Незадолго до полуночи юноша вошел в курительную пульмановского вагона, где, несмотря на поздний час, все еще сидели несколько человек. Как раз в этот момент поезд въехал в штат Виргиния, хотя, конечно же, никто из сидевших там этого не знал.
Правда, некоторые из них могли бы знать, будь их внимание привлечено к этому географическому факту и если бы они ждали этого момента. Как раз в тот момент, однако, когда поезд, почти не снижая скорости, проезжал последний из городков Катобы, один из них вдруг перевел взгляд за окно, отвлекшись от жаркого разговора, который касался исключительно гипнотизирующих, постоянно растущих цен на их собственность и соблазнительных выгод, которые они несомненно извлекут из спекуляций недвижимостью в родном городе. Он взглянул быстро, небрежно и отсутствующе, с тем размытым безразличием богатого человека, который до сих пор так часто ездил на таких замечательных поездах, что ночная поездка через континент в потрясающий город больше для него не приключение всей жизни, а лишь привычка, необходимость и даже утомительное дело, и он, стало быть, теперь редко смотрит из окна.
— Что там? — быстро спросил он. — А, наверное, Мэйсвилл. Да, похоже, Мэйсвилл. — И он снова решительно вернулся от краткого наблюдения за ночным континентом и редкими огнями маленького города к увлекательной теме, которая уже много часов занимала эту группу.
Не было никакой причины, чтобы этот путешественник, который так быстро и безразлично глянул в окно поезда, ощутил больший интерес, чем он выказал. Конечно, самый короткий и случайный взгляд убедил бы наблюдателя в том, что, согласно знаменитому высказыванию бедекера[4], «здесь мало что привлечет туриста». За несколько секунд он успел увидеть тихую, пыльную, слабо освещенную улочку маленького городка верхнего Юга. Улицу скрывали большие деревья, там были какие-то плоские газоны, еще деревья и несколько белых каркасных домов с просторными подъездами, крышами, украшенными резными коньками и удерживаемыми величественными деревянными георгианскими колоннами.
На всем — деревьях, домах, листве, дворах и улице — лежала печать странного одиночества покинутости и октября, пристального, почти скорбного ожидания. И все же эта темная и пыльная улица среди высоких деревьев оставляла неотвязное, странно приятное ощущение чуждости и знакомости. Юджин смотрел на нее с острой внезапной болью в сердце, чувством дружбы и расставания навек, и это чувство, наверное, усиливалось от быстрого и мощного движения поезда, который проскользнул мимо города почти бесшумно, его колеса вращались без трения, звука или вибрации на стальных лентах формованной стали, давая путнику, и особенно юноше, который направлялся на таинственный Север впервые, ощущение безграничной и ликующей мощи, пробуждая для него огромное таинство ночи и тьмы, и образ десяти тысяч одиноких городков, подобных этому, на всем континенте.
Затем поезд мелькнул мимо темной пустынной маленькой станции, и на мгновение возникла главная площадь городка — его деловой центр. И, глядя на нее, он снова предался тем же чувствам одиночества, внезапной близости и прощания. Эта площадь — одно из тех аномальных, обветшало-роскошных, глупых и жалко-претенциозных мест, которые встречаются в маленьких городках вроде этого. Но стоит их увидеть лишь раз, лишь на мгновение из окна поезда, это воспоминание будет преследовать тебя вечно.
И это неотвязное и одинокое воспоминание, возможно, остается благодаря двум вещам: призрачной имитации бурной веселой жизни и почти полному отсутствию жизни как таковой. Впечатление от этого видения, на самом деле, как от застывшего без движения мира, из которого вся жизнь только что исчезла по причине какой-то чудовищной катастрофы. Огни горят, световая реклама подмигивает и вспыхивает, все место еще пугающе цело в своей бледной рельефной новизне, но все люди мертвы, ушли, исчезли. Это гробница застывшей тишины, пугающая своей пустой оголенностью как театральные декорации, где роскошные здания, лавки и магазины центральной улицы нарисованы самыми яркими и льстивыми красками, но где никогда не было жизни.
