За все то время, пока он ждал в безумной надежде, которая каждый день возрождалась, доходя до исступленной уверенности сумасшедшего, и каждый день тонула в пропасти отчаяния, — ждал волшебного письма, что придет к нему из города и мгновенно обеспечит ему все счастье, славу и триумф, столь нужные его душе… его семья смотрела на него с беспокойством и немым вопросом в глазах. Его восторженные надежды и заверения о том, что его ждет великий успех в написании пьес, казались им фантастическими и безмерно далекими. Возможно, они в этом и были правы, хотя причина, по которой они так думали, была в корне неверной.
Так что, хотя в этот приезд они мало говорили с Юджином о его планах на будущее, а то, что говорили, должно было подбодрить его, их сомнения и неверие были очевидны, и иногда, заходя в дом, он слышал, как они беспокойно перешептывались о нем.
— Мама! — Как-то он услышал, как его сестра в один прекрасный день, устроившись поболтать с матерью на кухне, заговорила о нем. — А что Джин намерен делать дальше? Ты не слышала, он еще ничего не говорил про это?
— О не-е-ет! — ответила Элиза медленно, озадаченным и задумчивым тоном. — Он не сказал. По крайней мере он говорит, что собирается писать пьесы. Ну, и я полагаю, он ждет ответа от тех людей в Нью-Йорке, которым он отправил свою пьесу, — быстро добавила она.
— М-м-м, я знаю, — сказала сестра. — Это все очень хорошо, если только он действительно способен на это! Но, боже мой, мама, — воскликнула она яростно, — человек ведь не может жить одной лишь надеждой! Джин всего лишь один из миллиона тех, кто себя в этом пробует! Разве вы оба не понимаете?.. Если ты помнишь, многие думали, что у меня был какой-то талант певицы, — она рассмеялась иронически, хриплым фальцетом. — Я и сама так думала, — но как ты видишь, не очень-то этот талант меня продвинул по жизни, не так ли? Нет, сэр! — решительно сказала она. — Есть еще тысячи и тысячи молодых людей, подобных Джину, которые пытаются опередить его и сделать себе имя. Почему он должен думать, что он лучше, чем все остальные, чем все эти люди? Может быть, пройдет много лет, прежде чем его пьесу поставят, и даже тогда он не может гарантировать, что она будет иметь успех! И на что он собирается жить дальше? Как он собирается сводить концы с концами, пока не добился успеха? Что он собирается делать? Ты знаешь, мама, Джин больше не маленький мальчик. Пожалуйста, заруби это себе на носу, — сказала она резко, как будто мать поставила под сомнение это ее замечание. — Нет, сэр! Нет, сэр! — она хрипло засмеялась. — Твой малыш стал взрослым мужчиной, и ему давно пора проснуться от своих мечтаний и понять, что ему надо как-то обеспечивать себя в дальнейшем. Мама, ты понимаешь, что прошло уже больше четырех месяцев с тех пор, как Джин выпустился из Гарварда, и, насколько я могу судить, он не предпринял никаких усилий, чтобы получить хоть какую-то работу! Что он собирается делать? — сердито сказала она. — Ты знаешь, ну не может же он бесконечно хандрить и слоняться вокруг, как он это делает сейчас! Рано или поздно он должен найти работу!
Ясно, что в этих словах было не столько враждебности и неприязни, сколько тревоги и волнения — следствия нервного, до предела обостренного, противоречивого и несчастного характера Хелен: она могла быть щедрой, доброй и ласковой, а уже в следующую минуту резко стать злобной, критикующей, исторгающей потоки оскорблений. На самом деле это были всего лишь признаки безумия и волнения ее большой, измученной, но очень щедрой души. Так, она бушевала и обрушивалась на мужа за то, что он «слоняется по дому», говоря ему что-нибудь вроде: «Бога ради, неужели меня никогда не оставят в покое? Неужели я никогда не получу ни единой минуточки покоя и тишины? Ну почему вы все так и вьетесь вокруг меня каждую секунду моей жизни? Во имя Господа нашего, Хью, уходи! Уходи! Уходи! Оставь меня в покое на несколько минут, прошу тебя!» К этому времени ее голос становился надтреснутым и резким, дыхание учащалось, делалось хриплым и почти переходило в истерические рыдания. При этом она могла столь же жестоко терроризировать мужа, думая, что он ведет себя «неправильно» и «несправедливо» по отношению к ней, если вдруг воображала, что он отдает слишком много времени своему бизнесу, второпях проглатывая еду, читая книги вместо того, чтобы внимательно выслушивать ее тирады, или чересчур много времени проводя вне дома.
