Сидоров вывел Дашу к моей землянке и сразу ушёл — я мотнул ему головой, и он понял. Я остался сидеть на бревне у входа и смотреть, как муравьи тащат сосновую хвою в расщелину между корнями. Смотреть было проще, чем думать.
Даша остановилась в шаге от меня. Молчала, разглядывая меня так, будто я был не командиром, а одним из её лежачих, который надумал сбежать из лазарета.
— Гена сказал, что ты собираешься в город, — произнесла она наконец. — Стас, ты…
— Понимаю, — перебил я. — У нас появился контакт. Прощупать его может только один человек, и это не Гена.
— Встань, — сказала она.
Вот тут я и вспомнил, что сам, при всех, отдал ей лазарет. Полную власть, непререкаемую. Своими руками вложил.
Теперь платил.
Я встал и молча расстегнул ворот телогрейки. Даша шагнула ближе, приложила сухую прохладную ладонь к моему лбу, потом к шее. Её пальцы легко нашли пульс. Я стоял неподвижно и смотрел, как шевелятся её губы, пока она считает удары.
— Дыши, — приказала она. — Глубже.
Я расправил грудную клетку. Воздух вошёл с хрипом, и где-то внизу, под рёбрами, привычно заскребло. Кашель я задавил, но она услышала. Глаза сузились.
— Ещё раз.
Я повторил. На этот раз не вышло: грудь скрутило, я согнулся пополам, хватая ртом воздух, и кашель пошёл наружу — долго, взахлёб, стыдно.
Потом вытер рот рукавом и посмотрел на рукав раньше, чем успел подумать, что делаю это при ней.
Чисто.
— Сегодня чисто, — сказала Даша. Без всякого торжества, как всегда. — Это не значит ничего. Это значит только сегодня.
— Я не прошу разрешения, — выдавил я, когда отдышался.
— Я и не даю, — отрезала она. — Разрешения тебе никто не даст: ты командир. Я даю условия. Не выполнишь — я тебя во второй раз не вытяну. Мне нечем, Стас.
Она загнула палец. Как я загибаю, когда раздаю людям задачи. Научилась.
— Первое. Не бежать. Совсем. Пошёл шагом — идёшь шагом, хоть за тобой собаки.
— Даша…
— Второе. В воду не лезть. Ни по затопленной гати, ни по канаве. Промокнешь ночью — к утру жар, и всё, что я из тебя четверо суток вытаскивала, вернётся обратно.
— Гать не обойти.
— Обойдёшь по кочкам. Или пусть Архип тебя на закорках несёт, мне всё равно, как ты при этом будешь выглядеть. Третье. Спать. Не сидеть и думать, а спать. Часа четыре в сутки, хоть в яме, хоть под кустом.
Я хотел сказать, что это не от меня зависит. Промолчал. Она была права по счёту, а спорить с правотой я разучился ещё у риги.
— Четвёртое. Отвар. Дам с собой во флягу. Он мерзкий. Пить.
— А пятое?
— Пятое ты и сам знаешь. Пойдёт кровь — поворачиваешь в ту же минуту. Не «дойду и вернусь». В ту же минуту.
— Принято, — сказал я. — Всё, кроме первого. Побегу, если придётся.
— Знаю, — сказала она. — Потому первым и поставила. Чтобы ты помнил, что нарушил.
Она сунула руку в карман и вложила мне в ладонь тряпичный узелок — тугой и тёплый от её руки. Внутри тихо шуршало.
— Ива и липа. Заваришь, если будет чем. Не будет — жуй так.
Я сжал узелок в кулаке.
— Вернёшься — доложишь пульс, — сказала она. — Сам сядешь и дашь руку. Как все.
И ушла к лазарету, не оборачиваясь.
А я стоял с этой тряпочкой в кулаке и думал, что вот так оно, оказывается, и выглядит. Не разговоры. Не взгляды. Кора в тряпке и «как все».
Разговор с Зыковым и Тарасовым у нас уже был — короткий и злой, сразу после того, как я объявил решение. Тарасов тогда сказал, что это не решение, а самоубийство с курьером. Зыков не сказал ничего, и это оказалось хуже всего.
Раз они пришли ещё раз — значит, приняли.
К вечеру у землянки собрались Зыков и Тарасов.