Так было и здесь, разве что иллюзия мертвого мира обретала жуткую физическую реальность из-за своих застывших, показных, обнаженно реальных размеров.
Все это юноша увидел, или, скорее, прочувствовал, в мгновение ока, в секундном видении пыльной улочки, мимолетном зрелище молчаливой маленькой площади, нескольких ярких фонарей и последующей темноты земли — эти расколотые пополам видения были всем, что он действительно успел увидеть в то мгновение, когда поезд проносился мимо города. И всё же эти фрагменты настолько вписывались в знакомую ему жизнь маленьких городков, что он видел не только несколько раздельных фрагментов, а скорее цельную ночную картину города, которая тут же оживала в его воображении во всей цельности.
За станцией вдоль бордюра рядком были припаркованы пустые машины, и он сразу же понял, что они оставлены посетителями маленького кинотеатра, фасад которого блистал среди застывшего молчания по левую сторону сквера ярко-белыми огнями и полыхавшими плакатами, покрывавшими весь фасад. Но даже здесь не было видно движения жизни.
Тот, кто жил в таких городках и знает их, впервые ощущает тепло и жизнь, глядя на эту аляповатую, сверкающую, заклеенную плакатами плоскость фасада. Ибо внезапно он видит голубоватый свет дуговой лампы, исходящий из щели вентиляционного отверстия в стене, и снова слышит — один из самых одиноких и неотвязных звуков на свете — быстрое стрекотание проекционной камеры в поздней ночи, звук одинокий, торопливый, незабываемый, выходящий в оцепенение молчаливых площадей маленьких городков, словно киномеханик просто гонит последний ночной сеанс, как усталое и выдохшееся создание, чья тусклая, изматывающая жизнь не находит радости в том, что дает столько радости остальным, и кто безнадежно стремится к милосердному вознаграждению — к еде, сну и забвению, которые уже почти на расстоянии руки.
И когда он вспоминает об этом, он внезапно видит и узнает людей в зале, тут же приветствует их, чувствует тоскливое родство с ними, со всей семьей земли, и прощается. Маленькие, темные, одинокие, молчаливые, жаждущие и ненасытные, люди городка собрались здесь в маленьком чертоге сияния, тепла и радости. Здесь они на короткое время объединяются магией кинотеатра. Темные и молчаливые, они подаются вперед как единый разум и масса жизни, но в то же время они раздельны.
Да, одинокие молчаливые и на мгновение прекрасные. Он знает, что люди города там, что они поднимают маленькие белые лепестки своих лиц, жадных и ненасытных, к этому магическому экрану: вот они возбужденно смеются в миг триумфа своего героя, тихо плачут в момент смерти матери, мальчики буйно радуются, когда негодяй получает по заслугам, — все они там, в темноте, под чудовищными бессмертными небесами времени, маленькие безымянные создания в забытом городке огромного континента, и на миг мы увидели их, узнали их, попрощались с ними.
С четырех сторон площади на равном расстоянии стояли новые стандартные пятиламповые фонари, бросая безжалостный белый свет на эти застывшие молчаливые мостовые. Он знал, что это называется «Большой белый путь», которым городок гордится. Почему-то призрачная безжизненная тишина таких маленьких площадей нигде не вырисовывается с такой жестокостью, как в резкой, белой тишине таких фонарей. Ибо они пробуждают жутко, как ничто, эту призрачную пустоту света без жизни. И остро, жутко и невыразимо их резкое белое молчание вызывает к жизни подобную ночной бабочке жажду американца к жесткому, яркому, пылающему накалу.
