Ганна, Фрол и Гена. Архип пришёл последним, с трёх маршрутов, мокрый до пояса и в глине по локоть, и молча встал за моим плечом.
— Столкновения поездов не будет, — начал я. — Я его отменил там, в сарае, и обратно не откачу. Работаем по второму. Нужный состав загоняем в тупик, стрелку рвём, рампу запираем.
Тарасов дёрнул бровью, но смолчал.
— Дальше — по-честному, без песен, — продолжил я. — Если заряд возьмёт одну тягу, они починятся к вечеру. Если ляжет как надо и подход будет свободен — сутки. Если эшелон встанет в тупике, закроет рампу и не даст подвести кран — двое. Может, трое. Точнее не скажет и сам старик, а врать про сроки на железной дороге — самое лёгкое дело на свете.
— А сколько нам надо? — спросил Зыков.
— Пять. Есть трое.
— Значит, всё, чего мы не успеем за трое, мы не успеем никогда, — сказал он.
— Именно так.
Тишина. Где-то за спиной один раз тюкнул топор и замолчал — рубили только под порыв ветра, чтобы звук не тянуло к просёлку.
— Теперь мне нужны не мнения, — сказал я. — Мнения я слушал у хутора. Мне нужны числа. Зыков, начинай.
Старшина не заглядывал никуда. Он это держал в голове, как патроны в подсумке.
— На острове двадцать одна душа. В вашу ночь вы четверо уйдёте к путям, Ганна — за семьями. Останется шестнадцать. Трое лежачих. Из тринадцати ходячих один сам себя еле несёт — Рыжий: бок закрылся, а силы не вернулись. Реально тянуть вес и держать охранение смогут двенадцать.
— Отход. Считай вслух.
— Три волокуши. На волокушу двое. По этой воде подмена нужна через сотню шагов — значит, четверо на каждую. Двенадцать. Медицинское, продовольствие, инструмент — ещё четверо. На охранение отхода — не меньше пятерых: две пары на нитку, один при мне. — Он посмотрел на меня. — Двадцать один. У меня двенадцать.
— Не сходится на девять человек, — сказал я.
— На девять, — согласился Зыков.
Я оставил эту цифру лежать, где лежала. Она была честная, и она никуда не собиралась деваться.
— Даша. Сколько тебе на свёртывание лазарета?
— Полтора часа, — сказала она. — Это если по-людски: снять, уложить, закрепить, вынести. Сорок минут — если по-вашему. Тогда двое из троих доедут до гряды мёртвыми, и я вам это говорю сейчас, а не потом.
— Принято. Тарасов.
Капитан поднял голову. Руку он держал у груди, не как раненую, а как занятую.
— Носильщик из моего окруженца выйдет один раз, — сказал он. — На второй он бросит винтовку в грязь и не подберёт. Они месяц выходили из котла, Стас. Они не мулы, они пехота. Отдам восьмерых — останусь без своих.
— Отдашь шестерых, — сказал я. — И это не торг. Это меньше, чем нужно.
Он подержал паузу и кивнул. Мне не понравилось, как он при этом посмотрел на своих. Тарасов держал людей на злости, а злость — ресурс расходный: горит быстро, а второй раз не поджигается.
— Фрол.
— Полторы минуты, — буркнул старик. — Две, если руки замёрзнут. И заряд один. Второго капсюля нет, второго взрывателя нет. Тола нет и взять негде.
— Гена.
— Окно четыре минуты, — сказал Сидоров. — От нашего звонка до его доклада. Врезаться могу, но щелчок в трубке может пройти, а может и не пройти. Гарантии нет. — И тут же, как всегда: — И вот ещё. Свежие позывные, номер эшелона и длину состава старик даёт только в последнюю ночь. Через связного, у переезда. Мне за этим идти, и идти заранее. — Он подумал и добавил: — И по срокам. По ведомости старик кладёт наш состав на третью ночь. Раньше — только если у них самих что-то сдвинется.
— Пойдёшь сегодня в ночь. Чук доведёт до ямы и вернётся с ответом.