Бедная, измученная и несчастная душа, со всем ее величием, доблестью и любовью, которые Юджин так хорошо знал! После смерти отца она не нашла никакого лекарства для облегчения своего колоссального, непрерывного, безумного волнения, никакого наставника или спасителя, который бы подсказал ей, что, для того чтобы совершить чудо спасения, надо уделить внимание самой себе. И тогда ее безумие обернулось против нее и выплеснулось в мир, одновременно требуя одиночества и не будучи в состоянии вынести его хотя бы три дня подряд; требуя мира и покоя, избавления от собственной ярости, освобождения от собственной несправедливости. И именно по этой причине, потому что ее собственное волнение и безумие постоянно заставляло ее выступать против всего мира, неделю прославляя что-нибудь, а уже на следующей неделе осуждая и проклиная то же самое; постоянно обвиняя жизнь и людей в том, что они чем-то причинили ей боль или поступили с ней неправильно, хотя на самом деле неправильно поступала она сама, — именно по этой причине, более чем по любой другой, Хелен теперь набрасывалась на Юджина, обвиняя его перед матерью.
И потому, что Юджин был нанизан на те же самые нити, слеплен из той же глины, вырезан из того же материала, того же вида и качества, он стоял в зале, слушая сестру, и лицо его кривилось и багровело, он дрожал от ярости, его сердце и все органы болели и дрожали от отвратительной серой тошноты безнадежности и отчаяния, его горло перехватило от нестерпимой обиды, когда он услышал голос Хелен; и он бросился на кухню, чтобы как следует поругаться с ней и матерью.
Но прежде заговорила Элиза.
— Ну, на самом деле, — он услышал, как его мать сказала дипломатично, с надеждой, но каким-то непостижимым образом это лишь усилило его гнев и раздражение. — Ну, пока что… пока что… — сказала она, — давайте подождем и посмотрим! Давайте подождем и посмотрим, что там будет с этой пьесой. Кто знает, может, завтра они скажут, что берут ее. Может, в конце концов, все будет в порядке!
— Все будет в порядке! — Юджин почти кричал, ворвавшись к ним в кухню в этот момент. — Проклятье, вы правы, все будет в порядке. Я вам скажу, как именно все будет в порядке, — он задыхался, его легкие, казалось, бились об ребра, как будто он долго бежал вверх по крутому склону. — Вот если я стану каким-нибудь чертовым агентом по недвижимости, то все будет в порядке! Если я стану каким-то дешевым адвокатом, то все будет в порядке! Если я стану каким-то проклятым мошенником, который просиживает штаны в банке, наживаясь на всех ваших денежках, которые вы заработали, то все будет в порядке? Да? — прорычал он, чувствуя, что его речь бессмысленна и несогласованна, но не в состоянии выразить правильно все то, что он хотел сказать, что разгоралось в нем, выливаясь волной горячей, удушающей обиды. — О да! Большой человек! Великий человек! Великий мастер! Типа, например, этого вашего мистера Скрупа Пеграма — президента крупного банка, вот так уж точно было бы все в порядке, не так ли? — вскричал он задыхающимся и дрожащим голосом. — Вы бы встали на карачки и поползли к нему, если бы он заговорил с вами, не так ли? О, спасибо вам огромное, мистер Пеграм, что оказали мне честь и дали возможность вложить мои деньги в банк, так что теперь вы можете раздать их в виде кредитов куче мошенников, занимающихся какими-то чертовыми махинациями с недвижимостью, — он усмехнулся, в ярости пародируя услужливый, ноющий тон. — Благодарю вас, сэр, — продолжал он, и, несмотря на то что его речь была скомканной и нелогичной, мать немедленно поджала губы сердито и возбужденно, а ширококостное лицо его сестры покраснело от гнева.
— Ну ладно, — строго сказала мать, направляя на него свой указательный палец, — я хочу сказать тебе кое-что! Ты можешь глумиться над всем, чем угодно, дорогой мой сэр, можешь что угодно говорить про Скрупа Пеграма, но это человек, который всю свою жизнь работал не покладая рук, чтобы заработать то, что он сейчас имеет…
— Да, — с горечью сказал Юджин, — а также чтобы поиметь все то, что заработали вы. Потому что именно этим все и кончится.