— Двое суток, — сказал Зыков, глядя на меня из темноты. — Считаю с того часа, как вы отсюда уйдёте. Не днями считаю — по часам. Не вернёшься — командование на мне.
— Так и есть, — согласился я. — Тарасов при тебе заместителем. И вот ещё, старшина. Если немцы полезут в болота, а меня здесь нет — никаких засад у гати. Уводишь людей резервной ниткой. Лазарет первым, лежачих на волокушах. Остальное бросаешь. Остальное — барахло.
— Понял.
— По какому маршруту пойдёшь? — спросил Зыков.
— К насыпи выйдем по кочкам, дальше как ляжет. Возвращаться буду через старое кладбище и овраги. Если не вернусь — заслонов не выставлять. Базу не менять. И меня не искать.
— А если тебя схватят? — подал голос Тарасов. Он сидел на перевёрнутом ящике и крутил цигарку.
— Думаешь, я вас сдам? — спросил я.
— Думаю, что там не спрашивают, — сказал он ровно. — Там просто делают. И человек говорит. Любой.
Врать ему было бы неуважением. Он это знал не по книжкам.
— Значит, у вас есть двое суток на то, чтобы уйти, если я заговорю, — сказал я. — Вот поэтому срок и жёсткий. Не потому, что я герой.
Тарасов качнул головой.
— Я пойду вместо тебя. Или с тобой.
— Богатырёв требует именно внука Фёдора, — возразил я. — Это семейная ниточка, Тарасов. Если придёшь ты, он может закрыться. А если мы уйдём оба, на базе останется один Зыков. Ему нужен ты с окруженцами, а не ещё одна дыра в командовании.
Я видел, что Тарасову это не нравится. Он хотел прикрыть мне спину. Но логика была на моей стороне.
— Сидоров идёт со мной, — продолжил я. — Он знает связного. Ещё возьму Архипа. Только его. Остальные остаются. Всем ясно?
Старшина хмыкнул, но спорить не стал.
— Ещё раз повторюсь, — сказал я, глядя на Зыкова и Тарасова. — Никаких спасательных операций.
Они кивнули. Тарасов — последним.
Остаток ночи и весь следующий день я провалялся в недостроенной землянке, слушая, как за досками хлюпает грязь, и уговаривая себя, что дойду.
Спал, кстати. Часа четыре, как велено. Не из послушания — просто понимал: не высплюсь, не дойду; не дойду — подставлю Сидорова с Архипом, и возьмут нас всех троих где-нибудь на подходе к станции.
К закату Сидоров вернулся из города.
— Передали, — выдохнул он, присаживаясь рядом со мной на корточки. — Самого я не видел, всё через рабочего, как договаривались. Богатырёв дал проверку.
Я кивнул и отхлебнул из кружки Дашин отвар. Он был мерзкий, как и обещано.
— Сегодня ночью, в час сорок, на третий разгрузочный путь подадут двенадцать вагонов, — сказал Сидоров. — Восточную пару караула временно снимут к рампе.
Я прокрутил данные в голове. Не расплывчатое «немцы что-то готовят», а конкретное время, конкретный путь и конкретное перемещение охраны. Такую деталь либо знаешь, либо тебе специально кладут в ладонь.
— По какому времени час сорок? — спросил я.
Гена ответил не сразу:
— По немецкому. Я сперва сам не спросил. Рабочий вернул меня уже у переезда и велел повторить дословно: «По немецкому». А Богатырёв добавил: внук машиниста должен был спросить.
Между нашим и немецким временем сейчас час. Достаточно, чтобы зря пролежать в канаве и решить, будто нас обманули.
Приятного мало. Старик ответил на мою проверку своей.
— И вот ещё. — Сидоров вытащил из-за пазухи две жестянки на шнурках, тусклые, с номерами. — Пропуска. Путейские. Ночные. На двоих. Через того же рабочего.
Я повертел жестянку в пальцах.
Штука была хорошая и очень плохая одновременно.
Хорошая — потому что без неё ночью на путях нас взяли бы у первого фонаря. В городе комендантский час, а станция — объект.
Плохая — потому что человек, который за сутки достаёт два ночных пропуска, точно так же за сутки достанет и двух конвойных с собакой.
— Наблюдение выставляем до личной встречи, — решил я. — Проверим время, путь и караул. Если совпадёт, то пойдём к Богатырёву. Если нет, то… сам понимаешь.
Сидоров кивнул.