Оставалась Ганна.
— Восемь человек, — сказал я ей. — Пятеро взрослых, трое детей. Их нужно вывести из города в ту же ночь, до того, как мы тронем рельсы. Не в Новики и не сюда. Если им некуда идти, рельсов не будет.
Ганна пожевала губами, прикидывая.
— Есть место, — сказала она. — Замошье, за Чёрной топью. Три двора. Чужих там отродясь не видали, потому и не ищут. Дай мне сутки: схожу, спрошу, вернусь с ответом. За спасибо не возьмут — за соль возьмут и за то, что я поручусь.
— Сутки есть. Чук дойдёт с тобой до Чёрной топи, проверит воду и вернётся. Ночью ему вести Гену.
— И вот что, Стас. — Она наставила на меня палец, как на нашкодившего. — Бабам тем ничего не говори. Ни про рельсы, ни про мужей. Пусть каждая знает один двор — тот, куда её ведут. Возьмут мужика — он про Замошье не скажет, потому что не знает. Возьмут бабу — она про рельсы не скажет, потому что и не слыхала. Нитку рвём на каждом узле.
Я слушал и думал, что она сказала то же самое, что я говорил старику в сарае. Только короче и понятнее.
— Принято, — сказал я. — Теперь причины, по которым мы никуда не идём. Их пять, и они не обсуждаются.
Я загибал пальцы, а они смотрели.
— Первое: груз не опознан. Второе: на платформах пленные или гражданские. Третье: связной не вышел. Четвёртое: тревога — на станции или здесь, всё равно. Пятое: нужный эшелон не пришёл до конца третьей ночи.
— Любая одна, — сказал Зыков.
— Любая одна. Заряд снимаем, прячем, уходим. Не спорим, не досматриваем и не говорим «ну ещё часок».
— А если пятая? — тихо спросил Тарасов. — Батальон-то приедет всё равно.
— Приедет. Тогда будем воевать не по плану, а как получится. Мне приходилось. Хорошего мало.
Он не стал возражать. Это было хуже, чем если бы стал.
— И последнее, — сказал я, поднимаясь. — Девять человек у нас не сойдутся ни от разговора, ни от моего желания. Значит, проверим на земле. Не на пальцах. Сегодня к ночи — тревога. Полная, с весом.
База за трое суток стала другой. Пахло свежестёсанным деревом, мокрой глиной и хвоей. Ямы, которые я оставлял звериными норами, обросли накатником и дёрном. До готовности было как до неба, но это уже был лагерь, а не нора.
Зыков разводил людей по местам сам, без бумаги.
— Ты — охранение. Сектор от ельника до родника, — говорил он бойцу с винтовкой. — Ты — нитка. Идёшь по ней до гряды — полверсты по воде — и снимаешь всё, что трещит. Не рубишь. Снимаешь и уносишь. — И, обернувшись к здоровому мужику в разбитых сапогах: — Ты у меня в подмене. Винтовка при тебе, но если Даша скажет взяться за волокушу — кладёшь винтовку и берёшься. Спорить будешь со мной, не с ней.
Тарасов ставил своих на работы. Он стоял у недостроенного склада, опираясь на длинную жердь, и голос у него хрипел так, что слышали все три группы.
— Первая группа — накат. Вторая — дренаж. Третья — лапник и дёрн.
Двое из третьей переглянулись, и один сказал негромко, себе под нос, но так, чтобы слышали:
— Мы вроде воевать шли.
Тарасов дошёл до него в три шага.
— Воевать пойдёшь послезавтра, — сказал он. — А сегодня ты копаешь себе крышу. Не выкопаешь — послезавтра тебя закопают другие, и без крыши.
Мужик отвернулся и взял топор. Но взял он его так, как берут не работу, а обиду. Я это отметил и отложил. Не сегодня.
Сигналы Зыков оставил прежние: удар по стволу, дёрганая верёвка, посыльный. Свистка на острове не было ни одного, и я не собирался его заводить. Звук здесь идёт по воде, как по трубе, — я это на своей шкуре проверил у зольного отвала, в сорока шагах от чужого фонаря.