Словно бы в его душе мог таиться страх древней тьмы, страх древнего бессмертного молчания, которое не будет нарушено, но должно быть услышано. Словно он снова ощущает древний страх — чего? Дикой пустоши, сырого и безвекого глаза стыда и отчаяния, всегда питающегося бесприютностью и наготой. Словно он боится жестокого разоблачения его потерянности и одиночества, яростного, неисцелимого смятения его великого непокоя, отчаянного и бесконечного бегства от чудовищных и вневременных небес, нависающих над ним, огромных, безвратных и неизмеримых пустых просторов, на которых он обитает, по которым, беспомощный, словно лист среди урагана, он вечно гоним и не может остановиться, не может оградить это пространство, обнести стеной, покорить.
Поезд, все время бежавший ровно, мощно, почти беззвучно, миновал станцию и площадь за ней. Последние аванпосты города возникли и исчезли среди узора маленького одинокого фонаря, и перед ними не осталось ничего, кроме огромной таинственной ночи, одинокой вечной земли и чуть позже — Виргинии.
И теперь уже мало что еще можно увидеть. Теперь не осталось почти ничего, что днем будет стоить хотя бы мимолетного взгляда этих великих путешественников, которые измерили Землю и знают все ее неукротимые и бурные моря, повидали все ее редчайшие красоты. И теперь, в ночи, нет ничего, ничего кроме тьмы и пространства, которое мы называем Виргинией, сквозь которое во тьме летит огромный снаряд поезда.
Поле и лог, балка и холм, и ложбина, лес и поток, и мост, и берег, и расщелина, огромная земля, грубая земля, дикая, бесформенная, бесконечно разнообразная, самая знакомая, неотступная земля, великая и непостоянная земля, такая коричневая, такая неровная, такая пыльная, такая знакомая, такая чужая и родная земля, вошедшая в нашу кровь, наш мозг, наше сердце, земля, которую не забыть и не описать, проплывает мимо, мимо, мимо нас в ночи.
Что мы знаем так хорошо и не можем высказать? Что мы хотим рассказать и не можем? Что постоянно вздымается у нас в сердце великой и темной музыкой, что горит у нас в глотке, пульсирует, как странный дикий виноград, во всех наших жилах, сводит нас с ума ликующей и невыносимой радостью и оставляет нас немыми, бессловесными, обезумевшими от нашего неистовства?
Мы не знаем. Все, что мы знаем, — это то, что нам не хватает языка, который мог бы высказать, наречия, которое могло бы полностью выразить ту дикую радость, что бушует как музыка в нашем сердце, дикую боль, переполняющую наше горло, дикий крик, доходящий до безумия в нашем мозгу; вещь, слово, радость, которую мы знаем так хорошо и не можем выразить! Все, что мы знаем, — это маленькие станции, пролетающие мимо в ночи, рассеянные городки, мелькающие мимо со всем своим беспечным, грубым, знакомым, уродливым и невыразимым. Все, что мы знаем, — это то, что земля проплывает мимо в темноте, и так вертится мир — поле, лес и снова поле! И о великой и таинственной земле мы знаем лишь то, что всей нашей жизнью чувствуем ее ткань у нас под стопами.
Все, что мы знаем, — это то, что, имея все, мы не владеем ничем, что ощущение этой дикой песни земли, которая бурлит в нас, мы не можем выразить словами. Все, что мы знаем, — это то, что в этом всем так горько выражается страстная загадка нашей жизни, этот неистовый голод, который так преследует до отчаяния, ранит американца; что будучи богатыми, мы все так нищи; что, имея неисчислимое состояние, мы не можем потратить его; что, ощущая неограниченную власть, мы не знаем, как ею воспользоваться.
Итак, мы летим во тьме сквозь Виргинию, мы летим во тьме по миллионам дорог, мы летим вперед, подгоняемые нашим голодом, по слепым и грубым туннелям десяти тысяч яростных и калейдоскопических дней, жертвы жестокого импульса, шанса на миллион и мимолетных мгновений, лишенные стены, в которую мы могли бы упереться плечом нашей силы; лишенные крыши, чтобы укрыть нашу наготу; лишенные места для строительства и лишенные двери.