Вышли в сумерках. Архип впереди, я в середине, Гена замыкающим — как ходили всегда. Только теперь в середине шёл не раненый, а командир, и от этого было противно.
Первые вёрсты дались легко, и я даже подумал, что Даша перестраховалась.
На третьем часу тело напомнило, кто здесь хозяин.
Гать я обошёл по кочкам, как обещал. Сорок лишних шагов, зато сухой. Оступился дважды, и оба раза Архип поймал меня за локоть. И оба раза промолчал.
Один раз мы легли: по просёлку прошла машина, фары закрыты щитками, свет — узкой полосой под колёса. Пролежали в бурьяне минут пять. Я дышал в рукав и повторял про себя, как заведённый: не бежать, не мокнуть, спать, пить мерзкое.
Смешная штука. Чужой приказ выполнять легче, чем свой.
Привал я объявил в полуверсте от города — сказал, что людям надо. Людям — это Архипу и Гене, которым ничего не надо. Никто не улыбнулся.
К полуночи мы вышли к нужной нам насыпи. Услышали даже, как за рекой пробили городские часы.
Вот это меня и зацепило. Город я видел две недели назад, изнутри, своими глазами, и знал, во что он превращён. А часы кто-то завёл. Кто-то поднялся на башню, открыл механизм, подтянул гири и выставил стрелки.
Значит, немцы наводят порядок. Свой.
Я лёг на мокрую землю у края канавы, прижавшись щекой к гальке. Отсюда хорошо просматривались стрелочные фонари и тёмные громады путей. Архип ушёл правее, к штабелям брёвен, Сидоров залёг левее, у разрушенного кирпичного сарая.
Фонари на стрелках были прикрыты сверху жестяными козырьками: свет падал вниз, узкой полосой на щебень. Правильно. Значит, авиации боятся и здесь.
Часы у нас были одни на троих, трофейные, и лежали у меня в кармане — Гена сверил их с часами рабочего ещё перед выходом. До срока оставалось полтора часа. Время тянулось медленно… я слушал ночные звуки: далёкий лай собак, скрип стрелок, гудки паровозов на дальних путях. В час тридцать пять где-то в депо загудел паровоз. Я услышал его раньше, чем увидел: тяжёлый, утробный гул, шипение пара. Через пару минут из темноты выполз манёвровый — приземистая «овечка» с искрогасителем на трубе, — толкая перед собой вереницу вагонов.
«Один есть… так, два… три.»
Я считал тёмные коробки, проезжающие мимо фонарей.
«Восемь… двенадцать. Богатырёв не обманул, здесь ровно двенадцать вагонов!»
Паровоз замедлил ход, визг тормозов резанул по ушам, и состав остановился у третьего разгрузочного пути. Я перевёл взгляд на восточную оконечность путей. Там, у запасных путей, маячили две фигуры.
Караул. Причём довольно безалаберный: стояли, курили, о чём-то переговаривались, один даже засмеялся. Служба как служба. Война для них была где-то впереди, километрах в трёхстах отсюда.
Я уже начал думать, что сведение пустое и Богатырёв понятия не имеет, что здесь делается, когда один из караульных махнул рукой другому, и оба неспешно потопали к разгрузочной рампе и скрылись за штабелями ящиков.
Всё сошлось: время, путь, караул.
Я отполз назад, в тень канавы, и никакой радости не почувствовал.
Сошлось — значит, к движению он допущен. И только. К движению допущен и тот, кто будет ждать нас здесь завтра. Сведение могли и подложить: караул сняли, дырку показали — а мы в неё полезем всем, что у нас есть.
Проверка доказала только одно: старик не пустой. Но на кого он работает — нет.
Мы встретились с Архипом и Сидоровым у зольного отвала.
— Двенадцать вагонов, — тихо сказал Архип. — Третий путь. Караул ушёл к рампе.
— Видел, — кивнул я. — Идём дальше. Архип — обходом. Посмотри, что у будки: подходы, второй пост, свежие следы. Ждёшь нас у водокачки. Понял?
Тот лишь кивнул и исчез между вагонами.
— Куда нам? — спросил я у Гены. — Далеко?
— Прилично, — хмыкнул тот. — К одной из путевых будок.
