Около пятнадцати лет назад, в конце второго десятилетия нашего века, четыре человека стояли на платформе железнодорожной станции городка в холмах западной Катобы. Эта маленькая станция в действительности была всего лишь пригородным придатком более крупного города, скрытого барьером холмистой местности и раскинувшегося на пару миль к западу и северу. В последние годы станция стала популярным пунктом прибытия и отбытия для путешественников из городов американского Востока, и теперь принимала куда больший поток, чем центральная станция самого города, расположенная в двух милях к западу, за широким изгибом рельсов. Именно поэтому сейчас здесь скопилось довольно много народу, и по словам и жестам людей, спокойно-приглушенному возбуждению, странным образом напитавшему сонный полдень середины октября суетливой активностью, можно было ощутить восторг и угрозу от приближающегося поезда.
Наблюдатель мог бы заметить в общем виде этого сборища некую неуловимую черту — одновременно странную и знакомую, чуждую и родную, вселенскую и провинциальную. Это не было единое прирожденное качество обычной толпы, которую видишь на типичных городских станциях Катобы, если проезжаешь мимо на поезде. Эта толпа была более смешанной и разнообразной, с сильным привкусом светского шика, элемента модной утонченности, которую можно порой увидеть в месте, где встречаются представители местного и пришлого населения. Из наблюдений следовал простой вывод: Алтамонт, примерно в миле отсюда, был известным курортом, и в пестром собрании на платформе было немало его представителей. Но всех этих людей, и приезжих, и местных, привлекло сюда одно и то же — событие первостепенного интереса в жизни всех американцев. И событием этим было прибытие поезда.
Наблюдатель заметил бы еще, что из четырех человек, стоявших вместе в одном конце платформы, трое — две женщины и молодой человек — были связаны кровными узами. Посторонний сразу бы понял, что юноша и молодая женщина — брат и сестра, а пожилая женщина — их мать. Их родство каким-то образом проявлялось не только в цвете кожи, общем облике, возрасте и энергии, но даже и в складе характера. Мать была небольшого роста, сильной и цельной натурой. Хотя ей было под шестьдесят, волосы ее были черны как ночь, а лицо, исполненное энергии и силы, — почти таким же чистым и гладким, как у девушки. Ее волосы были зачесаны назад со лба — высокого, белого, круглого, открытого. Вместе с выражением глаз — карих, довольно усталых, невыразительных и постоянно задумчивых, высокий открытый лоб придавал лицу серьезное и невинное выражение, как у детей, а также говорил о сильном врожденном уме. Кожа на ее лице была молочно-белой и мягкой, даже бледной, но все портил нос — красный широкий и мясистый у основания, забавно мужской.
Тот, кто видел ее впервые, мог бы сразу определить, что эта женщина — член большой семьи, черты ее лица носят родовой отпечаток. Каким-то образом с уверенностью можно было почувствовать, что у нее есть братья, и они тоже похожи на нее. И все же эта мужская черта не вносила в ее облик ничего мужского, поскольку эта женщина, за исключением ее широкого мужского носа, тем не менее была удивительно женственна. Нос ее скорее был чертой семейной и свидетельствовал о волевом характере — а ее семья и характер носили определенно мужское начало.
Окончательно сказать о ней можно было бы вот что: ее жизнь была выше и лежала вне пределов любых моральных суждений. Каким бы ни было течение или события ее жизни, в каких бы преступлениях, ошибках, жадности, невежестве или опрометчивости можно было бы обвинить ее, какими бы страданиями или последствиями ни обернулись для других ее деяния — жизнь этой женщины почему-то оказывалась за пределами бедствий времени, воспитания и случайности. Она была невинна как дитя, как река, как лавина, как любое явление природы.
Другой женщине на вид было около тридцати. Она была высокая, примерно шести футов ростом, крупная и небрежная в движениях, довольно худая. Обе женщины явно обладали огромной внутренней энергией, но если мать проявляла постоянную спокойную, почти неисчерпаемую силу, то дочь ее была просто одной из тех больших импульсивных созданий земли, несущих чудовищную, но несдержанную жизненную энергию, которую они готовы изливать с великодушной и почти безумной расточительностью на любого человека, дело или предмет, вызывающий у них глубокую симпатию.
Это различие между двумя женщинами отражалось и на их лицах. Лицо матери, несмотря на всю его необыкновенную эластичность, тревожную настороженность и взгляд, который метался от одного предмета к другому, подвижность ее волевых, но нежных губ, которые она поджимала и изгибала, словно желая показать постоянную работу своего ума, — все же было лицом женщины, чей дух обладал природным качеством умиротворенности и спокойной стойкости.
Лицо дочери было крупным, с высокими скулами, в нем проступали благородные черты, но уже отпечатались следы неистовства и смятения собственной жизни. Порой там можно было прочесть и признаки мучающей женщину истерии, натянутых до предела нервов, яростного нетерпения, беспокойства и разлада с собственной измученной душой, а также истощения и близкого крушения ее перенапряженных жизненных сил. И все же это исхудавшее, напряженное, измученное и истерическое лицо мгновенно становилось умиротворенным, мудрым и спокойным, что невероятным, чудесным образом придавало ее нервным измученным чертам спокойную сияющую красоту.
Сейчас каждая из этих двух женщин по-своему, с жадным и захватывающим интересом, смотрела на остальных людей, ожидавших поезда на платформе и вновь прибывших, рассыпая по поводу каждого человека груду информации, замечаний и предположений, подразумевавших энциклопедические знания в области истории каждого человека в этом округе.
