— Не наши, — повторил я.
Маслёнка была уже в руке, дверь приоткрыта, и двадцать минут, которые я сам себе отмерил, догорали за стеной, в кулаке у Архипа. Уходить надо было секунду назад.
Я не ушёл.
— Кто?
Богатырёв прикрутил фитиль ещё ниже. Лампа стала как уголёк в печи.
— Двое приезжали. Разные. — Он говорил тихо, ровно. — Первый — этот, из полевых, с бляхой на пузе. Ходил по депо, орал, списки требовал. А второй в штатском. Плащ хороший, ботинки городские, чистые. И по-русски чисто. Слишком чисто, понимаешь? Как по книжке читал. У нас так никто не говорит, у нас у каждого своя каша во рту.
— Что спрашивал?
— Не про паровозы. — Он смотрел мне в переносицу. — Про Ковальчиков. Где Фёдор. Каким составом ушёл. Кто его в паровоз брал. Есть ли внук. Есть ли девочка. Сколько девочке лет.
В сарае было тепло, а меня продрало холодом от затылка вниз. Не от болезни. Это я к тому времени различал хорошо.
Зося. Девять лет. Косички, одна расплетена.
Кто-то в чистых городских ботинках стоял в чужом депо и спрашивал, сколько ей лет.
«Тот, кто не может найти человека, ищет его через родню. Это работает в любой армии и в любом веке. Вопрос один: кому я так понадобился, что меня ищут через девятилетнюю девчонку за тысячу вёрст отсюда?»
— И что вы сказали?
— Что Фёдор уехал двадцать второго и где он теперь — один бог знает. — Богатырёв пожал плечами. — Что внук на перроне остался. Что внук, надо думать, там же под насыпью и лёг, в тот день там много кто лёг.
Соврал. Жандарму. Про пацана, которого видел один раз в жизни, издали, на перроне.
Это ещё ничего не доказывало. Врут и те, кто потом сдаёт, — врут даже охотнее. Но человек, который так врёт, хотя бы знает цену вопроса.
— Ещё придут — что скажете?
— То же самое. — Он усмехнулся одним углом рта. — Я памятью не богат. Старый.
Двадцать минут кончились. Я чувствовал это спиной, как чувствуют сквозняк.
— Договорим завтра.
— Завтра не сюда, — качнул он головой. — Сюда больше не ходи. Место передам через рабочего.
Вот это мне не понравилось.
Человек, который меняет правила сразу после первой встречи, делает это по одной из двух причин: он тебя бережёт — или он тебя ведёт туда, где удобнее не тебе.
Только тропа у угла этой будки, про которую доложил Архип, мне нравилась ещё меньше. Свежая, натоптанная. Сапоги и ботинки, двое-трое. Один раз — подкованные.
Я толкнул дверь плечом и вышел в холод.
Архип поднялся из-за угольной кучи так, будто он там из земли рос.
— Двадцать одна, — сказал он. Не в упрёк. Просто цифра.
— Знаю. Слушай задачу. Идёшь сейчас. Один, на базу. Зыкову передашь дословно.
Он кивнул и чуть повернул ко мне ухо. Записывать он не умел. Зато держал в голове тропы, которых нет ни на одной карте, и чужие слова держал так же.
— Первое. Сюда идёт охранный батальон. С ним полицейские из местных, проводники, собаки. Два дня, может, три. Линию прикроют моторной дрезиной с бронещитами и пулемётом. Второе. Эвакуацию лазарета готовить сегодня же: волокуши, настил, резервная нитка. Не выносить — быть готовыми вынести за час. Третье. Мой срок — не двое суток, а трое. Считает с того же часа. Не вернусь через трое — уводит людей и не ищет. Четвёртое. Фрола с Чуком — к сухой гриве, к вешке, где мы стояли. Чук доводит и назад, в город не суётся. Фрол идёт со мной, со всем подрывным, что у него есть. Повтори.