— Он шел своим путем с самого детства, — продолжала Элиза строго и наставительно, — и никто никогда не делал ничего за него, потому что я точно знаю: в его семье не было никого, кто мог бы обеспечить ему хоть какую-нибудь протекцию, хоть какую-нибудь помощь. Всего, чего он добился, он добился сам, без посторонней помощи и, кроме того, — продолжала мать суровым, убеждающим тоном, — без образования! Да-да, он и трех-то месяцев в школе не отучился! А сегодня он имеет такую репутацию, такое уважение общества — не меньше, чем лучшие люди из тех, кого я знаю.
— Ну да, а еще он собрал большую часть денег этого твоего общества, — вскричал Юджин.
— Ты бы лучше помолчал! — возразила Хелен. — Если бы я была на твоем месте, я бы рта не раскрывала! Не критикуй других людей, пока не докажешь, что в тебе что-то есть, что ты можешь сам зарабатывать, — сказала она.
— Да ты! Да вы! — задыхался Юджин. — Я покажу вам! Говорите обо мне гадости у меня за спиной, да? Вот вы какие! Хорошо! Подождем и посмотрим! Я покажу вам! — продолжал он сдавленным, дрожащим шепотом, полным ярости и отвращения.
— Ладно, — сказала Хелен жестким, враждебным тоном. — Я подожду и посмотрю. Я надеюсь, что у тебя что-нибудь получится. Но ты должен показать мне, что в тебе что-то есть. Настало время прекратить эти глупости и устроиться на работу! Не критикуй других людей, пока не покажешь, что сам в состоянии себя обеспечивать! — говорила она.
— Нет, — сказала Элиза, — если честно, мы и так сделали для тебя столько, сколько могли. Ты получил такое хорошее образование, что другие могут о таком только мечтать, и теперь все остальное зависит от тебя, — резюмировала она строго. — У меня нет больше денег, чтобы платить за тебя, и тебе теперь придется принять это, — сказала она. — Ты должен сам себя обеспечивать.
И в теплой и живой тишине кухни все трое несколько секунд смотрели друг на друга, тяжело дыша, испепеляя друг друга злыми и укоризненными взглядами.
— Ну, Джин, — Хелен вдруг сменила тон, — на самом деле, я тебя понимаю. Постарайся забыть об этом. Все это пройдет, когда ты станешь старше, — сказала она устало. — Мы все были такими когда-то. У всех нас были грандиозные амбиции, мы хотели стать известными, но вышло по-другому. Я и сама была такой, — признала она. — Я была уверена, что стану великой певицей, сделаю потрясающую карьеру в опере… Но теперь все кончено, и я знаю, что я никогда уже этого не сделаю. Просто забудь об этом, — попросила она тихо. — Все это кажется для тебя таким прекрасным, и ты думаешь, что не сможешь жить без этого своего писательства, но через некоторое время ты забудешь об этом. О, конечно, забудешь! — пробормотала она. — Конечно! Ну да! — воскликнула она, яростно встряхнув Юджина, и ее голос вдруг снова стал звонким, и как прежде, одновременно сердечным и безапелляционно командирским. — Но нет, я тебя побью, честное слово, если ты так поступишь! Что делать, если они не принимают твою пьесу? Держу пари, огромное количество людей прошло через то же самое! Да, сэр! — она начала плакать. — Но я держу пари, что со всеми успешными писателями тоже случалось подобное, когда они начинали, и тогда они шли дальше и позже имели большой успех! Ну, если эти бы люди не принимали мою пьесу, — сказала она, — я бы села и написала бы еще одну, такую прекрасную, что они бы все устыдились! Ну же, ты ведь еще только ребенок! — воскликнула она, снова встряхивая Юджина за плечи и при этом изображая нечто вроде улыбки на широком добром лице. — Разве ты не знаешь этого? У тебя впереди еще масса времени! У тебя впереди жизнь! Конечно! Ну конечно! — кричала она, продолжая его трясти. — Не позволяй всему этому огорчать тебя! Через десять лет ты оглянешься назад на все это и со смехом подумаешь, какой же ты был дурак! Конечно, так оно и будет! — Потом, поскольку ее муж уже подъехал к дому Элизы и теперь давил на клаксон, вызывая ее, она поспешно сказала, тихо и устало: — Ну, в общем, Джин, забудь об этом! Жизнь слишком коротка! Я знаю, — добавила она загадочно, — уж я-то знаю! — И тут, уже собираясь уходить, она вдруг добавила, как ни в чем не бывало: — Дорогой, приходи к нам на ужин, если хочешь. Теперь ты сам решай, хорошо? Теперь это зависит от тебя. Можешь делать что хочешь!