— Ну да, ребенок, — нетерпеливо говорила мать, быстро отводя взгляд от группы людей, бывших в тот момент предметом их обсуждения, — именно это я тебе и говорю! Разве я не знаю?.. Разве я не выросла среди них всех?.. Разве Эмма Уорнерз не была моей подружкой в детстве? А этот мальчик — вовсе не сын той женщины, он — сын Эммы Уорнерз от первого брака.
— Для меня это новость, — удивилась ее дочь. — Для меня это, несомненно, новость. Я не знала, что Стив Рэндолф был женат не единожды. Я всегда думала, что весь этот выводок — дети миссис Рэндолф.
— Да, конечно же, нет! — нетерпеливо вскричала мать. — Из них ее ребенок — только Люсиль. Остальные — дети Эммы. Стив Рэндолф женился на ней в сорок пять лет. Он к тому времени уже много лет вдовел — бедняжка Эмма умерла при родах Бернис, никто и не думал, что он женится еще раз, и никто не ожидал, что эта женщина родит своего ребенка от него, поскольку она была почти так же стара, как и он, — да-да! — не будь она замужем прежде, вдова, ты сама знаешь, когда она встретилась с ним, приехав сюда после смерти первого мужа откуда-то с запада: из штата Вайоминг, что ли, или Невады, или Айдахо — словом, одного из этих штатов, — и у нее не было ни кола ни двора, как в пословице говорится, пока она не вышла за Рэндолфа. И ей было ровно сорок четыре года, когда она родила Люсиль.
— О!.. А! — рассеянно бормотала молодая женщина, восхищенно и завороженно глядя на людей из другой группы и задумчиво поглаживая свой крупный подбородок широкой мосластой рукой. — Значит, на самом деле Люсиль — сводная сестра Джона?
— Да конечно же! — воскликнула мать. — Я думала, все это знают. Люсиль — единственный ребенок, которым может похвастаться эта женщина. Остальные — дети Эммы.
— Откровенно говоря, это для меня новость, — медленно повторила дочь. — Я впервые об этом слышу… Ты говоришь, ему было сорок четыре, когда родилась Люсиль?
— Нет, ей, — сказала мать. — Я знаю. А может быть, даже больше.
— Что ж, — молодая женщина с хриплым смешком обернулась к своему молчаливому мужу Бартону, — это говорит нам, что, пока мы живы, еще есть надежда, не так ли? Так что развеселись, дорогой, — сказала она ему, — у нас еще может быть шанс. — Но несмотря на грубоватую шутку, ее ясные глаза на мгновение затуманились глубокой болью и печалью.
— Шанс! — нарочито воскликнула ее мать с легким презрением. — Да, конечно, есть! Будь я снова в твоем возрасте, я бы завела десяток детей и не пожалела бы об этом.
На мгновение она замолчала, задумчиво поджав губы. Внезапно в уголках ее рта появилась легкая улыбка, и, обернувшись к сыну, она сказала с добродушной таинственностью:
— Малыш, ты еще многого на свете не знаешь… ты ведь всегда думал, что ты самый последний, младший, не так ли?
— Ну, а разве нет? — спросил он.
Мать хмыкнула с легкой презрительной усмешкой и сказала с таинственным видом:
— Я бы многое могла рассказать тебе…
— О господи! — простонал юноша, поворачиваясь к сестре с умоляющим видом. — Опять тайны!.. Сейчас я узнаю, что после меня еще пять раз рождалась тройня… Ладно, продолжай, мама! — нетерпеливо вскричал он. — Хватит целый день ходить вокруг да около… Что за секрет на сей раз? Сколько нас родилось?
— Хм! — сказал она со слегка добродушной презрительной и многозначительной улыбкой.
— О господи! — снова простонал он. — Она когда-нибудь рассказывала тебе, что это за тайна?
Парень умоляюще посмотрел на сестру. Та хрипло хохотнула странным высоким, сухим, глумливым фальцетом, в то же время сильно ткнув его под ребра крупными пальцами:
— Опять жуткие тайны, ага? Ты и половины не знаешь. Она раскроет тебе очередную, когда тебе исполнится четырнадцать.
Мать снова хмыкнула с той же презрительной улыбочкой на поджатых губах.
— Теперь я могу рассказать ему побольше! Четырнадцать! Пф! — презрительно сказала она. — Я могу ему рассказать…
— О боже! — жалобно простонал он. — Я так и знал!.. Не хочу слушать!
— Тс-с-с, замолчи — оборвала его сестра, снова ткнув его под ребра.
— Нет, сэр, — жестко продолжала мать, — и это в любом случае не все! Теперь, малыш, я намерена рассказать тебе кое-что, чего ты не знаешь, — и с этими словами она обратила на него странный и усталый взгляд карих глаз, сцепив ладони с растопыренными пальцами жестом свободным, ленивым, инстинктивным и мощным, как у мужчины. — Я многое могла бы рассказать тебе такого, чего ты еще не слышал. Много лет спустя после твоего рождения, дитя, — ну, когда я еще ребенком взяла тебя с собой на ярмарку в Сент-Луис… — Лицо ее посуровело и исполнилось печали, она крепко сжала губы и коротко, судорожно покачала головой. — О, когда я думаю о том, через что мне пришлось пройти, — о, ужас, ужас, — зловеще прошептала она.
— Мама, ради бога, я не хочу этого слушать! — крикнул он, уже выходя из себя от раздражения и предчувствия. — Да провались всё к чертям, мы что, не можем постоять здесь спокойно, даже когда я уезжаю?! — с горечью, без всякой логики воскликнул он. — Всегда эти проклятые мрачные намеки и откровения — прямо какие-то пентлендовские страшилки, — простонал он, — это проклятое «если-бы-я-могла-если-бы-хотела-я-бы-рассказала», вся эта таинственность, жуть и проклятья! — бессвязно выкрикивал он. — Да кому это интересно? Какое это имеет значение? — выпалил он и в отчаянии добавил: — Я не хочу об этом слышать! Никому до этого нет дела!