Переодеваться, чтобы беспрепятственно дойти до информатора, не пришлось. Я уже был одет в одежду путевого рабочего, которую Сидоров притащил с базы. Грязные штаны, рваная телогрейка, на голове — старая кепка. В руках — пустая маслёнка. Вещь полезная: человек с пустыми руками ночью на путях — вопрос, а с маслёнкой — работяга. Оружие я всё-таки взял: «Вальтер» за пазухой, под телогрейкой. Найдут при обыске — конец сразу, без разговоров и без легенды. Не найдут — будет шанс. Я это взвесил ещё на базе и решил, что шанс дороже.
Сидоров пошёл вперёд. Мы двигались по дренажной канаве, вдоль зольного отвала, не реагируя на грохот вагонов, шипение пара и свистки. Гена дороги не искал, он её знал. Но в какой-то момент он остановился. Я держал сектор справа, там, где между вагонами могло мелькнуть что угодно, и потому едва не влетел ефрейтору в спину.
— Что? — шепнул я.
— Пост, — он показал рукой куда-то в темноту. — Там, за путями. Его не должно быть.
Я выглянул из-за его плеча. В свете дальнего фонаря я увидел немецкий патруль. Двое солдат стояли прямо на нашем пути, курили и о чём-то переговаривались. Внеплановая разгрузка, видимо, заставила их сместиться.
Сидоров замер, быстро оглядел подходы. Ближнего обхода не было.
— Назад? — спросил он. — Через горловину обойдём?
— Нет, — я покачал головой. — Обход через горловину — это лишние полчаса. Значит, у будки мы будем под утро. А старик до утра там сидеть не будет.
Я посмотрел вперёд. У третьего пути, под козырьками фонарей, шевелилась бригада: человек шесть, тачка, ломы, ящик с костылями.
— Идём к ним, — сказал я. — Двое рабочих, которые идут мимо поста, — это двое рабочих. Двое рабочих, которые пост обходят, — это диверсанты. Берись за тачку и молчи.
Мы вылезли из канавы, дошли до бригады и просто взялись за тачку. Никто не удивился и ничего не спросил. В такие ночи не спрашивают: пригнали — значит, пригнали, начальству виднее.
Тачку мы катили минут двадцать. Двадцать минут, которых у нас не было, и полсотни килограммов костылей по щебню, от которых у меня в боку встал раскалённый лом.
Даша посмотрела бы на это отдельно.
У поста бригаду остановили. Не досматривали — считали. Немец с фонарём прошёл вдоль, задерживая свет на каждом, а старший, пожилой поляк с обвисшими усами, называл число вслух.
Он дошёл до нас с Геной и задержал взгляд на секунду дольше, чем надо.
— Acht, — сказал он. (Восемь.)
Немец кивнул и махнул фонарём: проходи.
Мы прошли. Старший ещё шагов двадцать смотрел мне в затылок — я чувствовал это спиной, — потом отвернулся и заорал на своих, что тачка идёт криво.
Теперь пост запомнил восемь. Назад с бригадой вернутся шестеро. И был человек, который знал, куда делись двое.
У первой стрелки тачку перехватил другой рабочий. Мы с Геной пропустили бригаду вперёд, отстали на два шага и нырнули в промежуток между вагонами.
Сидоров снова вышел вперёд.
Мы остановились у штабеля шпал, и я привалился к нему плечом, переводя дух. Воздуха не хватало, в груди свистело. Постоял так, пока земля не перестала качаться.
Рядом, у третьего пути, начали разгружать вагон. Я посмотрел туда — и замер.
Жерди я узнал сразу. Длинные ровные шесты, которыми кладут настил по топи, — про них Гена писал в блокноте. Потом мотки верёвки. Потом тюки.
А дальше пошло то, чего в блокноте не было.
Из вагона выкатывали лодки. Плоскодонки, лёгкие, каждую несли четверо, — такие можно спустить в любую канаву. Значит, кто-то у них уже понял, что по нашим местам ходят не только пешком, и что вода — это дорога, а не стена.
Потом вывели собак. Потом из следующего вагона посыпались солдаты: свежие, в полной выкладке, с ранцами.
Я считал. Гена докладывал о двух ротах. Теперь прибывали новые — и конца вагонам с людьми пока не было. А на бортах платформ стояли чужие знаки — не те, что мы видели в городе две недели назад.
И ещё одно, самое важное. Всё это сгружали здесь, на разъезде, а не гнали дальше. Значит, дальше их состав не идёт: колея за станцией под немецкие вагоны ещё не перешита, и всё, что немец тянет на восток, упирается сюда — в горловину станции и эту рампу.