Даша сидела в лазарете на перевёрнутом ящике. Бумагу мы берегли под другое, поэтому она царапала тупым гвоздём по обрезку бересты — бересту не размочит и не сожрёт болото.
— Первая, — говорила она Косте и молодому санитару. — Кто идёт сам. Выводим первыми, в связках по двое, чтобы в темноте не потерялись. Вторая — кого несут. Волокуша, ремень поперёк груди, ремень поперёк колен, шинель сверху.
Костя ждал. Потом всё-таки спросил:
— А третья?
Даша подняла голову и посмотрела на него так, что он опустил глаза.
— Третьей у меня нет, — сказала она.
Я стоял у входа и слышал. И ничего не сказал.
Фрол устроился в тени старой сосны и работал с макетом: остряк, рамный рельс, тяги — всё из обструганных палок и куска проволоки. Заряд у него был не заряд, а мешочек с песком по весу, обшитый мешковиной. Аммонал лежал отдельно, в схроне, и трогать его до дела было запрещено — им же самим.
— Не выходит, — сказал он, не оборачиваясь. — Думал, в минуту уложусь. Полторы выходит. А если пальцы застынут — все две.
Гена сидел рядом и учился врезаться в линию вслепую: клипсы, две жилы, счёт про себя, потом обратно — снять, смотать, не бросить. Провод — это подпись, я это сказал в сарае и повторять не стал.
— Формулу, — сказал я ему.
— Номер, путь, время, — отозвался он. — «Такой-то, третий путь, ноль-один сорок». Номер и время старик даст в ночь, у переезда. Пост обязан повторить всё, слово в слово. Не повторит или переспросит — снимаю клипсы.
— Повторишь ты?
— Нет. Он.
Он — это человек, который с двадцать второго июня не сказал ни слова. Ни мне, ни жандарму, ни попу. И скажет одно: в ночь, в трубку, чужим голосом, чужим языком.
Я эту формулу нигде не записал. Держал в голове, как Архип держит тропы. И держал ещё одно — как он поднял руку и показал на задний лаз, спрашивая про выход. Не про смерть. Про выход.
Петька подошёл ко мне у наблюдательной сосны и вытянулся так, что Мурзик недовольно завозился у него за пазухой.
— Товарищ командир! Прошусь к стрелке. Я быстрый.
— Нет.
— Я успею…
— Успеешь, — сказал я. — Только твой пост дороже. Слушай задачу. Сосна и просёлок. Всё, что идёт с юга: люди, подводы, машины, собаки. Считаешь и передаёшь через Чука или сам, если Чука нет. Мы будем на путях, за много вёрст, и в ту ночь на всём острове ты — единственный, кто увидит, если они пойдут не туда, куда мы думаем. Если ты бросишь сосну — сюда придут раньше, чем вернёмся мы. Понял?
Он подумал. Не про то, обидно ли. Про то, правда ли.
— Понял, — сказал он.
— И вот ещё. Кота на тревогу с собой не берёшь. Оставляешь в землянке.
— Он же тихий…
— Он тихий. А руки у тебя заняты. При отходе за кота никто не возьмётся, потому что все возьмутся за людей.
Петька вспыхнул.
— Я его за пазуху, — сказал он упрямо. — Руки свободные. Проверьте.
Я посмотрел на него — четырнадцать вёрст назад точно такой же пацан в куртке не по росту таскал костыли в подоле, прижимая к животу обеими руками, чтобы не рассыпать.
— Проверю, — сказал я. — На тревоге. Станет мешать работе — оставишь.
Ганна ушла в тот же день. Михася на остров не звали и не позовут: он встретил её на условленной точке у трёх сосен, за версту от нашей воды, взял, что дали, и ушёл обратно в Новики. Деревня по-прежнему знала, что мы есть. И не знала, где.
А Гена с Чуком ушли в ночь — к яме под гривой, за словом от старика.