Он повторил. Слово в слово. Потом ещё раз, потому что я велел.
— Понял, командир.
— Иди.
Он ушёл между вагонами, и через три шага его уже не было.
А я стоял и считал, во что мне это встало.
Я отдавал единственного разведчика и вытаскивал в город единственного сапёра. Возьмут нас с Фролом вместе — у отряда не останется ни человека, который умеет обращаться со взрывчаткой, ни самой взрывчатки.
И был ещё один узкий момент, который я проглотил и озвучивать не стал. Приказ шёл без бумаги, через одного человека. Не дойдёт Архип — Зыков в назначенный час поднимет базу и уведёт людей резервной ниткой.
И будет прав.
Из города мы вышли перед рассветом, по канаве, вдоль зольного отвала, и залегли в полутора верстах от насыпи — в старой яме для гашения извести, на самом краю болота. Яма лежала под той самой сухой гривой, шагах в двадцати от вешки, которую мы заранее назначили местом сбора. Стенки осыпались, дно заросло крапивой в мой рост. Сверху Гена натянул кусок толя, найденный тут же.
День провалился в тяжёлый сон. Проснулся после полудня, когда толь над головой уже нагрелся, а во рту стоял вкус извести и горькой коры.
Кипятить было нечем и не на чем — дым в двух шагах от станции это приглашение. Я развязал Дашин узелок и сжевал щепоть коры всухую. Кора горчила так, что сводило скулы и слезились глаза.
«Мерзкий. Пей».
Права была по всем пяти пунктам, и это раздражало отдельно.
Кашель приходил дважды. Я откашлялся в рукав, лёжа на боку, и долго ждал, пока отпустит ломоту под рёбрами.
Гена спал сидя, уронив голову на колени, и во сне двигал пальцами, будто крутил ручку аппарата. Я лежал, смотрел в толь над головой и думал не про стрелки и не про эшелоны.
Про чистые городские ботинки.
Я обещал Зоське кота. Кот был жив и спал сейчас в Петькиной телогрейке на болотном острове. Больше у меня для неё ничего не было — и, выходит, теперь и это надо было беречь так, чтобы никто не догадался, что у меня вообще что-то есть.
К вечеру Чук привёл Фрола.
Пацан вынырнул из ольшаника без звука, босой, с ободранными до крови щиколотками, и первым делом доложился — коротко, по-зыковски, как его учили:
— Дед Архип дошёл к утру. Старшина всё принял. Лазарет собирают.
— Молодец. Обратно один?
— Мне велено не соваться, — он мотнул головой. — Доведу и назад.
— Правильно велено.
Фрол вылез следом, злой, мокрый до пояса и с мешком за спиной. Вместо приветствия он оглядел яму, крапиву и толь.
— Ну и дыра. Я думал, у нас на болоте сыро.
Я даже улыбнулся. Первый раз за двое суток.
Чук ушёл обратно засветло, унося одну фразу для Зыкова: «Трое суток от первого выхода. Без изменений». Врать своим я не любил, но правду в такие дни носят только тогда, когда её есть куда донести.
Через час Гена ушёл к переезду, где рабочий должен был передать новый адрес. Вернулся уже в темноте, дважды обойдя нашу яму с разных сторон.
— Хвоста не заметил, — доложил он. И тут же, как всегда, добавил: — Но головой не поручусь. Сарай между путями и болотом. Вход со стороны станции, сзади выбиты доски. У двери три полена крестом. Если лежат иначе — не заходим.
Место Богатырёв выбрал мудрёное.
Сарай на отшибе, между станционными путями и началом болот, обвалованный землёй по самые окошки, — не то бывшая ледня, не то хозяйский погреб, которому нарастили сруб.
Я обошёл его кругом раньше, чем зашёл внутрь. Дверь — одна. Зато в задней стене, за прелой поленницей, был провал: доски выбиты, лаз в человека шириной, а дальше — канава и осока.