Она говорила тем твердым, намеренно безразличным тоном, которым она всегда обычно сопровождала подобные приглашения.
— А кстати, что бы ты хотел поесть? — задумчиво проворковала Хелен. — Как насчет хорошего толстого стейка? — спросила она и подмигнула ему. — У меня есть половина жареной курицы, оставшейся со вчерашнего ужина, и ты можешь их съесть, если, конечно, к нам придешь! О нет, нет, конечно, тебе решать! — снова вскричала она этим своим вызывающим, почти злобным тоном, как если бы он уже демонстрировал нежелание или отказ. — Я не собираюсь тебя неволить и принуждать, но ты можешь прийти, если хочешь, конечно, можешь. И как насчет большого блюда, полного фасоли… И еще картофельного пюре… И еще немного тушеной кукурузы и спаржи? А что ты скажешь насчет огромных восхитительных ломтиков томатов под майонезом? А еще у меня стоит в духовке громадный, толстый пирог с персиково-яблочной начинкой… Как ты думаешь, неплохо бы он пошел с кусочком сливочного масла и деревенским творогом? — расписывала она, подмигивая ему и комично чмокая губами. — Тебе это по вкусу? Ну скажи же?
При этом она тыкала его в бок своими большими сильными пальцами, говоря нарочито хрипло, в нос, нелепо и комично: он знал, что Хелен пародирует их общую знакомую — девушку, которая однажды уехала из Алтамонта в Нью-Йорк, а потом вернулась. Она говорила именно таким, всезнающим и уверенным гнусавым тоном настоящего ньюйоркца.
— Ах, хорошо, ребята! — продолжала Хелен тем же голосом. — Ну просто волшебно! Все так, как подают в лучших домах Нью-Йорка! — кривлялась она. Затем, внезапно равнодушно повернувшись в сторону, она спустилась по ступенькам и двинулась к машине мужа, бросив Юджину: — Ну, в любом случае делай так, как тебе нравится! Никто не собирается принуждать тебя идти, если ты не хочешь!
Потом она села в машину, и они стремительно поехали вниз, под гору, повернули за угол и исчезли.
На самом деле причиной, по которой семья Юджина восстала против той идеи, что он мог бы преуспеть на ниве писательства, то есть в той работе, к которой он так стремился, было одно обстоятельство, по большому счету, наоборот, игравшее в его пользу. Но ни он, ни его семья так не думали. Вот что это было за обстоятельство: «Писатель, — думали они, — это, должно быть, какой-то особый вид человека, выдающийся, таинственный и бесконечно далекий от них, кто-то, кого они никогда не знали и не могли знать, типа того же Ирвина С. Кобба. Ну а что касается этого мальчика, — это всего лишь наш сын и брат, и он никакой не чудесный, не таинственный, и уж тем более не далекий. Мы знаем о нем всё, все мы выросли здесь вместе; да тут и говорить нечего — он такой же человек, как и мы. Его отец был камнерезом, он родился на ферме и был вынужден всю свою жизнь работать руками. И пять братьев его отца тоже были камнерезами и зарабатывали себе на жизнь таким же образом: в поте лица своего. А его мать — трудолюбивая женщина, которая подняла и воспитала большую семью, держит пансионат, поневоле была вынуждена скрести, экономить и трудиться всю свою жизнь. В этом краю каждый знает ее семью: ее братья здесь, в городе, — уважаемые деловые люди, а всего ее родственников несколько сотен: фермеры, владельцы магазинов, плотники, старьевщики и все такое прочее — все люди подобного склада Ну, они все хорошие, честные, приличные, уважающие себя парни, никто не может сказать, что они не таковы, но среди них нет и никогда не было ни одного писателя; как, впрочем, ни одного врача или законника. Возможно, затесались один или два проповедника, помнится, дядя Юджина, Баском, был священником и тоже очень образованным человеком. Вечно совал свой нос в книгу и, кстати, тоже учился в Гарварде, и все такое. Да, и теперь-то припоминается, что у дяди Баскома всегда были странные понятия о жизни, как и у этого мальчика. Ему даже пришлось покинуть лоно церкви, вы знаете, потому что выяснилось, что он агностик, а еще он вечно писал стихи, ну и все такое прочее. Ну, и этот парень, Юджин, очевидно, из того же теста — большой любитель книжек, но без какой-либо практической жилки. И нам кажется, что лучше всего ему будет найти работу учителя в школе, или, может быть, журналиста в газете — это занятие ему подойдет, или, может, лучше бы он вообще изучил юриспруденцию».