— Малыш, но я всего лишь говорила… — торопливо, дипломатично начала мать.
— Ладно, ладно, ладно, — пробормотал он. — Мне все равно…
— Но, как я уже сказала, сейчас, — закончила она.
— Да мне плевать! — крикнул он. — Мир-мир-мир-мир, — с безумием в голосе пробормотал он, обернувшись к сестре. — Момент спокойствия для всех нас перед тем, как мы умрем. Момент мира-мира-мира.
— Малыш, черт побери, — раздраженно сказала мать, пронзая его своим укоризненным взглядом, — что на тебя нашло? Ты ведешь себя как законченный сумасшедший. Готова поспорить, ты таким и станешь.
— Хоть минуту покоя! — снова прошептал он, яростно ероша пятерней волосы. — Прошу и умоляю тебя — дай хоть минуту покоя перед тем, как мы погибнем!
— Ц-ц-ц-ц, — надменно рассмеялась младшая из женщин, снова больно тыча его под ребра. — Нет покоя для усталых. Это словно река, которая вечно течет, — сказала она, и еле заметная глумливая усмешка приподняла уголки ее породистого крупного рта. — Теперь ты сам понимаешь, не так ли? — сказала она, глядя на него с бесстыдным вызовом. — Ты ведь видишь, как все складывается сейчас? Разве не так? Это ты счастливчик! Ты! Ты достаточно умен, чтобы уехать в колледж — в Бостон, в Гарвард, куда угодно, но ТЫ уезжаешь от всего этого. Тебе достается лишь в короткое время, когда ты приезжаешь домой. А как я это выдерживаю, по-твоему? — с вызовом сказала она. — Я вынуждена это выслушивать постоянно… О, постоянно, и постоянно, и постоянно! — сказала она с усталой безнадежностью. — Если бы меня оставили в покое хоть на пять минут, хоть когда-нибудь, я смогла бы взять себя в руки, но — постоянно, постоянно и постоянно. Понимаешь?
Но теперь, закончив свою яростную речь хриплым, болезненно-усталым голосом, она сразу же впала в состояние откровенной усталости и отстраненной покорности.
— Да знаю я, знаю, — сказала она усталым безразличным голосом. — Забудь… разговоры — пустое дело… Просто попытайся взять лучшее от того краткого времени, что осталось тебе здесь… Я думала, что с этим что-то можно сделать… но теперь понимаю, что нет, — проговорила она себе поднос, хотя вряд ли смогла бы объяснить смысл этих бессвязных отдельных фраз.
— А?.. Вы о чем?! — резко воскликнула мать, мечась взглядом между обоими с быстрой, испуганной, странно озадаченной напряженностью животного или птицы. — О чем?! — снова выкрикнула она, не услышав ответа. — Я думала…
По счастью, в этот момент эта странная тревожная вспышка, приоткрывшая слепые спутанные смыслы, мощные темные порывы, издерганные нервы, всю трагическую сложность души, которая была самой сутью их жизней, была прервана волнением в одной из групп, стоящих на платформе и громким взрывом смеха, который мгновенно вырвал этих троих из болезненной и загадочной сцены и привлек их встрепенувшееся внимание к источнику смеха.
Снова и снова они слышали этот громкий хохот — мощное «Ха! Ха! Ха!», полное такой заразительной радости и животного благодушия, что остальные люди на платформе начали невольно улыбаться и с приязнью поглядывать на обладателя этого смеха.
При звуке этого хохота молодая женщина отвлеклась о своей усталой покорности, в которую была погружена мгновением раньше, и с отсутствующим и в то же время жадным выражением глаз уставилась на группу, откуда исходил смех. Теперь она сама рассеянно смеялась, поглаживая свой большой подбородок с видом задумчивого и праздного любопытства:
— Ха! Ха! Ха!.. Это Джордж Пентленд… Его всюду узнаешь по смеху.
— Ну да, — живо отозвалась ее мать с удовлетворенным видом. — Это Джордж, он самый. Я бы и в темноте узнала его по смеху. И что же? Он всегда так смеялся, даже когда был ребенком… и гулял со Стивом… О, он смеялся везде: в воскресной школе, в церкви, даже когда проповедник говорил перед паствой… этот раскатистый, громкий смех, понимаешь, который слышно везде, как говорится… Даже не знаю, откуда он у него — никто в нашей семье так не смеялся, мы всегда любили посмеяться, но я никогда не слышала такого смеха ни от кого из них, и уж точно Уилл Пентленд в жизни никогда не хохотал так… О, Петт, как же, Петт! — на ее лице появилось презрительное и немного злобное выражение, когда она заговорила о жене брата таким плаксивым и жеманным тоном, имитируя речь другой женщины, которую недолюбливают. — Петт так набросилась на него, когда он раз расхохотался прямо в церкви — решила увести ребенка прямо сразу же и выпороть дома. И говорит мне, понимаешь: «О, я бы ему шею свернула! Он всех нас опозорит, — говорит, — если я этот смех из него не выбью, — говорит. — Он расхохотался своим хохотом прямо во время проповеди доктора Бэйнса нынешним утром. Ни слова нельзя было расслышать из-за него!» Она сказала: «Я была так унижена, что до крови бы его выпорола, будь у меня с собой хлыст, — говорит, — не знаю, откуда у него этот смех… такой глумливый, понимаешь, — повторила она, подражая голосу другой женщины с усмешкой и ехидным отвращением. — Не знаю, откуда это взялось, разве что эта пентлендовская кровушка в нем бунтует». Я ей и говорю: «Послушай-ка меня, — я посмотрела ей прямо в глаза, — понимаешь, — тут женщина смерила дочь странным упорным взглядом своих поблекших карих глаз, иллюстрируя свою речь свободным и властным жестом своих наполовину сложенных ладоней с растопыренными пальцами, и продолжила: — Послушай-ка меня. Я не знаю, откуда у ребенка этот смех, — говорю, — но можешь держать пари, что он унаследовал его не от отца — ни у кого из Пентлендов такого смеха нет, насколько я знаю, никто из них так не смеялся: ни Уилл, ни Джим, ни Сэм, ни Джордж, ни Эд, ни отец, ни даже дядюшка Бахус, — говорю, — нет, даже старый Билл Пентленд, прадед этого мальчишки, поскольку я видела и слышала их всех, — говорю. — А что до пентлендовской крови, о которой ты говоришь, Петт, — о, я так напрямик ей и сказала, понимаешь, — и легкая язвительная усмешка, искривила ее крепко сжатые губы, — что до крови всех Пентлендов, о которой ты тут говоришь, Петт, — говорю, — чтобы я никогда не слышала об этом, поскольку мы стоим высоко в нашем обществе, — говорю, — и все мы считаем, что Уилл унизил себя, женившись на женщине из семейства Кресменов!»