Плохо и хорошо одновременно. Плохо — потому что под болота везут больше, чем мы думали. Хорошо — потому что вот она, нитка. И она одна.
Я тронул Сидорова за плечо.
— Пошли. И это всё — в блокнот, отдельной страницей. Лодки, знаки, счёт.
— Понял, — шепнул Гена.
Архип возник у водокачки, как всегда, из ничего.
— Будка одна, окна заколочены, — доложил он тихо. — Дверь с той стороны, от путей. Второго поста нет. Зато у угла тропа. Свежая, натоптанная.
— Кто ходит?
— Сапоги и ботинки. Двое, может, трое. Один раз — подкованные.
Значит, к этой брошенной будке ходят чаще, чем должны ходить к брошенной будке. Может, к старику. Может, к водокачке мимо неё. Гадать было некогда, а знать — надо.
Заброшенная путевая будка возле депо стояла в тени водонапорной башни. Окна были заколочены досками, крыша просела, но дверь была целой.
Архип залёг за кучей угля — оттуда просматривалась дверь. Сидоров ушёл к разрушенной стене сарая, лицом к горловине.
— Двадцать минут, — сказал я и сунул Архипу часы. — По ним и считай. Не выйду — уходите оба. К будке не соваться, меня не искать, дальше всё как договорено.
— Двадцать, — повторил старик. Больше ничего не сказал.
Я посмотрел на эту дверь и честно проговорил себе, что делаю.
«В дома не заходим». Моё правило, я его орал на весь лес, и за него уже заплатили другие. А теперь я лез в дощатую коробку с заколоченными окнами и одним выходом, к человеку, которого видел первый раз в жизни.
Второй раз нарушаю. Как и в кордоне — не бесплатно.
Дверь я подпёр маслёнкой, чтобы не закрылась. Внутрь шагнул боком и встал не посреди комнаты, а слева от проёма, спиной к стене, так, чтобы между мной и улицей ничего не было.
На столе горела керосиновая лампа, прикрученная почти до нуля. Свет шёл снизу, и лицо человека за ней сначала было просто пятном. Потом глаз привык.
Ровесник деда. Такой же седой, с глубокими морщинами, с тёмным обветренным лицом. Руки только другие: тяжелее, и в кожу намертво въелся мазут, который не отмывается ничем.
— Стас Ковальчик. Рад видеть тебя живым, — сказал он без удивления. — Я видел тебя на перроне в первый день войны. И деда твоего… думал, ты уехал вместе с ними, а тут вон оно как получилось.
— Получилось то, что получилось, — сухо ответил я.
Он достал самокрутку, чиркнул спичкой, затянулся и кивнул на табуретку напротив.
— Садись.
Я не сел. Стоял у стены, там, откуда видна дверь, и смотрел на него.
— Ты передал сведения, — сказал я. — Мы проверили. Вагоны, путь, караул. Всё совпало.
— Я знаю, что совпало, — он пожал плечами. — Иначе бы ты не пришёл.
Он не начал с предложения диверсии. Он не стал расхваливать свои возможности или жаловаться на немцев. Вместо этого он прищурился и спросил:
— Третья бригада ещё в депо?
Я замешкался. Вот что я должен был ему на это ответить?
— Понятия не имею, — сказал я.
— А «Эшки»? — продолжил Богатырёв. — Где они?
— Кто? — не понял я.
— Паровозы серии Э, — пояснил он. — Те, что с довоенным клеймением.
— «Эшки»… — я пошарил в чужой памяти, но она молчала. — Не знаю.
— Иван Максимов ещё работает?
— Нет. Его в первый день под завалом придавило. Жив или нет — не знаю.
Злился я ровно полминуты. Стою под чужими фонарями, двадцать минут горят, а меня экзаменуют по депо.
— А Михалыч? Тот, что взял Фёдора в паровоз?
О, это я знал.
— Уехал вместе с ним, — сказал я. — В первый день войны.
Богатырёв кивнул, словно ожидал такого ответа. Он смотрел на меня, и в его глазах было что-то вроде оценки.
— Какой паровоз водил Фёдор? — спросил он.
— Я понятия не имею, — ответил я. — Что за допросы? Машинистом был мой дедушка, а не я! Когда война началась, я только собирался идти стажёром!