Резервную нитку я до этого запрещал топтать. Теперь запрет пришлось снять: проверять отход по одному пути, а уходить по другому — верный способ утопить людей в первой же мочажине. После каждого прохода Архип с Фролом должны были убрать след у входа и вернуться к острову по воде. Нетронутой нитка уже не была. Зато была проверенной.
Тревогу я объявил в первом часу ночи. Зыков дёрнул верёвку, дозорный на дальнем конце стукнул по стволу дважды, и остров зашевелился.
И пошло всё вкривь.
Первая волокуша встала через семьдесят шагов: жерди легли поперёк корня, ремень поехал, и боец, который изображал тяжёлого, съехал набок и обложил носильщиков матом от всей души. На него зашикали, он замолчал, но было поздно: в темноте на воде это слышал весь остров.
Вторую волокушу тащили трое вместо четверых, потому что четвёртый ушёл за медицинским имуществом и не вернулся — искал в темноте свой же ящик.
Даша металась между землянками с фонарём, прикрытым ладонью, и ругалась шёпотом. Костя таскал за ней два мешка и не поспевал.
Петька прошёл мимо меня, прижимая ящик обеими руками. Кот сидел у него за пазухой и не мешал. Одна мелочь за всю ночь.
Я остановил всё через двенадцать минут, когда голова колонны ещё топталась у первой мочажины.
— Отбой, — сказал я. — Возвращаемся.
Люди возвращались злые и мокрые. Кто-то сзади бросил вполголоса, что игрушки эти нам боком выйдут. Я не обернулся. Пусть говорят: злость на командира дешевле, чем паника на нитке.
Фрол сидел у своей сосны и в свете лучины разбирал развалившийся макет. Проволока путалась у него в пальцах.
— Не выходит, — сказал он и швырнул моток в мох. — Две минуты, командир. И на путях они будут не две, а все пять, потому что там я буду не на кочке сидеть, а на щебне лежать. Ищи другого.
— Другого нет.
— Тогда ищи другой способ.
— Ищу, — сказал я и сел рядом.
Блокнот Сидорова я к тому времени знал наизусть, но всё равно достал — руками думается лучше. Гена писал корявым почерком, зато писал всё подряд, и в этом было его главное достоинство.
Обходчик. Прошёл в час двадцать. Прошёл в час пятьдесят две.
— Тридцать две минуты, — сказал я вслух.
— Чего?
— Дважды обходчик прошёл с интервалом в тридцать две. Это ещё не расписание, и всех тридцати двух у тебя нет. Но есть момент, когда твои две минуты безопаснее всего: сразу после его прохода.
Старик поднял на меня глаза.
— Тебя не надо гнать. Тебя надо запускать вовремя. Гнать старика — последнее дело: гонишь — он роняет капсюль, а капсюль у нас один.
Фрол пожевал губами.
— А кто меня запустит?
— Архип. Он ляжет так, чтобы видеть обходчика от самой водокачки. Пройдёт мимо — Архип даёт знак, ты идёшь. Не увидишь знака — не идёшь вообще, хоть до утра лежи.
— А если тот вернётся раньше?
— Тогда ты лежишь и не дышишь, а решает кто-то другой. Как у отвала.
Старик долго молчал, потом подобрал из мха проволоку и начал сматывать её обратно на палец — аккуратно, виток к витку.
— Я думал, ты меня гнать будешь, — сказал он.
— Я тебя гнать не могу. Ты у меня один.
— Вот и я про то, — буркнул Фрол и снова полез в свой макет.
Архип, который всё это время стоял у меня за плечом, сказал ровно одно слово:
— Лягу.
Больше от него и не требовалось.
Утро выдалось серым и промозглым. Я сидел у входа в свою землянку, укутавшись в телогрейку, и в третий раз считал по блокноту то, что уже сосчитал. Голова побаливала, но жара не было, и это я записывал себе в прибыль.
Петька дёрнул сигнальную верёвку: три коротких, пауза, один. Идёт человек. Один.
И вот тут я увидел то, ради чего гонял их всю ночь.
