Старвик стал лучшим и самым близким другом Юджина. Однажды с горьким чувством потери и образовавшейся пустоты он осознал, что Старвик был единственным другом его возраста, который у Юджина по большому счету вообще имелся, кому он страстно и полностью раскрыл свою жизнь, от чьей дружбы он никогда не уставал. Нет, другие друзья у него тоже были — друзья в том непринужденном и равнодушном смысле, в котором большинство людей понимают дружбу, — но до сих пор у него никогда не было такого человека, как Старвик, который бы занял место в самой глубине его сердца.
Почему было так? Что это было за пустота и потеря — если это было пустотой или потерей — в его жизни? Почему, несмотря на весь яростный, горький, ненасытный голод к жизни, неутолимую жажду тепла, радости, любви и общения, постоянный желанный образ, горевший в сердце Юджина с детства, мечту о заколдованном городе, где живут потрясающие мужчины и славные женщины, — почему же тогда Юджин уставал от людей почти сразу же после того, как он встречал их? Почему тогда он, казалось, досуха выжимал из их жизней все тепло и интерес, который они могли бы представлять для него, как выжимают апельсин, а затем сразу же преисполнялся скуки, отвращения, тоскливой унылости и нетерпеливой усталости и желания сбежать от этих людей, да такого мучительного, что его отношение к этим людям превращалось почти в ненависть?
Почему он теперь был переполнен презрением и раздражением в отношении людей? Потому ли что никто из них, казалось, не был так хорош, как они должны были бы быть? Откуда взялась непоколебимая, становящаяся все сильнее с каждой неудачей и разочарованием убежденность в том, что волшебный мир его грез был здесь, вокруг нас, готовый упасть к нашим ногам, надо лишь взять его, и что препятствием к магии прекрасной жизни, о которой он мечтал, которой он жаждал, было не то, что она являлась лишь призраком его желания, а то, что окружающие люди слишком слабы и низки, чтобы присвоить себе этот волшебный мир?
Теперь, со Старвиком, в первый раз в жизни он чувствовал эту магию постоянно — это реальное воплощение всегда хорошей, всегда теплой и красивой жизни, всегда сияющей огнями страсти, поэзии и радости, всегда заполненной потрясающей и торжествующей уверенностью молодости с ее верой в новые земли, утренние блестящие города, с ее надеждой на путешествия, с ее убежденностью в хорошем и счастливом существовании — этакое нетленное счастье и радость, — и все это уже надвигалось и уже могло быть здесь в любой момент.
Поначалу Юджин смотрел на странное нежное лицо молодого человека рядом с ним, раздумывая с чувством невероятного удивления об опыте своего общения с этой личностью, живущей другой жизнью, с натурой и темпераментом, настолько отличающимися от его собственной. Что же это было? Был ли это острый ум, оригинальный и всепроникающий инструмент, который взял старые, истрепанные проблемы духа и повернул их на новый лад, показав без труда аспекты и грани, которые сам Юджин так редко видел? А какую отчаянную радость доставляли юноше прогулки вместе со Старвиком по ночам по тихим улицам Кембриджа или вдоль чудесной реки, вьющейся — узкой, волшебной под лунным светом — по прелестной, темной сельской местности! Какие другие удовольствия, какое другое умиротворение ума и чувств могли бы быть настолько полными и замечательными, как те, которые вытекали из их дружбы, когда, не обращая никакого внимания на мир вокруг, они продолжали ожесточенные споры о чем угодно, о всевозможных вещах, которые только существуют под этим небом; его собственный голос, страстный, льющийся, дикий, взывал к земле, к луне, ко всем богам стихосложения и магии, в то время как его ум прокладывал русла рек и молнии света через обширные поля литературы и опыта!
И как нетерпеливо он ждал ответов тихого, усталого, протяжного голоса своего друга, как яростно он бросался отбивать его возражения, как жадно и благодарно он питался его согласием! Какой еще язык имел такую власть над ним, так трогал его гордость и чувства, как этот; как жестоко его презрение ранило Юджина и как великолепно его похвалы переполняли его сердце славой и восторгом! Этими ночами, когда они со Старвиком гуляли вдоль реки, проводя время в этих яростных, страстных, дружеских спорах, он переживал все происходящее еще несколько часов после того, как оно заканчивалось, прокручивая в голове их обсуждения снова и снова, вспоминая каждый жест, каждый интонацию, каждую вспышку эмоций на лице собеседника. Поздно ночью он расхаживал взад и вперед по комнате или останавливался помечтать у окна, все еще прокручивая в уме споры со своим другом, придумывая и сожалея о тех великолепных вещах, о которых он мог бы сказать, ликуя по поводу тех, которые он все-таки сказал, и по поводу каждого слова одобрения или взрыва смеха, который он спровоцировал. И он думал: «Ах, но вот в этой теме я был поистине хорош! Я мог видеть, как он восхищался мной, какое высокое место он отводит мне в своей душе, как тепло он ко мне относится. Ибо когда он говорит что-то, он действительно имеет это ввиду, он называл меня поэтом, и его голос был тих и полон страсти; он сказал, что и единственный в своем роде, что моя судьба была великой и предопределенной».