Два выхода. Уже не ловушка.
Внутри горела керосиновая лампа, абажуром ей служила консервная банка с прорезями. Тусклый свет резал глаза после темноты, и я несколько секунд привыкал, вглядываясь в лица. Сидоров уже сидел на перевёрнутом ящике, Фрол устроился на охапке сена, поближе к свету. Богатырёв стоял у кривого стола, сколоченного из горбылей.
Про то, что старика к нашей базе не поведут ни при каком раскладе, мы условились ещё в яме. Возьмут кого-то из нас — хвост выведет на пустой сарай, а не на людей.
— Ну, показывай, — сказал я, опускаясь на чурку у входа, спиной к стене, лицом к двери.
Богатырёв вытащил из-за пазухи свёрток из промасленной тряпки. Развернул. На стол легли две тетради в клеёнчатых обложках.
— Вот это — официальное расписание. Переписал своей рукой.
— А бумагу? — спросил Гена.
— А бумагу со стены не унесёшь, — старик посмотрел на него как на маленького. — Хватятся в тот же час. И первым спросят с того, кто в диспетчерскую вхож. Меня и спросят.
Он раскрыл тетрадь. Столбцы, аккуратные, с наклоном, как пишут люди, которые всю жизнь заполняли бланки.
— Товарный в семь сорок. Отпускной, для ихних, в восемь двадцать. Угольная хозчасть ровно в девять. И сразу говорю: время везде немецкое. Я иначе и не пишу.
Сказал он это буднично, как «здравствуй».
А я вспомнил, как он гонял меня через рабочего с этим самым «по немецкому», и понял, что старик проверял меня не один раз и, наверное, проверяет до сих пор.
— А зачем две? — Фрол ткнул пальцем в стол. — Расписание — оно и есть расписание. Что там ещё придумывать?
— Затем, что по этому у них всё красиво, — сказал Богатырёв и шлёпнул ладонью по второй тетради. — А вот тут — как поезда ходят на самом деле. Я это три недели с поста писал, из дежурки, когда своя смена. Смотрите.
Гена подтянул тетрадь к себе, прищурился, поводил пальцем по строчкам. Я подвинулся ближе, заглядывая через его плечо.
— Вот, — сказал он и остановил палец. — По бумаге товарный в семь сорок. У тебя — в восемь пятьдесят. Час десять разницы.
— Потому что в семь двадцать загнали военный эшелон. Товарный убрали в тупиковую ветвь и держали, пока военный не разгрузился. Час десять он там и простоял.
Гена поднял на меня глаза. Он уже понял. Я тоже.
— Официальный график нужен, чтобы составы лбами не встретились, — сказал я. — А военные идут по приоритету. И в бумагу не вписываются вообще.
— Верно, — кивнул Богатырёв. — Немцы порядок любят на стене. А на путях у них военная необходимость. Сегодня один путь занят, завтра другой. Двигают всё по телефону: диспетчер дал добро — дежурный исполнил.
— Стоп, — я поднял руку. — Богатырёв, раздели записи. Вот тут — что видел сам, своими глазами. А вот тут — что предполагаешь, что слышал краем уха, что показалось. Без обид.
Он не обиделся. Взял огрызок химического карандаша, послюнил и начал ставить пометки на полях.
— Факт. Я видел, как состав переставили на третий путь. Видел, как дежурный вышел из будки после звонка. Слышал свисток и видел, как открыли семафор. А это — предположение: я думаю, что звонок был от диспетчера, потому что дежурный на аппарат смотрел. О чём говорили — не слышал.
Вот это было другое дело.
Врать он, может, и не врал. Только человек, который трое суток не спал, легко путает, что видел, а что додумал. На додуманном мы уже теряли людей, и я хорошо помнил, как их зовут.
— Позывные? — спросил Гена.