— Да ладно, мама, ничего подобного ты не говорила, — возразила ее дочь, смеясь хрипло, вызывающе, в то же время продолжая разглядывать людей на платформе с ленивым любопытством, рассеянно поглаживая подбородок, порой останавливаясь, чтобы формально улыбнуться, изящно кивнуть кому-то из знакомых и пробормотать:
— Как поживаете? А-а-а! Как дела, миссис Уиллис?
— Ха-ха-ха! — животный радостный хохот снова раскатился по платформе, и на сей раз Джордж Пентленд, отвернувшись от группы, в которой стоял, рассеянным взглядом окинул окружающих, обнажая зубы в дикарской радости, упираясь двумя загорелыми пальцами мощной левой руки в свое мускулистое бедро. Это был звериный рефлекс, инстинктивный и бессознательный, обычный для него в мгновения сильной радости.
Джордж был сильный и красивый молодой человек, чуть за тридцать, с угольно-черными волосами, с мощной шеей, мускулистыми плечами, наделенный бычьей силой спортсмена. У него было красное, чувственное лицо, полное животного любопытства и страстности, и когда он смеялся своим раскатистым хохотом, обнажались два ряда зубов — белых, ровных и крепких, как слоновая кость.
Успокоившись после своего первобытного и бездумного хохота, Джордж Пентленд внезапно заметил мать и ее детей, помахал им рукой, искренне их приветствуя, и покинул своих товарищей — группу молодых мужчин и женщин спортивного вида, одетых в стиле загородного клуба. Он шел к своим родственникам ленивой походкой вразвалочку, останавливаясь, чтобы от души ответить на сыпавшиеся со всех сторон приветствия людей, для которых он был явным любимцем.
Приблизившись, он снова обнажил крепкие белые зубы в улыбке, и своим тягучим, густым голосом с безошибочной пентлендовской чувственной полнотой, юмором и уверенностью, а также еле заметной, но злорадной ноткой самодовольства поприветствовал их.
— Привет, тетя Элиза, как поживаете? Хелен. Как дела, Хью? — произнес он своим высоким, сильным и полным мужественности голосом, в котором прозвучали нотки осуждения. Свободным дружелюбным жестом он положил Бартону на плечо свою большую руку. — Где вы, черт побери, прятались? — укоризненно спросил Джордж. — Почему никто из вас не навестил нас? Илк весь день про вас спрашивал — хотел знать, почему это Хелен чаще не заходит?
— Ладно, Джордж, я расскажу, как у нас дела, — сказала молодая женщина очень прямо и искренне. — Мы с Хью сто раз собирались к вам, но жизнь после очередного долгого лета превратилась в сплошное проклятье. Если бы у меня была хоть минута покоя… если бы я могла остаться наедине с самой собой хоть на миг… если бы меня оставили в покое хоть на часок, я бы снова могла стать собой — ты понимаешь, о чем я, Джордж? — хрипло и страстно проговорила она, стараясь привлечь его на свою сторону дружеским доверием. — Если бы они хоть раз сделали бы что-нибудь сами — но они все бросаются ко мне, когда что-то не так… мне не дают ни минуты покоя… пока я порой не начинаю сходить с ума… я скоро просто свихнусь… забавно, понимаешь ли? — заговорила она смутно и бессвязно. — Я не знаю, действительно ли произошло какое-то событие во вторник или на той неделе, или это все только в моем воображении. — На мгновение на ее большом исхудалом лице возникло тупое напряженное выражение.
— Ей очень тяжко пришлось этим летом, — низким голосом пояснил Бартон. — Это… это, — он замолчал, старательно отыскивая нужное слово, опустил взгляд, стряхивая пепел со своей сигары, — это было уже слишком для нее. Все держалась только на ее плечах, — закончил он своим важным низким голосом.
— Господи, Джордж, что же это такое? — спросила Элиза Хелен просто и спокойно, как человек, умоляющий просветить его. — Неужели с нами всегда так будет? Неужели у нас никогда не будет ни покоя, ни счастья? Неужели так должно быть всегда? Я хочу спросить тебя — неужели в мире нет ничего, кроме проблем?