Был ли в таком случае ответ?
До этого периода в своей жизни он всегда пил очень мало; несмотря на отчаянный страх его матери, что все ее дети унаследовали болезненную тягу к виски — «проклятие спиртного», как она это называла, — от своего отца, Юджин не чувствовал никакой горячей потребности в подобных стимуляторах. Будучи один, он никогда не стремился выпить, он никогда не покупал бутылку для себя, и, хотя его жизнь и стала одинокой, мысль пить в одиночку, мысль тайного пьянства наполняла его мерзким влажным ужасом.
Теперь в компании Старвика он пил чаще, чем когда-либо раньше. Употребление алкоголя, на самом деле, пока ему не пошел двадцатый год было для него случайным и редким делом. Один раз, когда ему было семнадцать он приехал домой из колледжа на рождественские каникулы и очень сильно напился, украдкой смешав в одном стакане несколько видов напитков, которые его старший брат Люк привез домой для отца. Кроме этого случая были еще один или два кутежа во время его учебы в колледже. Но до сего момента Юджин не знал опыта регулярного опьянения.
В компании Фрэнка Старвика, он каждую неделю или около того посещал маленький ресторанчик, который был расположен в итальянском районе восточного квартала города, за площадью Сколлэй, на Вашингтон-стрит. Место это «открыл» сам Старвик, и он хранил знание об этом ресторанчике с суровой секретностью, посвятив в него только нескольких друзей, нескольких редких, понимающих душ, которые не стали бы грубо злоупотреблять атмосферой этого бесценного места, своего рода атмосферой старого мира. Ведь, как говорил Фрэнк, «было бы жаль, если бы это место когда-нибудь стало слишком известно. Это действительно было бы жаль, знаешь ли… Я имею в виду, все эти люди, которые начали бы ходить туда, они бы могли разрушить его… Они действительно могли бы… Я имею в виду, это совершенно удивительно — найти место вроде этого здесь, в Бостоне!».
Это было начало того темного кровавого периода преступности и ужаса, который повлекли за собой годы «сухого закона» и который впоследствии оставил свой отвратительный след, неизлечимые увечья не только на душе и совести нации, но и в жизнях миллионов людей — особенно молодых — по всей стране. В это время, однако, уродливая, наглая личина более позднего периода — блат и коррупция, «крыши», гангстерский разгул — была еще не так заметна, как в последующие годы. Но уже было вовсе не легко «найти выпить», началась история подпольных баров, «говори тихо», как их называли; они еще были более или менее приличными, еще оправдывали свое название: место, куда надо приходить тихо и скрытно, говорить вполголоса, смотреть украдкой, не терять бдительности и предпринимать всевозможные меры предосторожности.
Место, которое «открыл» Старвик и которое он хранил с такой таинственностью, будто драгоценность, представляло собой небольшой итальянский ресторан, известный как «Посилиппо», который занимал второй этаж старого кирпичного здания на маленькой темной улочке в итальянском квартале. Франк произносил это название с любовью, на особый манер: «Пофилиппо» — своим рафинированным голосом, с преувеличенным сильным акцентом, с которым он произносил все иностранные, экзотические имена и названия — особенно те, у которых было латинское происхождение.
Прибыв на очередной кутеж в «Пофилиппо», Фрэнк, который в это время любое свое действие сопровождал самыми щедрыми и барскими экстравагантными жестами и который швырял чаевые налево и направо при каждом удобном случае, разумеется, получал самые льстивые и подобострастные приветствия от владельца ресторана и официантов, а затем делал заказ, с изысканной и томной разборчивостью требуя, чтобы его обслуживал только его любимый официант, учтивый до раболепия мужчина по имени Нино. Были там и другие официанты, которые работали точно так же хорошо, как Нино, но Фрэнк всегда отдавал предпочтение только ему, потому что, по его словам, Нино был невероятно похож на одного из святых на картине Джотто и потому что, он утверждал, что весь древний, печальный и изысканный ритм древнего тосканского благородства воплотился в теле и повадках этого официанта.