— А золотники на ней какие стояли?
Вот тут можно было ляпнуть наугад. «Плоские». «Цилиндрические». Полсекунды у меня на это и ушло.
А потом дошло, что он делает.
Он не экзаменует. Он проверяет — единственным способом, какой у него есть. Ровно так же, как я его проверял вагонами и караулом. И если я сейчас начну умничать, он услышит: человек тридцать лет слушает, как ему врут про сорванный график.
— Не знаю, — сказал я. — И не узнаю, сколько ни спрашивайте.
Богатырёв не отвёл взгляд.
— Ладно, — сказал он. — Про железо ты не знаешь. Тогда не про железо. Дом какой?
— Тельмана, семнадцать.
— Бабку как звали?
— Ядвига.
— Кот был?
Я промолчал на секунду дольше, чем надо.
— Мурзик, — сказал я. — Рыжий.
И меня повело. Не от болезни — от слова. Перрон, гарь, расплетённая косичка и «поклянись, что вернёшься за ним». Кот сейчас спал на болотном острове, у Петькиной телогрейки, за много вёрст отсюда. Из всего, что я людям обещал, это оказалось единственным, что я пока сдержал.
— За что Фёдор соседу при всех пинка дал? — спросил Богатырёв.
— За дрова. Тот их со двора таскал.
Старик коротко выдохнул через нос — будто что-то у себя внутри закрыл.
А меня скрутило кашлем. Не вовремя, зато честно: я согнулся, зажал рот кулаком, переждал. Потом разжал ладонь и посмотрел на неё раньше, чем сообразил, что делаю это при чужом.
Чисто.
Сегодня чисто. Даша была права: это не значит ничего.
— Значит, не врёшь, — сказал он наконец. — Это хорошо. Те, кто врёт, обычно начинают умничать. А ты признал, что не знаешь.
— Теперь я, — сказал я.
Он поднял брови.
— Про сестру мою вы откуда знаете? Про Зосю.
— Депо знает всё, — он пожал плечами. — Фёдор ею хвастался. Девять лет, косички, читает быстрее взрослых.
— А про то, что Михалыч взял деда в паровоз? Вас там не было.
— Не было, — согласился он. — Мне это его кочегар сказал. Он в тот день не поехал: у него мать под завалом осталась. Живой, ходит. Только не говорит больше.
Он отвечал ровно, без обиды и не торопясь. Врать так, чтобы каждая мелочь была проверяемой и при этом бесполезной, умеют немногие. Правду так говорят чаще.
— Кто ещё про Ковальчиков спрашивал? — сказал я. — За последний месяц.
Богатырёв помолчал. Дольше, чем на всех предыдущих вопросах.
— Спрашивали, — сказал он. — Потом скажу.
— Сейчас.
— Сейчас — дело, — отрезал старик. — Времени у нас с тобой на двоих меньше, чем ты думаешь.
Он раздавил самокрутку о край стола.
— Давай так, — сказал он. — Движение, пути, стрелки и железнодорожные люди — моя часть. Я знаю, когда и куда пойдёт состав, сколько в нём вагонов и кто его охраняет. Это моя территория.
Он показал пальцем на меня.
— Оружие, прикрытие и отход — это твоё. Ты военный, я — машинист. Каждый делает то, что умеет.
Я кивнул. Это было справедливо.
— Среди работников есть группа, — продолжил Богатырёв. — Саботажники. Они могут немного замедлить работу, испортить путевой инструмент, перепутать ведомости. Но у них нет оружия. Нет защищённой связи, безопасных явок. И главное… у них нет возможности вывести семьи после провала. Возьмут одного — возьмут и семью. Жену, детей, свояка. По списку, с того же двора.
— Я понимаю, — сказал я.
— Я предлагаю повредить линию, — сказал Богатырёв. — Так, чтобы задержать немецкое снабжение. Пустить состав под откос или разрушить путь. У меня есть люди, которые могут подготовить путь. Но нам нужно прикрытие, чтобы они не попались, и план отхода, если что-то пойдёт не так.
Я молчал, обдумывая его слова.
— Я не обещаю участия, — сказал я. — Пока не узнаю состав поездов, охрану, возможность отменить удар и цену для гражданских работников. Если из-за нашей диверсии немцы расстреляют полдепо, это не поможет нашему делу.