— Проблем! — саркастически ответил Пентленд. — У меня их было больше, чем вы можете себе представить… Мне вот так хватило! С десяток человек прибил бы… Но когда я понял, что эти проблемы меня не убивают, я перестал волноваться… Так что и тебе следует так поступать, Хелен, — от души посоветовал он. — Черт, не бери в голову, Хелен!.. От этого не будет толку… Всё будет хорошо, — подбодрил он ее. — Тебе не о чем волноваться. Ты не знаешь, что такое настоящие проблемы…
— О, со мной все будет в порядке, Джордж. Думаю, я все сумею выдержать, все остальное — если бы не папа… Я чуть с ума не сошла от переживаний за него этим летом. Три раза я думала, что все… и я честно верю, что я вытаскивала его каждый раз одной лишь силой и решительностью — ты понимаешь, о чем я? — резко и требовательно спросила она. — Я просто решила не отпускать его. Если бы его сердце остановилось, я уверена, что смогла бы заставить его биться снова… я стояла бы над ним и делала бы ему искусственное дыхание… вливала бы в него свою кровь… трясла бы его, — она резко выбросила вперед свои большие руки, — делала бы все, чтобы только он остался жив…
— Она… она спасала ему жизнь… раз за разом, — медленно проговорил Бартон, осторожно стряхивая пепел с сигары, и углубился в себя, подыскивая слова. — Он… он давно бы умер… если бы не она.
— Да, я знаю, — согласно кивнул Джордж Пентленд. — Я знаю, что ты поддерживала дядю Уилла — я уверен, что и он тоже это знает.
— Не то чтобы я была против, Джордж. Ну, ты же понимаешь! — горячо воскликнула Хелен. — Господи! Я бы десять жизней отдала, если бы это спасло его!.. Но все дело в напряжении… Месяц за месяцем… год за годом… не спать по ночам, думая, как он там в задней комнате маминого дома… тепло ли ему в этом старом холодном доме…
— Почему нет, дитя? — поспешила вставить свое слово мать. — Всю прошлую зиму я хорошо топила там камин, это была самая теплая комната во всем доме, теплее не было…
Но ее слова тут же накрыл потоп речи дочери.
— …думать — вдруг он болен, и я ему нужна… вдруг у него снова началось кровотечение… О! Джордж, мне об этом тошно думать, о том, что старик остается здесь совсем один, будет гнить от этого жуткого рака, среди этой вони, что окружает его постоянно, — все, что он носит, просто заскорузло от этой разлагающейся плоти… Ты знаешь, каково это — ждать, ждать, ждать год за годом, год за годом, ждать, когда же он умрет, держать его на ниточке, пока тебе не начнет казаться, будто ты живешь вечно, будто это никогда не кончится и у тебя никогда не будет возможности жить собственной жизнью, иметь хоть мгновение покоя или собственного счастья? Господи, неужели все должно быть именно так?.. Разве я не могу иметь хоть минуту счастья? Неужели всегда всё должно валиться на меня? Неужели всё должно ложиться на мои плечи? Скажи ты мне! — голос Хелен взлетел до пронзительной ноты безумного исступления. Она смотрела на своего кузена с отчаянной, неистовой мольбой, вся ее худощавая фигура была полна истерического напряжения.
— Вот… вот в чем теперь беда, — сказал Бартон, глядя вниз и подыскивая слова. — Она… она теперь из каждого делает козла отпущения… Ей… ей приходится делать все… Вот… вот что ее убивает.
— Я ведь не против — если это чему-то поможет… Господи, папина жизнь для меня значит больше, чем для кого-либо еще в мире… Я буду поддерживать его жизнь любой ценой, пока он дышит… Но все дело в бремени, в бремени — ждать. Ждать год за годом, чувствовать, что это постоянно лежит на твоих плечах, не знать, когда он умрет — все время в напряжении, в напряжении — ты понимаешь, Джордж? — спросила она резко, требовательно и умоляюще. — Ты ведь понимаешь меня, правда?
— Конечно, Хелен, — сказал он ласково, вонзая палец себе в бедро. В лице его мелькнуло что-то кошачье. — Я знаю, как тебе туго приходится… Кстати, а как здоровье дядюшки Уилла сейчас? — спросил он. — Ему не стало лучше?
— Почему же, стало, — сказала мать, — он вроде бы даже пошел на поправку…
Но дочь тут же перебила ее.
— О да, — устало и подавленно сказала Хелен. — Он собрался с последними силами, чтобы съездить в Балтимор — мы отправили его туда неделю назад, чтобы он прошел очередной курс лечения… Но все это без толку, Джордж… Его уже не вылечить… Теперь мы это знаем… Нам сказали… Это лишь продлевает агонию… Лечение немного помогает ему, затем все начинается по новой… Бедный старик! — Глаза ее увлажнились. — Я бы все отдала — кровь, жизнь, — если бы это ему помогло, но, Джордж, это конец! — в отчаянии произнесла она. — Ты понимаешь?.. Они не могут его спасти!.. Ничто не может его спасти!.. Папа умирает!
Джордж мгновение смотрел на нее с глубоким сочувствием, чуть сморщился, снова ткнул себя пальцами в бедро, затем спросил:
— Кто же поехал с ним в Балтимор?
— Да Люк, — ответила мать. — Вчера мы получили от него письмо. Он пишет, что мистер Гант уже выглядит лучше — хорошо ест, понимаешь, с аппетитом, и Люк пишет, что у него хорошее настроение. Теперь…
— Мама, ради бога! — вскричала дочь. — Зачем так говорить? Ему не становится лучше… Папа болен. Он умирает! Господи! Кто-нибудь может вбить им это в голову? — яростно выпалила она. — Неужели только одна я понимаю, насколько он болен?
— Нет, я просто говорила, — зачастила мать. — Ну, как я говорю, — продолжала она, — с ним Люк, и Джин туда едет, он остановится там завтра по дороге на север, в своей университет.