— А ты заметил, как он использует свои руки во время разговора? — спрашивал Фрэнк тоном высоким, страстным и предельно серьезным. — Ты заметил тот его недавний жест? Это тот же жест, что и у Фомы на картине Леонардо «Тайная вечеря». Это на самом деле так, знаешь ли… Господи Иисусе! — вскрикивал он своим высоким, странным, несколько женственным голосом. — Столетия высокого искусства, жизни, культуры — потрясающие знания, которыми обладает весь этот народ, — такие, которых вы никогда не найдете у людей в нашей стране, такие, которых никакое образование, или книги, или колледжи не смогут дать вам, — все выражено в одном жесте, одном коротком движении руки этого итальянского официанта… Ах, все это так удивительно, на самом деле, знаешь ли!
Реальная причина того, что Фрэнк предпочитал Нино всем прочим официантам в «Пофилиппо», однако, состояла в том, что ему нравился сам звук этого слова «Нино», и он очень уж красиво произносил его.
— Нино! — кричал Фрэнк своим высоким голосом. — Нино!
— Si, signor[39], — вкрадчиво выдыхал Нино, подбегая к столику и становясь над ним в позе сосредоточенного и молитвенного поклонения, ожидая следующего указания молодого человека.
— Нино, — говорил ему Фрэнк, копируя тон и манеры чувственного и усталого аристократа и гурмана из Старого Света. — Quel vin avez-vous?.. Quel vin — rouge — du — très — bon. Vous — comprenez?[40] — говорил Фрэнк, используя в одной этой реплике большинство известных ему французских слов, но при этом прекрасно симулируя беглость речи и мастерство красноречия на обоих языках.
— Mais si, signor![41] — немедленно отвечал Нино, искусно льстя Фрэнку на двух языках сразу — на французском и на итальянском.
— Le Chianti est très, très bon!.. C'est parfait, monsieur![42] — шептал он, изящно складывая пальцы как бы в экстазе. — Admirable![43]
— Bon[44], — тихо говорил Фрэнк с решительным видом. — Alors, Nino, — продолжал он, повышая голос на этих двух словах, произнося их с особым смаком (это были одни из любимых его слов на французском). — Alors, une bouteille du Chianti… n'est-ce pas?[45]
— Mais si, signor! — говорил Нино, с энтузиазмом кивая. — Si! Et pour manger?[46] — спрашивал он ласково.
— Pour manger?[47] — переспрашивал Фрэнк как бы в раздумьях — Ecoute, Nino! Vous pouvez recommander quelque chose… Quelque chose d'extraordinaire![48] — кричал Фрэнк высоким страстным голосом. — Quelque chose de la maison![49] — заключал он торжественно.
— Mais si! — восклицал Нино с еще большим энтузиазмом. — Si, signor… Permettez-moi!.. Le spaghetti avec la sauce est merveilleux![50] — шептал он соблазнительно, восторженно закатив темные глаза и слегка перебирая в воздухе большим и указательным пальцами в безмолвном экстазе.
— Bon, — серьезно говорил Старвик, кивая. — Alors, Nino… le spaghetti pour deux… vous comprenez?[51]
— Maissi, signor! Si! — выдыхал Нино. — Parfaitement![52] — и он записывал этот чудесный заказ себе в блокнотик. — Et puis, monsieur! — продолжал с вдохновением Нино. — Permettez-moi de recommander… le poulet[53], — шептал он соблазнительно. — Le poulet rôti[54], — выдыхал он с таким трепетом, как будто раскрывал редчайшие секреты кулинарного мастерства, бережно хранимые еще со времен Эпикура, — le poulet rôti… de la maison![55] — и он снова делал этот беззвучный экстатический жест пальцами и соблазнительно закатывал глаза. — Ah, signor, — говорил он, — Vous n'aurez pas de regrets si vous commandez le poulet![56]
— Bon… Bon, — говорил Старвиктихо, но с глубоким смыслом. — Alors, Nino! Deux poulets rôtis, pour moi et pour monsieur[57], — приказывал он.
— Bon, bon! — говорил Нино, с энтузиазмом кивая и живо записывая. — Et pour la salade, messieurs?[58] — тут он делал паузу, вопросительно и с надеждой глядя на молодых господ.
И так продолжалось, пока они не перебирали все меню, используя смесь искаженного французского и односложного итальянского. Когда эта сногсшибательная церемония была закончена, Фрэнк Старвик в результате заказывал не что иное, как обед «табльдот» стоимостью в один доллар, который синьор «Пофилиппо» готовил для всех гостей, перечень блюд и порядок которого — суп, рыба, спагетти, жареная курица, салат, мороженое, сыр, орехи и черный кофе — были постоянны и никак не могли быть изменены по прихоти обычных людей, хотели они того или нет.