Вот такое в их умах складывалось мнение по этому вопросу. И все-таки сам этот довод, который они вывели: что Юджин был ровно таким же человеком, как и все остальные, не далеким, не выдающимся, и не таинственным, — на самом деле был главным доводом в его пользу, просто ни один из них не мог этого разглядеть. Ибо в то время, как они думали, что в нем не было ничего удивительного или мистического, он верил, что оно было; и ни один из них не мог понять, что его самый большой плюс, его главное преимущество из всех, что у него имелись, было то, что он вырос из той же почвы и был наделен той же кровью, костями, характером и страстью, как и все остальные. Если бы они только знали, что на самом-то деле Юджин прочитал столько книг не потому (как все они думали), что он был по натуре книжным червем, а по той же причине, по какой его мать была без ума от собственности, от владения чем-нибудь. Она все время говорила, думала, переживала и мечтала о недвижимости, и хотела иметь в собственности всю землю; и точно так же сам Юджин хотел, чтобы вся земля принадлежала ему. С другой стороны, страсть, которая заставляла его читать книги, была той же самой, что заставляла его братьев и сестер постоянно суетиться и перемещаться туда-сюда, подкидывая дрова в топку собственной неугасимой страсти и волнения, и которая заставляла их постоянно, со всеми и обо всем болтать, пока они не вызнавали все подробности о жизни всех мясников, пекарей, торговцев, юристов, врачей, владельцев греческих ресторанов и торговцев итальянскими фруктами в городе.
Если бы они понимали это, что в нем были те же самые черты, что и во всех остальных родственниках, они бы поняли и его желание стать писателем, и даже те проблемы, с которыми он сейчас пытался разобраться и которые казались в тот момент столь катастрофичными и позорными для Юджина, они на самом деле не сочли бы столь уж серьезными. Ведь все они, и его отец, и один из его братьев, и несколько других его родственников, сталкивались с теми же проблемами, и это не вызывало удивления у остального семейства. Но теперь, когда в такую ситуацию попал именно он, — тот, на кого они смотрели как на ученого, на книжного червя, — это было все равно, как если бы какой-нибудь высокий церковный чин был пойман во время рейда в публичном доме!
Наконец, позже Юджин мог бы отыскать некоторую печальную иронию в том, что, если бы он только был в состоянии осознать и описать все это, его семья была превосходнейшим, готовым к употреблению образцом для пьесы: в одном этом конфликте между ними была сконцентрирована вся суть и энергия человеческой драмы. И что было самым потрясающим и самым важным, так это то, что все они — члены его семьи — были полны страсти, энергии, надежды и глупости, присущих именно живым людям. Дураки и ангелы, невиновные и виноватые одновременно, их нельзя было ни только превозносить, ни только обвинять, они состояли всего лишь из крови, костей, костного мозга, страстей, чувств, воплощенное роение и сплетение жизни и всех ее ошибок, такие абсолютно цельные, такие великолепно живые!
Что касается воображаемых несчастий и лишений молодого художника в его споре с унылыми и жестокими филистерами, это, как он позже понял, не имело ничего общего с истинной драматургией и вообще не стоило даже выеденного яйца — оно имело не большую ценность, чем корявые студенческие пьесы, написанные в классе профессора Хэтчера, в которых действовали некие театральные формулы жизни вместо самой жизни.