— Джин! — воскликнул Джордж Пентленд высоким, радостным, добродушным голосом, впервые напрямую обращаясь к юноше. — Интересные новости я узнаю о тебе, дружище! — Он дружески, но крепко стиснул плечо молодого человека. — Тебе что, мало одного колледжа? — протянул он, нарочито по-деревенски и добродушно, но с оттенком насмешки, какую испытывают прожигатели жизни и бездельники по отношению к людям, которым хватает энергии и усердия для постоянной и целеустремленной тяги к знаниям. — Ты из тех парней, которым надо закончить три колледжа, чтобы быть в норме?
Юноша вспыхнул, криво усмехнулся, но ничего не сказал.
— Что ж, сынок, — протянул Джордж своим дружелюбным и добродушным тоном, в котором явно слышались ехидные нотки, — вскорости ты станешь таким ученым и высоколобым, что даже не захочешь общаться со всеми нами… Ты взлетишь так высоко в облака, что и не увидишь оттуда такого мужлана, как я, тем более не снизойдешь до разговора с ним.
По мере того как он продолжал говорить с подобным сарказмом, речь его становилась нарочито деревенской, словно он пытался подчеркнуть превосходство неотесанного, искреннего, местного парня над книжным червем.
— Куда же на сей раз он едет, тетя Элиза? — спросил он, оборачиваясь к ней, но не выпуская плеча юноши из своей крепкой хватки. — Теперь-то он куда?
— Ну, — озадаченная мать слегка коснулась своих плотно поджатых губ, — он говорит, что в Гарвард. Я так думаю, — сказала она таким же озадаченным тоном, — что это нормально — то есть он знает, что делает. Говорит, он решился ехать… Правда, я говорила ему, — сказала она, покачав головой, — что я отправила бы его на год, если он хочет попробовать, а затем он уже должен сам. Ну ладно, там посмотрим. Я считаю, что все правильно.
— Гарвард, а? — сказал Джордж Пентленд. — Парень, ты и правда высоко летаешь! Что ты там собираешься делать?
Юджин, отчаянно побагровев, неловко поежился и, наконец, заикаясь, заявил:
— Я… я думаю… немного поучиться!
— Думает он! — пророкотал Джордж. — Да тебе лучше хоть чему-то научиться! Готов поспорить, мать шкуру с тебя спустит, если узнает, что ты гуляешь на ее деньги!
— Ну да, — серьезно кивнула мать, — я сказала ему, что он сам должен…
— Гарвард! — повторил Джордж Пентленд, медленно меряя кузена взглядом с ног до головы. — Высоко летаешь, сынок, высоко! Ты уж совсем-то не улетай, а то ведь так и на землю не вернешься! Понимаешь, всем нам прочим, кто не едет в Гарвард, придется по-прежнему бродить по земле, — сказал он. — Так что ты уж не улетай слишком высоко, а то мы и разглядеть тебя не сможем!
— Джордж! Джордж! — негромко сказала Хелен, одной рукой прикрывая рот и наклоняясь к нему, чтобы сказать громким шепотом, глядя на своего брата: — Думаешь, можно высоко взлететь с такими ногами?
Джордж Пентленд глянул на большие ноги молодого парня и медленно покачал головой в огромном изумлении.
— Черт, нет! — сказал он в конце концов. — Он никогда не оторвется от земли! Но если их отрезать, — продолжил он, — то он взмоет вверх, как воздушный шар, правда? Ха! Ха! Ха! Ха! — из его груди вырвался раскатистый хохот, и, обнажая в улыбке крепкие зубы, он снова ткнул себя в бедро.
— Хи-хи-хи, — глумливо захихикала сестра, глядя в сердитое вспыхнувшее лицо брата и насмешливо тыча его под ребра. — Наш гарвардский студент!
— Не позволяй смеяться над собой, сынок, — сказал Джордж, уже дружески-благожелательно. — Удачи тебе! Покажи им всем, когда туда приедешь! Ты ведь из нас единственный, кому хватило духу окончить колледж, и мы гордимся тобой! Передай дяде Баскому, и тете Луизе, и всем остальным привет от меня, когда приедешь в Бостон. И напомни обо мне твоему папе и Люку, когда будешь в Балтиморе. Пока, Джин, сейчас мне надо идти. Удачи, сынок, — и крепко, дружески сжав ему плечо, он повернулся, чтобы уйти. — Вы бы зашли когда-нибудь — все вместе, — сказал он на прощание. — Мы были бы рады вам. — И он ушел.
В этот момент все на платформе повернулись на громкий возбужденный голос какого-то молодого человека, который частил ошеломляющим стаккато:
— Ты так не думаешь! Ты клялся, что она так сделала! И что ты был там и видел собственными глазами! Это переходит все границы! Черт меня побери! — и после такого словоизвержения, изумленно рассмеявшись фальцетом, он огляделся отстраненно и незряче, быстро и нервно сунул руку в карман брюк так, что его отличное коричневое пальто съехало назад, открыв большую ромбовидную булавку братства «Дельта Каппа Эпсилон»[3], одновременно другой тонкой нервной рукой поглаживая прямые каштановые волосы на маленькой красивой голове, продолжая изумленно бормотать: — Боже! Боже! Да что ты об этом знаешь?
Внезапно он заметил женщину с двумя детьми на другом конце платформы, без промедления повернулся на каблуках и пошел к ним, бросив своим изумленным друзьям:
— Подождите минутку! Мне надо кое с кем поговорить. Через минуту вернусь!