— Немцы не расстреляют полдепо, — возразил Богатырёв. — Им нужны работники. Но они могут взять заложников.
— Вот об этом я и говорю, — кивнул я. — Сколько у вас людей?
Богатырёв помолчал.
— Имён я тебе не назову, — сказал он. — Ни одного. Пока не увижу, что вы вообще что-то можете.
— Имена мне и не нужны, — сказал я. — Наоборот. Чем меньше я знаю, тем меньше скажу, если меня возьмут. И вы про нас должны знать ровно столько же. То есть ничего.
Он посмотрел на меня по-другому. Так смотрят, когда человек напротив вдруг оказывается не тем, за кого его держали.
— Мне нужно другое, — продолжил я. — Сколько рук и что они реально могут: задержать, перепутать бумагу, подложить, снять. Кто у вас решает — вы один или ещё кто-то. Связной должен быть один и всегда один и тот же: не рабочий сегодня, не племянник завтра. Где вы сами будете, когда рванёт. И самое главное — куда уходят семьи.
— Куда уходят семьи, — повторил он.
— Да. Не «если возьмут», а сразу. В ту же ночь, до того, как мы тронем рельсы. Иначе это не операция, а расстрельный список. В таком я не участвую.
Богатырёв долго молчал. Потом кивнул — коротко, по-рабочему, будто принял наряд.
— Разумно, — сказал он. — Про семьи я думал. Только выводить их некуда.
— Значит, сначала найдём. Не на базе и не в Новиках. Пока семьям некуда уходить, рельсы не трогаем.
Он наклонился вперёд и продолжил:
— Один из ближайших составов доставит подразделения, предназначенные для прочёсывания района Новиков и прилегающих болот.
— Просто пехота?
— Если бы. — Он качнул головой. — Охранный батальон. С ними полицейские из местных, проводники, собаки. А саму линию прикроют бронедрезиной. Ваши болота им поперёк горла встали.
Батальон.
Не взвод с собаками, который мы уже водили по воде за нос. Батальон.
— Когда? — спросил я.
— Через два дня, — ответил Богатырёв. — Может, через три.
Я стоял и считал — так, как считают чужую задачу, чтобы не мешала своя злость.
Жилые ямы в один накат. Вместо амбразур — щели. Готов один лазарет, а в нём лежачие, которых Даша никуда не поведёт. И люди, половина которых ещё толком не держит винтовку.
А у меня двое суток от выхода, и вторая встреча — завтра ночью. На бумаге успевал: после неё сразу в лес, и к полудню — на базе. На бумаге у меня последние дни вообще всё выходило складно.
Стоит Богатырёву задержаться на час, постам перекрыть горловину или моим лёгким вспомнить о себе — и срок сгорит. Зыков дождётся назначенного часа, поднимет базу и уведёт людей резервной ниткой. К станции не пойдёт: я запретил, а он приказы выполняет.
Но хуже было другое. Предупреждение о батальоне придёт к людям только через сутки. Сутки, когда у нас на счету каждая лопата и каждая волокуша.
Значит, Архип уходит сегодня. Не завтра — сегодня. Один он пройдёт быстрее и доведёт приказ без бумаги. Зыков начинает готовить эвакуацию сразу, а не после моего возвращения.
А я останусь в городе ещё на сутки — с одним Геной и без разведчика.
Плохо. Хорошего на столе не лежало вообще.
— Мне нужно точное время, — сказал я. — И маршрут.
Богатырёв поднялся с табуретки.
— Принесу тебе два расписания, — сказал он. — Одно — то, что висит на стене и по которому у них всё красиво. Второе — как поезда ходят на самом деле. Разница между ними и есть вся наша война.
— Завтра, здесь же, в этот же час, — сказал я. — По вашему времени.
— По нашему, — согласился он и усмехнулся одним углом рта.
Двадцать минут были на исходе. Я чувствовал их спиной — как там, за стеной, Архип отсчитывает последние минуты.
Я шагнул к двери, подобрал маслёнку и уже взялся за скобу, когда старик заговорил снова. Негромко, в спину:
— Стас.
Я обернулся.
Он стоял над лампой, и свет резал его лицо снизу, отчего глазницы сделались чёрными.
— Ты спрашивал, кто про Ковальчиков спрашивал. — Богатырёв помолчал. — Про сестру твою, про Зосю, меня спрашивают не первый раз. И не наши…