О нет! Конфликт, комедия, трагедия, боль, гордость, глупость, ошибка были бы точно такими же, если бы Юджин мечтал стать летчиком, или водолазом, или строителем мостов, или профессиональным носильщиком гробов на похоронах, или железнодорожным инженером… да кем угодно! Это было исследование самой жизни во всем ее ошеломляющем богатстве, и оно было прямо у него в руках, но он не мог видеть его, не мог использовать его. Вместо этого он отправился бродить и искать вдохновение по бесплодным старым борделям подмостков, принимая поверхностные бойкие выжимки поддельных чувств за самую плоть и форму реальности. Впрочем, такую ошибку совершил бы (и совершал) каждый молодой человек, который когда-либо жил на этой земле.
Письмо наконец пришло одним непрекрасным серым днем в конце октября; и тут же, как только он открыл конверт и прочитал первые слова «Мы сожалеем…», его жизнь стала серой, как этот серый день, и он подумал, что у него никогда уже больше не будет ни сердца, ни надежды, ни познания живой радости труда. Его плоть умирала, холодела, болела, но он читал гладкий, полный фальши текст письма с бесстрастным лицом, с которым люди обычно получают плохие новости, и даже пытался увидеть в нем намек, тонкую ниточку надежды, высосать из пальца нечто вроде скудного и безнадежного утешения из злых, но масленых слов: «Мы с нетерпением ожидаем и с большим интересом прочтем вашу следующую пьесу и очень надеемся, что вы отправите ее нам, как только она будет закончена…»; «Мнения членов нашей комиссии разделились: четверо голосовали за рассмотрение этого произведения, а пять за отказ…»; «Хотя все мы были единодушны в том, что ваш стиль исключительно свежий и живой… в то время как высокое качество написания некоторых сцен не вызывает сомнений… мы были вынуждены с неохотой…»; «Вы один из тех молодых писателей, за чьей работой мы будем следить с большим интересом…» и так далее и тому подобное.
Те, на кого свалилась обнаженная тяжелая ноша стыда, те, кто почувствовал, как стыд отвратительным серым веществом обволакивает их внутренности, уже никогда не будут улыбаться спокойно и безмятежно, по крайней мере пока их не подведет память.
И вот огромный, голый, невыносимый стыд навалился на Юджина своим давящим, разрушительным весом, словно обрушившись прямо с мокрого, серого осеннего неба. Отвратительная серая жижа наполнила его мозг и внутренности; она было повсюду и во всем, она висела в воздухе, и он вдыхал ее, она чувствовалось, она смотрела с каждой стены каждого дома, незримо присутствовала в каждом встречном. Ее вкус он ощущал на губах; ее он был вынужден терпеть в визгливой, отвратительной разноголосице десятков тысяч растрепанных нервов.
Из-за этого он больше не мог сидеть, отдыхать или найти хоть где-нибудь покой, забвение, или отдых, или освобождение от дикого волнения, которое постоянно терзало его. Юджин ложился спать только лишь для того, чтобы снова встать и всю ночь бродить по мокрым скучным улицам. Он ел, и его сразу рвало, и он исторгал из себя все, что съел; а затем, чувствуя себя тупым, измученным тошнотой болваном, угрюмо и печально садился есть снова.
Он видел весь мир больными глазами, больным сердцем, больной плотью; все из-за этой проклятой серой массы стыда и ужаса, в которой его жизнь утонула и валялась теперь на дне. Казалось, он никогда больше не сможет избавиться от этого состояния, накрывшего его, не сможет снова познать прекрасную музыку здоровья, радости и силы. С другой стороны, он не мог и умереть, а был вынужден жить в жалком кошмаре до конца своих дней, как человек, обреченный жить вечно в состоянии позорной тошноты, заразившей его сердце, мозг, внутренности, плоть и дух.
Ему казалось, что все пропало, что он жил в каком-то дурацком сне на протяжении многих лет, а теперь был жестоко разбужен и наконец-то увидел себя таким, как есть — голым, никчемным дураком, у которого никогда не было ни грамма таланта и уже не осталось ни грамма надежды; сумасшедшим, который потратил впустую все свои деньги и потерял драгоценные годы, когда он, возможно, мог бы обучиться какой-нибудь работе, соответствующей его способностям и подходящей для жизни простого обывателя. И теперь ему казалось, что его семья была страшно и беспощадно права во всем, что они говорили, что чувствовали; а он был слишком глуп, чтобы понять это. Его осознание краха и неудачи было ужасным, разрушительным и полным.