Зыков не суетился. Махнул рукой — и охранение легло на подступах, без окриков. Тарасов ушёл за толстую сосну и выставил ствол на тропу. Фрол сгрёб своё имущество в мешок и утёк вглубь острова, к схрону. Никто не спросил у меня ни слова.
А лазарет встал.
Даша с Костей вытащили волокушу, начали перекладывать бойца с простреленной ногой — и он зашипел, и рана открылась. Даша бросила ремни и полезла подбивать повязку. Правильно полезла: кровь на переходе — это потом мокрая шинель, холод и смерть. Только пока она это делала, волокуша стояла, Костя стоял, и второй санитар тоже стоял.
Две минуты. Ровно те две минуты, которых у нас не будет.
«Если бы сейчас пришли не свои — мы бы их встретили. Часть положили бы. А потом кончились бы патроны, и всё, что мы тут строили, кончилось бы вместе с ними».
Пришла своя — Ганна. Зыков окликнул её из-за дерева и отзыв взял полностью, до последнего слова, хоть и узнал по голосу.
Ганна вышла на поляну, и по лицу я понял, что новостей две и вторая хуже первой.
— Замошье примет, — сказала она с ходу. — Восьмерых. За соль и за то, что я поручусь своим именем. Веду сама, двое суток на всё. Значит, в вашу ночь меня здесь не будет.
— Знаю, — сказал я. — Что второе?
Она вытерла рот рукой.
— Немцы на дорогах. С самого утра. Не патруль — группами, по трое-четверо, и при них местные. Хуторян опрашивают: где брод, где гать, где летом скот гоняли. — Она помолчала. — И верёвки у них. С узлами. И шесты.
Я сидел и складывал.
Верёвка с узлами и шест. Дорогу так не мерят — дорогу мерят колесом да глазом. Так мерят брод. Глубину, дно, где держит, а где нет.
А жерди я видел сам, из-под штабеля шпал, — длинные, ровные, которыми кладут настил по топи. Их выгружали у рампы вместе с лодками.
Значит, они не собираются упираться в болото и разводить руками. Они собираются его промерить, положить настил и войти. И входить будут не по дорогам, где мы их ждём, а по таким же ниткам, как наши, где их, по нашему разумению, быть не должно.
— И лесников таскают, — добавила Ганна. — Двоих увезли. Третий сам пошёл.
Тарасов, стоявший рядом с Зыковым, не выдержал:
— Вот поэтому и бить надо сейчас!
— Уходить мы не успеваем, — сказал Зыков. — Я вчера ночью видел, как мы уходим.
Оба были правы, и от этого не легче ни на грамм.
— Хватит, — сказал я. — Спорить будем, когда у нас заведётся лишний час.
Дальше я говорил коротко, чтобы каждый унёс своё.
— Архип. Не завтра — сейчас. Мне надо знать, какие броды они меряют и ставят ли вехи. Ставят — считай и не трогай ни одной. Тронешь — они поймут, что тут кто-то есть.
— Погляжу, — сказал Архип и ушёл в ельник раньше, чем я договорил остальное.
— Ганна. Восьмерых поведёшь только водой. На дороги не выходишь. Во дворы, что стоят у дороги, не заходишь — ни переночевать, ни к своим.
— Водой так водой, — сказала она. — Полдня лишних. Зато детей донесу.
— Зыков. Петьке передай: пусть считает не только людей и подводы. Колышки, вехи, зарубки — всё, что немец оставляет на земле. Что оставили, то и скажет, куда они пойдут.
Зыков кивнул и ничего не спросил.
— А теперь идём мерить, — сказал я. — С весом, по часам, по-настоящему.
Пошли через час. С низкого неба сеял мелкий холодный дождь, ветер гнул верхушки сосен, вода в болоте поднялась на ладонь — то есть погода была ровно такая, какая будет в ночь, и это единственное, что играло за нас.
— Полный отход, — приказал я. — Все, кроме охранения. Волокуши, медицинское, продовольствие. По резервной нитке.