И все же особая манера Фрэнка, когда он заказывал эту банальную, обыденную еду, была такой тайной, необычной, проникнутой духом бесценных раритетов и чувственной утонченности, что все его соседи по столу пробовали заказанные блюда с удовольствием истинного гурмана, как будто и впрямь какие-то известные шеф-повара выбивались из сил, изощряясь в своем искусстве, чтобы их приготовить.
И эта черта характера Фрэнка Старвика была одной из самых прекрасных и самых привлекательных в нем. Это была, пожалуй, одна из самых важных причин, почему он так привлекал самых разных людей, почему они были так рады находиться рядом с ним и почему Фрэнк получал безграничную любовь, преданность и поддержку людей более, чем какой-либо другой юноша на всем белом свете.
Ведь несмотря на всю преувеличенность тона, манеры, жестов, акцента Фрэнка, несмотря на гротескно вычурный стиль всей его жизни… Или нет! На самом деле именно из-за всего этого (ведь чем были все эти манеры и манерность, как не свидетельством постоянного стремления Фрэнка придать необычности, таинственности, редкости, радости и удовольствия каким-нибудь скучным, обычным вещам, которые не имели ни одного из этих качеств в себе?) окружающим было так очевидно глубокое и страстное желание, таящееся в душе Фрэнка, найти жизнь, которая всегда будет хорошей, красивой, захватывающей!
И таким образом, Фрэнк Старвик в удивительной степени преуспел в окрашивании всех банальных вещей и привычных действий в этом мире неким особым, странным и романтическим цветом собственной личности.
Когда кто-нибудь был с ним, все вокруг: кьянти de la maison, сигареты, чтение пьесы по ролям, декламация стихотворения или прозы, прогулка по Гарвард-ярду или по берегам реки Чарльз — становилось вдруг странным, редким и запоминающимся, и по этой причине Фрэнк, несмотря на порочную и прогнившую часть его натуры, развивавшуюся с течением лет и в конечном итоге уничтожившую его, был одним из самых редких и самых высоконравственных людей, которые когда-либо жили, и кто когда-либо знал его и был его другом, тот никогда не забывал его впоследствии.
Ибо по непонятной причине, как ни парадоксально, именно эта преувеличенность в речи, одежде, манерах Фрэнка, весь его сложный и вычурный образ жизни, из-за которого многие не верили ему, плохо и с горечью думали о нем, считая его ломакой и позером, — в действительности происходил от чего-то совершенно невинного, наивного и хорошего в характере Фрэнка, чего-то столь же невинного и знакомого, как кривляния Тома Сойера, когда он рассказывал небылицы, придумывал дикие, сложные, романтические приключения, хотя они были вовсе не нужны, или использовал сложные слова, чтобы произвести впечатление на своих друзей, негра Джима и Гекльберри Финна.
Таким образом, молодые люди, Старвик и Юджин, оставались в «Пофилиппо» до поздней ночи, пока заведение не закрывалось, и напивались замечательным кьянти de la maison, так бережно и любовно описанным официантом, которое на деле было не чем иным, как красным «Даго»: грубым, молодым, мгновенно пьянящим вином, вызывающим головную боль и хандру на следующее утро, но нынче вечером дающим то мягкое, парящее, ликующее и триумфальное опьянение, которое может испытывать только молодежь.
Потом, когда они уже собирались покидать это место, проникнутое тайной и томлением латинян, ближе к часу ночи, Фрэнк кричал высоким пьяным голосом:
— Nino! Il faut quelque chose à boire avant de partir. Nino!.. Nino!.. Encora! Encora![59] — произнося это последнее итальянское слово победоносно и с явным удовольствием.
— Mais si, signor, — отвечал Нино, улыбаясь уже несколько натянуто и обеспокоенно. — Du vin?[60]
— Mais non, mais non! — яростно вскрикивал Фрэнк. — Pas de vin! Du wis-kee, Nino! Du wis-kee![61]
Потом они быстро проглатывали грубый и крепкий напиток, который в тот период называли виски, и, оставляя за собой тусклые размытые пятна огней и такие же тусклые, размытые, смуглые пятна натужно улыбающихся лиц, рискованно ссыпались вниз по шаткой лестнице и, покачиваясь, выходили на узенькие, кривые улочки, в старую мрачную паутину сонного спокойствия, в сбивающие с толку, древние, сплошь белые от известки улицы Бостона.