— Есть список. — Богатырёв полез в конец тетради и тут же честно добавил: — Только половина уже сменилась. «Пост семь», «Северная ветка», иногда просто номер. Они их крутят. Свежие дам в ту ночь, когда пойдём, — раньше смысла нет, протухнут.
— А провод? — Гена подобрался. Это была его вотчина, и голос у него стал другой, рабочий. — Где идёт линия? По столбам на изоляторах или в кабеле? Сколько жил? Аппарат какой — с ручкой?
— По столбам, вдоль пути. Аппарат с ручкой, как везде.
— Значит, врезаться можно, — сказал Гена.
— Значит, сам и посмотришь, — сказал я.
Богатырёв присел на корточки, выгреб из кармана горсть камешков и щепок и разложил прямо на земляном полу. Чертить он не стал.
— Вот основной путь. — Длинная щепка. — Вот стрелочный перевод. — Короткая, поперёк. — Вот тупик с разгрузочной рампой, в хвосте станции. — Камешек. — А вот будка. — Второй камешек, рядом. — Стрелка переводится из будки, туда же от диспетчерской идёт телефон. Будка, стрелка, тупик — всё в одном кулаке.
— Немцы дураки, что ли? — Фрол наклонился над камешками. — Не охраняют?
— Охраняют, — Богатырёв пожал плечами. — Только не так, как саму станцию.
Я смотрел на щепки и прикидывал.
Перережем связь — они найдут обрыв, вызовут бригаду и починят за пару часов. Испортим рельс — заменят за ночь.
— А если состав встанет в тупике? — спросил я. — Что они сделают?
— Переставят, — не задумываясь ответил старик. — Стрелка исправна — перецепят и вытащат на запасные.
Вот и ответ.
— Значит, бить надо не по связи и не по рельсу, — сказал я медленно, вслух, потому что так думается лучше. — Бить надо по тому, что нельзя быстро переставить и нельзя быстро заменить.
— По стрелке, — сказал Фрол в темноту.
— Сначала мы на неё посмотрим. Своими глазами, всю ночь, от звонка до последнего движения. Слушайте задачи.
Они подобрались. Даже Богатырёв.
— Гена. Линия. Где идёт, сколько жил, где к ней можно встать так, чтобы тебя не было видно ни с путей, ни с дороги. И часы. Засекаешь по секундам всё, что делает дежурный: звонок, выход, стрелка, семафор, возвращение. Всё.
— Понял.
— Фрол. Механизм. Но к рабочей стрелке ты не полезешь.
Старик поднял голову.
— А как я его тогда пощупаю? Глазами с холма?
— Богатырёв. На станции есть такой же перевод, брошенный? Чтобы не ходили.
Старик подумал ровно секунду.
— Есть. На старом запасном, за зольным отвалом. Заросший весь. Немцы туда не суются, там и путь-то в траве.
— Вот там и щупай. Руками, сколько надо, хоть до утра. К рабочей мы подойдём один раз — уже зная, что делаем.
Фрол пожевал губами.
— Умно, — буркнул он наконец. — Я бы полез.
— Знаю, что полез бы. Потому и говорю.
— А я? — спросил Богатырёв.
— А вы остаётесь.
Он выпрямился.
— Я эти пути тридцать лет ногами меряю.
— И потому вы мне нужны на станции, в дежурке и живым, а не в кустах у насыпи. У вас смена и ночной пропуск. Возьмут вас в бурьяне — и кончится не только операция. Кончится всё.
Он поспорил ровно две фразы и сдался.
И вот это мне понравилось меньше, чем если бы он упёрся намертво. Человеку, которому очень хочется полежать ночью рядом с твоими людьми и посмотреть на них вблизи, я бы задал ещё пару вопросов. Просто пока было некогда.
— И вот ещё что, — сказал старик уже в дверях, застёгивая ватник. — С завтрашнего дня линию будут прикрывать моторной дрезиной с бронещитами и пулемётом. Ночами.
Я кивнул, будто это была мелочь.