Шинелями я мешки набивать не дал. На волокуши легли живые: Кузьмин с простреленной ногой и двое из тех, кто свалился после переходов. Пусть им будет плохо сейчас, при мне, а не потом, при немцах.
Я шёл в хвосте и смотрел.
Мочажины обошёл по кочкам — сорок лишних шагов на каждую. Даша видела и ничего не сказала. Это было хуже, чем если бы сказала.
Первую мочажину прошли за шесть минут: волокуша просела, жерди ушли под воду, и носильщики встали по бедро, вытягивая её на кочки. Вторая пара сменила первую на сотне шагов, как учили, и через тридцать шагов запросила смены сама. Костя нёс два мешка и один потерял, потом нашёл. Даша шла рядом с Кузьминым и на каждом рывке прижимала ладонью повязку на бедре, чтобы не пошла кровь.
Зыков молчал и смотрел на часы.
Гряду мы взяли на двадцать восьмой минуте.
Люди валились в мокрый вереск. Кузьмин лежал с закрытыми глазами и дышал часто, мелко, как загнанная собака.
— Двадцать восемь, — сказал Зыков.
— Полверсты за двадцать восемь минут, — сказал я вслух, чтобы услышали все. — После сигнала дальнего секрета у нас будет не больше часа. Если повезёт. Сорок минут лазарет уже съел. Считайте сами.
Зыков подошёл, отряхивая грязь с сапог.
— Носильщиков не хватает, — сказал он. — Дай мне ещё девять — уложусь в пятнадцать.
Девять.
Ровно те девять, которых у меня не было ни вчера, ни сегодня, ни завтра.
Я стоял и додумывал то, от чего уходил всю ночь.
Три волокуши съедали двенадцать человек. Убери их — девять закроют недостачу. Трое останутся Зыкову в запас.
Вот и вся арифметика. Больше в ней ничего нет.
— Тяжёлых не выносим, — сказал я.
Стало очень тихо. Даже вереск перестал шуметь, хотя это, конечно, ветер стих.
Даша поднялась с колен.
— Нет, — сказала она.
— Даша…
— Ты мне при всех отдал лазарет. Непререкаемо. Своими руками отдал.
— Отдал, — сказал я. — И одно решение сейчас забираю обратно. Одно. Кого мы можем поднять и унести — это не медицина. Это арифметика. Я не умею растянуть двенадцать человек на двадцать одно место.
— А что тогда медицина? — тихо спросила она.
— Всё остальное. Что с ними делать, чем поить, как уложить, сколько они протянут. Это твоё, и это твоим останется.
Она смотрела на меня, и я видел, как она перебирает возражения — одно, второе, третье — и как каждое из них разбивается о двадцать восемь минут, которые она сама только что прошла ногами.
— Я останусь с ними, — сказал Костя.
Я обернулся. Он стоял, вцепившись в лямку мешка, и был белый.
— Нет.
— Товарищ командир…
— Нет, Костя. — Я подошёл ближе, чтобы не орать на всю гряду. — Ты знаешь обе нитки, гряду, схрон и родник. Останешься — тебя возьмут вместе с ними. И через час ты покажешь всё, что знаешь. Не потому, что ты слабый. Потому что там не спрашивают. Там просто делают.
Он опустил голову.
Даша отвернулась и закусила губу. Спорить она больше не стала, и это было хуже любого крика.
К лежачим я пошёл сам. Не отправил Дашу, не послал Зыкова.
В дальней землянке пахло сырой глиной, хвоей и гноем. Они лежали втроём, и все трое не спали — на острове всё слышно.
Я сел на корточки у входа и сказал им то, что есть.
Что мы уходим по воде и с волокушами не успеваем: до гряды нас догонят ещё на кочках. Что вход закроем дёрном и лапником, а ходить к ним будем только по воде, чтобы у самой землянки не натоптать. Что свежий след уведём в сторону, к дальней мочажине, и там оборвём в воде. Что немцы могут пройти мимо. А могут и не пройти. Что оставим воду, сухари, вторую печурку и лапник. Что вернёмся, как только можно будет вернуться.