Он быстро приближался к матери и детям своей скованной, чопорной походкой, чуть наклоняясь вперед, не сводя с них нетерпеливого взгляда глаз, стремясь к ним так рьяно и целеустремленно, будто весь смысл и энергия его жизни были сосредоточены на них и будто какое-то великое для него событие зависело от того, насколько быстро он до них дойдет. Подойдя, он сразу же заговорил с юношей, не поздоровавшись, не объяснившись, с внезапной фрагментарной порывистостью, присущей ему:
— Ты тоже едешь на этом поезде? Ты едешь сегодня? И что ты решил делать? — спрашивал он загадочно, обвиняющим и вызывающим тоном. — Ты уже решил? Петт Барнс говорит, что ты выбрал Гарвард. Это так?
— Да, так.
— Боже, Боже! — снова рассмеялся фальцетом юноша. — Не представляю, как ты сумеешь! Лучше поезжай со мной. С чего это вообще тебе в голову пришло? — вызывающе спросил он. — С чего ты решил ехать именно туда?
— А? Что он говорит? — мать, переводившая взгляд с одного на другого с быстрой настороженностью животного, вмешалась в разговор: — Вы что, знакомы? А? Говоришь, ты тоже едешь этим поездом? — резко спросила она.
— А-ха-ха! — внезапно нервно рассмеялся молодой человек. Ухмыльнувшись, коротко, скованно поклонился и ответил с нервной обаятельной уважительностью: — Да, мэм! А-ха-ха! Как поживаете? Как поживаете, миссис Гант? — он быстро пожал ей руку, все еще выдавая свое рваное нервное «а-ха-ха». — Как поживаете? — спросил он, нервно улыбаясь Хелен и Бартону. — А-ха-ха! Как поживаете?
Миссис Гант, все еще сжимавшая руку юноши своей шершавой иссохшей рукой, на мгновение подняла на него спокойный взгляд, в раздумье поджав губы.
— А, — спокойно сказала она тоном человека, который отказывается признавать поражение, — я знаю тебя. Знаю твое лицо. Дай-ка мне подумать минуточку, и я назову твое имя.
Молодой человек коротко, дергано улыбнулся, затем вежливо отбарабанил свое стаккато:
— Да, мэм… А-ха-ха… Я Роберт Уивер.
— А вот как! — воскликнула она и пожала ему руку с внезапной теплотой. — Конечно, ты сынок Роберта Уивера.
— А-ха-ха! — со своим коротким нервным смешком ответил Роберт. — Да, мэм. Это так. А-ха-ха… Мы с Джином вместе ходили в школу. Учились в одной группе в университете.
— Конечно же! — воскликнула она тоном полного узнавания, затем продолжила довольно брюзгливо: — Могу поклясться, я тебя сразу узнала! Я поняла, что знаю тебя, как только увидела твое лицо! Просто на минуточку забыла твое имя и, конечно же, потом сразу вспомнила… Сын Роберта Уивера! В самом деле, — она все еще держала его руку в крепком дружеском пожатии. Глядя на него с легкой лукавой улыбкой, затаившейся в уголках ее губ, она на мгновение замолкла. — Что ж, малыш, — спокойно продолжила она, — может, ты считаешь, что у меня плохая память на лица и имена, но я хочу рассказать тебе кое-что, что тебя очень удивит… Я знаю о тебе гораздо больше, чем ты думаешь. Теперь, — сказала она, — я хочу рассказать тебе кое-что, а ты скажешь, права ли я…
— А-ха-ха, — вежливо ответил Роберт, — Да, мэм.
— Ты родился, — начала миссис Гант демонстративно медленно, — второго сентября тысяча восемьсот девяносто восьмого года, и ты всего на два года, один месяц и один день старше вот этого мальчика, — она кивнула на своего сына. — Теперь поправь меня, если я ошибаюсь.
— А-ха-ха! — ответил Роберт. — Да, мэм. Это верно. Вы абсолютно правы! — воскликнул он, а затем изумленным и восхищенным тоном сказал: — Готов поклясться… Это же уму непостижимо! Как вы вообще можете все это запомнить?! — вскричал он, и это было довольно лестно для ее тщеславия.
— Ну, так я тебе скажу, — ответила она с самодовольной улыбкой. — Я скажу тебе, как я все это помню. Я помню день твоего рождения, мальчик, поскольку ровно в тот же день одному из моих собственных детей, моему сыну Люку, было позволено встать с постели после брюшного тифа. В тот день, сэр, когда мистер Гант вернулся домой пообедать, он мне сказал: «Я только что разговаривал с Робертом Уивером на улице, все в порядке. Его жена родила нынче утром мальчика, и он говорит, что ребенок в безопасности». Помню, я сказала ему: «Что же, это счастливый день для нас обоих. Макгайр утром сообщил нам, что Люк уже может вставать. Опасность миновала». И я помню, — спокойно продолжала она, — почему эта дата так врезалась в мою память. Конечно же, Люк был тяжело болен, — она мрачно покачала головой, — мы не раз думали, что он умрет, так что когда доктор сказал мне, что опасности нет, — да, для меня это был радостный день. Но вот таким образом я и запомнила второе сентября тысяча восемьсот девяносто восьмого года, и что именно тогда ты и родился.
— А-ха-ха! — ответил Роберт. — Это совершенно верно… Это же вообще! — воскликнул он со своим восторженно-обаятельным изумлением. — Никогда ничего замечательнее не слышал! — уже серьезно добавил он.
— Так что когда увидишься с отцом, — лицо миссис Гант выражало спокойное удовлетворение всезнания, — скажи, что встретился с Элизой Пентленд — он знает, кто я такая, юноша, уверяю тебя, поскольку мы родились и выросли в пяти милях друг от друга, и можешь сказать ему, что она тебя знает и даже точно назвала тебе день твоего рождения! Скажи это ему, — закончила она.