А про себя сложил: броня пойдёт по той самой линии, вдоль которой человек уходит быстрее всего. Значит, уходить придётся не вдоль. Значит, поперёк, через открытое — и я пока даже не знал, сколько там этого открытого.
Сутки из трёх сгорели.
На разведку мы вышли в ту же ночь.
Богатырёв довёл нас до водопропускной трубы, показал в темноте рукой три направления — старый запасный, столбовую линию, зольный отвал — и ушёл на смену. Ему в дежурке и полагалось быть. Это было и его алиби, и наша страховка: если ночью что-то пойдёт не так, он будет сидеть под лампой на глазах у своих.
Дальше мы разошлись.
Гена ушёл влево, к столбам. Фрол, кряхтя и матерясь шёпотом, уполз вправо, за отвал, к своей заросшей стрелке.
А я забрался в кусты на низком бугре, откуда просматривался и стрелочный участок, и будка, и длинная прямая, уходящая к станции.
И лёг один.
Без Архипа рядом было пусто и неуютно, как в комнате, из которой вынесли печь. Двадцать дней у меня за плечом стоял человек, который слышал лес раньше меня. Теперь я сам себе был охранением, и это тоже была цена, которую я заплатил вчера, за одну минуту, в тёмной будке.
Фонари на стрелках горели под жестяными козырьками, свет падал вниз, узкой полосой на щебень. Пахло мазутом, углём и мокрой глиной.
Смотрел я, к слову, не столько на стрелку.
Стрелку изучали Фрол и Гена. У меня была своя задача, и я себе её назначил сам: понять, как отсюда уходить.
Труба под насыпью. Канава вдоль неё. Отвал — рыхлый, следы держит, но сверху с него всё видно. Дальше — низина, осока и болото, до которого от путей выходило шагов четыреста открытого места.
Четыреста. Вот и посчитал.
Вдоль линии уходить было нельзя. Вдоль линии завтра пойдёт моторная дрезина с бронещитами и пулемётом, и от неё по прямой не убежит никто и никогда.
Значит, поперёк. Через трубу, канавой, и в воду.
Я лежал, считал шаги до каждого укрытия и запоминал, где на этих четырёхстах шагах человека видно, а где нет.
Вскоре после полуночи в будке зазвонил телефон.
Я не услышал звонка — я увидел, как в щели ставен дёрнулся свет. Потом дверь открылась, и вышел дежурный. Немецкий унтер в шинели, с фонарём.
Он прошёл вдоль пути, посветил под ноги. Потом взялся за рычаг, и стрелка лязгнула — остряки прижались к рельсу коротко и зло, будто клацнули зубы. Унтер наклонился, проверил рукой, накинул замок.
И только после этого пошёл к семафору.
«Вот так, — отметил я. — Сначала стрелка. Заперли. Потом сигнал. И не иначе, потому что иначе — под откос».
Крыло семафора поднялось, фонарь на нём сменил цвет.
Через минуту из темноты донёсся стук колёс. По основному пути шёл маневровый: приземистый паровоз с тендером и несколько пустых платформ. Он подошёл к стрелке шагом, встал, дежурный махнул ему фонарём — коротко, вниз и в сторону, — и состав, шипя, осадил в тупик.
— Сигнал, — выдохнул я себе в рукав. — Проверка. Стрелка. Замок. Семафор. Движение.
Всё было именно так, как описывал Богатырёв, только в правильном порядке. Система работала.
А потом дежурный вернулся в будку — и я увидел, как он сел к аппарату и закрутил ручку.
Он докладывал.
Я вцепился в эту мысль обеими руками и потащил её к себе.
«Он не просто исполняет. Он отзванивается обратно. Значит, у любой команды есть хвост».
Дальше пошло то, чего я не ждал.
На соседнем пути загрохотало, и из темноты со стороны станции вынырнул состав. Не маневровый — длинный, тяжёлый, шёл ходом, не думая тормозить. Я вжался в землю: пахнуло горячим железом, паром и угольной гарью, и мимо, мимо, мимо потянулись вагоны.