А над ними в прохладных сладких ночных небесах огромная луна, какая бывает только весной в Новой Англии, горела обнаженным, прекрасным, волшебным светом. А вокруг них огромный город с его тысячами узких кривых улочек лежал, издревле спящий под этим сиянием, а из гавани доносились звуки судов и наполовину свежие, наполовину гнилые запахи гавани, наполненной мыслями о кораблях, о море, о гордом ликовании путешествий. И из мощеных улиц, и из старых мрачных зданий — да! — из самой груди, от самой обнаженности этой весенней луны и этих прекрасных сиреневых небес каким-то образом исходила — бог знает как — вся сладкая дикость и майская глушь Новой Англии, запах земли, молодой зелени, прелестных цветов, всего, что было дико, сладко, странно, просто, мгновенно знакомо, той невозможной красоты, той непреодолимой магии, той невыразимой надежды на волшебство, которую нельзя описать словами, но, казалось, можно через мгновение почти взять, ухватить, овладеть навсегда — во имя утоления голода, владения и наполнения, и Бог знает во имя чего еще, во имя этой волшебной зеленой земли, прекрасных белых домов и белой плоти, темных, сияющих в лунном свете волос, бездонных глаз и печной тайной тишины, темноты и щедрых женщин.
О, темная Елена, вечно горящая в наших сердцах — о, ни слова более!
И потом юноши бродили пьяные по лабиринту залитых лунным светом улиц, ощущая вокруг себя живую тишину большого города, и глядя на луну пьяными глазами, и видя луну на небе голой и пьяной, и видя всю землю и древний город пьяными от радости, и сна, и весны, и заколдованное молчание пьяных от лунного света площадей. И наконец, они доходили до Кембриджа и видели темноту и лунный свет, падающие на спящее молчание университета и Гарвард-сквер, и ликование и радость переполняли их души; дикие крики, песни и смех вырывались из их глоток, звеня на спящих улицах, наполняя сладкий, пронизанный лунным светом воздух ликованием, потому что они были пьяные, молодые, двадцатилетние и ими владели бессмертная уверенность и всепобеждающая сила, и они знали, что никогда не умрут!
Ах, бессмертное пьянство! Какую дань мы можем когда-либо заплатить, какую песню мы можем когда-либо спеть, какой потрясающей похвалы может быть достаточно, чтобы выразить радость, благодарность и любовь, которые мы, познавшие молодость и голод в Америке, испытываем к алкоголю?
Мы здесь, в Америке, так потеряны, так одиноки, так покинуты; огромное дикое небо склонилось над нами, и нет двери для нас.
Но ты, бессмертное пьянство, пришедшее к нам в нашей юности, когда наши сердца были больны безнадежностью, наш дух обезумел от ужасов неизвестности, а головы склонились от безымянного стыда. Ты пришло к нам победоносно, завладело нами и заполнило нашу жизнь дикой музыкой, заставило козлиные крики вырываться из наших ликующих глоток, чтобы мы знали, что здесь, в пустыне, в глуши, на дикой земле, здесь, под огромным, безлюдным небом, под гнетом времени, в одиночестве городов, среди непрекращающихся серых волн человеческого роя, наша молодость будет расти и дорастет до богатства, славы и любви, наши души раскроются и приобретут силу могучей поэзии, наша работа будет торжествующе выполнена и наши жизни победят.
Но какое это имеет значение, если со времени твоего первого пришествия, волшебное бессмертное пьянство, наши головы облысели, наши молодые конечности потяжелели, а наша плоть сделалась больной и кровоточащей?
Ты приходило к нам с музыкой, поэзией и дикой радостью, когда мы были двадцатилетними, когда мы, шатаясь, возвращались домой ночью через старые, побелевшие от лунного света улицы Бостона и слышали, как наш друг, товарищ, наш мертвый компаньон кричит сквозь тишину белой от лунного света площади: «Ты поэт, а это значит, весь мир твой!»
И победа, радость, дикая надежда, и потрясающая уверенность, и нежность захлестывала все наши сосуды, трепетала в нашей крови, когда мм слышали этот пьяный крик, и триумф, слава, гордая вера возвышались вокруг наших лбов, как нимбы, когда мы слышали этот крик, и мы обращали тогда наши пьяные глаза на пьяные от лунного света небеса Бостона, зная только то, что мы были молодые, пьяные, двадцатилетние и что сила могучей поэзии билась в нас и слава великой земли лежала перед нами, потому что мы были молодые, пьяные, двадцатилетние и никогда, никогда не могли умереть!