Про «если» я не сказал. Они взрослые.
Потом я положил у изголовья три гранаты. По одной на брата.
Никто не сказал ни слова. Только Кузьмин повернул голову и посмотрел на меня своими сухими от жара глазами.
— Командир, — сказал он. — Ты дверь-то снаружи не заваливай. Мы тихо будем.
Я вышел и постоял снаружи, пока не отпустило.
Гаврилова мы несли, пока он не умер, и санитар не заметил когда. Тогда я сказал: живых несём, пока есть шанс. Сегодня я это правило переписал собственной рукой, и подписи под ним не было ничьей, кроме моей.
Вечером я собрал всех на гряде — не строем, а как сидели, вповалку.
— Двенадцать минут, — сказал я. — До гряды. И пять, чтобы раствориться в ельнике. Не двадцать восемь.
— За счёт чего? — спросил Зыков.
— За счёт трёх вещей. Первое: двенадцать человек, которых съедали волокуши, возвращаются в расчёт. Пятеро — в охранение, четверо несут медицинское и патроны, трое — резерв Зыкова. Второе: имущество не таскаем в ночь. Сегодня же, до темна, всё остальное — в схрон на гряде. Уходить будем налегке, а не с хозяйством. Третье: Фрол, на нитке две мочажины. Клади жерди. Притопи так, чтобы с трёх шагов не читалось, и вешки поставь тычком, не затёсом.
— Сделаю, — сказал Фрол.
— Даша. Без волокуш на свёртывание лазарета у тебя пятнадцать минут. Всё, кроме того, чем лечишь ночью, снимаешь и увязываешь заранее. Тогда по тревоге эти пятнадцать минут — вынести, а не собрать.
Она кивнула. Один раз, коротко.
И тут из ельника, снизу, от кочек, вынырнул Чук.
Босой, мокрый по грудь, с ободранными щиколотками. Отдышался ровно два вдоха и начал не с себя — с чужих слов, как учили:
— Дядька Гена велел слово в слово. — Пацан набрал воздуха, будто нырять собрался. — «Связной вышел не в полдень, а раньше. Старик передал: наш эшелон подан на сутки раньше. Сегодня в ночь. Жерди, лодки, собаки — тот самый. Номер и позывные отдаст у переезда, как стемнеет. Я от ямы не ухожу, жду ответа».
На гряде никто не шевельнулся.
— Повтори, — сказал я.
Чук повторил. Слово в слово, как Архип под будкой.
Значит, не ослышался.
Я стоял и считал. Не потому, что не понял, а потому, что считать было легче, чем принимать.
Фрол укладывается в две минуты на кочке и в пять — на щебне. Жерди на мочажинах ещё не положены. Имущество не снесено в схрон. Отход — двадцать восемь минут, а не двенадцать; двенадцать я объявил только что, и пока они существовали только у меня в голове.
А если их болотное хозяйство едет на сутки раньше — значит, и в болото они могут полезть на сутки раньше. Значит, у базы отняли не ночь. Сутки.
И восемь человек — пятеро взрослых, трое детей — сегодня ночью будут спать в городе. В трёх улицах от депо.
Ганна ничего не сказала. Просто подняла два пальца.
Двое суток до Замошья. Хоть режь.
Даша на меня не смотрела. Она смотрела в сторону острова.
— Значит, сегодня, — сказал Тарасов. Тихо сказал, без торжества, и от этого стало хуже, чем если бы он заорал.
Вчера у родника я загибал пальцы и называл пять причин, по которым мы никуда не идём. Пятая была про то, что нужный эшелон может не прийти в наше окно.
Про то, что он придёт раньше, чем мы будем способны по нему ударить, я не подумал.
А про семьи я в список не вписал. Не потому, что забыл. Потому что это была не причина отменить, а условие, без которого операции просто нет. Вот оно и оказалось первым, с чем придётся разбираться.
Восемь душ в городе. Трое в дальней землянке. Один капсюль, и второго не будет.
А до темна оставалось часа полтора…