Пустые. С распахнутыми дверями, гулкие.
Порожняк уходил назад. Туда, откуда пришёл гружёным.
«Оборот, — понял я. — Они гонят сюда гружёные, вываливают всё у рампы и гонят пустые обратно. Одна нитка, и по ней всё ходит туда и сюда, как челнок».
Хвост порожняка прогремел и растаял, и в наступившей тишине вдруг зашипел маневровый в тупике.
Он тронулся. Медленно выкатился обратно на основной путь — и встал поперёк, перегородив и его, и выход из тупика.
— Что за чертовщина? — шепнул я в мох.
Из будки вылетел дежурный. Он орал и махал фонарём так, что свет метался по щебню. Машинист высунулся из окна, ответил что-то в темноту. Никто никого не слышал.
Я лежал и смотрел, и до меня доходило.
Дежурный махнул фонарём порожняку — а понял это машинист маневрового. Пар стлался между путями, порожняк грохотал рядом, оба фонаря работали в одном секторе. Окрик утонул в железе и шипении, а из будки паровоза машинист видел только свет. Сделал не то, что ему велели, а то, что успел разобрать.
Это была не чертовщина.
Это была лазейка.
А потом из будки вышел второй человек.
Не дежурный. Этот был с винтовкой за спиной — охранник. Он пошёл вдоль стоящего маневрового, светя фонарём под колёса, под буксы, под раму.
И шёл он в сторону зольного отвала.
Туда, где лежал Фрол.
Рука сама поползла к телогрейке, под которой был «вальтер». Машинально, само, без меня.
«Нельзя стрелять».
Я убрал руку и заставил себя смотреть не на охранника, а на фонарь.
Луч ходил низко. Он не поднимался ни на кусты, ни на отвал, ни на насыпь. Он шёл по земле, под вагоны, вдоль колёсных пар.
«Он не ищет людей. Он проверяет габарит: не подложено ли чего под колёса и не зацепило ли что при осадке. Ему до отвала дела нет».
У нас с Фролом было условлено: фонарь пошёл в твою сторону — не двигаешься, лежишь, дышишь в землю. Шумит и решает кто-то другой. Гена сидел у линии с горстью щебня в кармане и ждал моего свиста, чтобы бросить камень в сторону водокачки.
Я эту монету не потратил.
Потому что охранник искал не нас, а бросок в темноте немцы запомнят, и завтра здесь будет ходить не один человек с фонарём, а трое с собакой. Одна ночь тишины стоила дороже, чем спокойствие моих нервов.
А в следующую секунду меня скрутило.
Грудь дёрнулась изнутри, поднялось знакомое, сухое, режущее — и пошло вверх, к горлу. Охранник был шагах в сорока. По воде и щебню звук идёт как по трубе.
Я успел.
Сунул руку за пазуху, выдрал из узелка щепоть коры, забил её в рот и прикусил, вжался лицом в мокрый мох и выпустил кашель на выдохе — коротко, в рукав, в землю, в самого себя. Грудь рвало. В глазах поплыли красные пятна. Горькая ивовая слюна текла по подбородку.
«Не сейчас. Что угодно, только не сейчас».
Второй толчок я поймал и раздавил в горле. Третий сам сошёл на нет.
Я лежал, уткнувшись носом в мох, и дышал через раз, как через соломинку.
Охранник дошёл до края отвала, поводил фонарём по чёрной насыпи, зевнул так, что я услышал, и повернул обратно.
Он ни разу не посмотрел вверх.
Потом что-то крикнул дежурному. Маневровый загудел, осадил назад и убрался в тупик. Унтер снял замок, перевёл стрелку обратно, запер и погасил семафор.
А после — вернулся в будку и снова закрутил ручку.
Я лежал ещё долго. Не из осторожности. Просто пока перестала трястись рука…