— Да, мэм! — уважительно ответил Роберт. — Скажу непременно! Скажу! Это просто замечательно. А-ха-ха-ха! Ничего подобного не слышал! А-ха-ха-ха, — он продолжал кланяться и улыбаться молодой женщине и ее мужу, все бормоча свое «а-ха-ха» — Рад вас видеть… Мне надо идти, надо кое с кем встретиться… но я непременно скажу… а-ха-ха… Джин, встретимся в поезде. До свидания… до свидания… До свидания! — резко обернувшись, он оставил их и быстро пошел прочь своей жесткой, чопорной, но и забавной походкой, склонившись набок.
Хелен проводила его высокую фигуру взглядом, задумчиво-рассеянно поглаживая подбородок:
— Значит, это сын судьи Роберта Уивера? Что же, — она энергично кивнула, — он вполне ничего… У него хорошие манеры… Выглядит и ведет себя как джентльмен… В нем видно хорошее воспитание… Он мне нравится! — снова решительно заявила она.
— Ну да, — сказала мать, задумчиво глядя вслед удаляющейся высокой фигуре, свободно сложив руки на животе. — Приятный, хороший мальчик… И наверняка довольно умен. — Она на мгновение замолчала, задумчиво поджав губы, и коротко кивнула. — Что ж, мальчик хорош… Я не говорю, что не так… Может, вырастет каким надо, в конце концов.
— Каким надо? — спросила ее дочь, чуть нахмурившись и выказывая некоторое раздражение, но в углах ее губ затаилась еле заметная бесстыжая ухмылка. — Что ты имеешь в виду, мама? Конечно, он такой, как надо… Почему ты думаешь, что вырастет не таким, как надо?
Мать мгновение молчала, а когда она снова заговорила, в ней появилось какое-то предостережение, она обернулась и, прежде чем заговорить, смерила свою дочь мгновенным прямым и беспощадным взглядом.
— Вот что, дитя, — сказала она, — вот что я тебе скажу. Возможно, с этим мальчиком все будет хорошо — я надеюсь, но…
— О господи, — Хелен вдруг хрипло расхохоталась, но в ее смехе послышался гнев, и, обернувшись, она сильно ткнула брата под ребра. — Сейчас нам будет! — сдавленно хихикнула она, тыча его. — Как ты это называешь, мама? — спросила она, осклабившись в неописуемо комичном изображении грубого юмора. — Подноготная? Грязь? Хоть когда-нибудь бывало по-другому? Стоит тебе встретить человека — и сразу ты достаешь какой-нибудь скелет из шкафа!
— Ладно, дитя, я же ничего плохого не сказала об этом мальчике, возможно, его это не коснется, может, он этого избежит, и все будет хорошо, но…
— О боже! — простонала Хелен, комически-умоляюще закатив глаза. — Начинается!
— Ты еще слишком молода, чтобы это знать, — мрачно ответила миссис Гант. — Ты из другого поколения, ты об этом не знаешь, но я — знаю. — Она снова замолчала, ее поджатые губы конвульсивно дрогнули от отвращения, затем, снова глянув на дочь прямым и беспощадным взглядом, медленно, сопровождая свои слова выразительным жестом руки, произнесла: — В семье этого мальчика несколько поколений назад были сумасшедшие!
— О господи! Так я и знала!
— Да, Хелен! — безжалостно заявила миссис Гант. — И две его тетки, сестры Роберта Уивера, скончались совершенно безумными, и сама мать Роберта Уивера была безумна последние двадцать лет своей жизни до самой смерти, и я слышала, что безумие возвращается…
— Уволь меня, — перебила Хелен хмуро и почти зловеще. — Не желаю больше ничего об этом слышать. Это особенно смешно, когда видишь, как они живут — куда лучше нас… так что пусть прошлое остается прошлым. Не стоит копаться в нем.
Обернувшись к брату с хмурой усмешкой, она устало проговорила:
— Ты видел, чтобы когда-нибудь бывало иначе? Она всё про всех знает, не так ли? — загадочно подмигнула она. — Только встречаешь кого-нибудь, кто тебе приятен, как на него миссис Гант тут же вываливает грязь. Ладно, мне все равно, — шепнула она. — Ты держись таких людей… Он кажется приятным парнем и, — многозначительно глянув на приятелей Роберта, закончила: — У него приятное общество… Держись таких людей. Мне он нравится.
Теперь снова заговорила его мать: юноша видел, как ее сильный и нежный рот изгибается с невероятной скоростью в сменяющих друг друга задумчивости поджатых губ, дрожащих улыбок, дурашливых и насмешливых шуточек, старой печали и памяти, спокойной серьезности, быстрой легкой слезливости, которую всегда вызывал у нее приближающийся поезд, задумчивой серьезности и внезапного обнадеживающего вымысла.
— Итак, мальчик, — сурово проговорила миссис Гант, — ты отправляешься, как говорится, — тут она чуть покачала головой, резко поджав губы, и ее усталые поблекшие карие глаза наполнились слезами, — как говорится, в чужую страну. Чужой среди чужих. Это может быть очень, очень надолго, — по-старчески прошелестела она, глаза ее наполнились слезами, она покачивала головой с отважной, но и жалкой улыбкой, отчего на Юджина внезапно нахлынуло чувство жалости, душевной боли, но одновременно удушливое ощущение опустошенности и женского лукавства. — Я надеюсь, мы все будем здесь, когда ты вернешься… надеюсь, ты застанешь нас всех еще живыми… — Она отважно и печально улыбнулась. — Никогда не угадаешь, — прошептала она. — Никогда…
— Мама, — словно со стороны он услышал свой хриплый голос, и почувствовал опустошенность, вызванную ее напускной бравадой и несдерживаемой печалью. — Мама, ради бога! Почему ты вытворяешь такое каждый раз, когда кто-либо из нас уезжает? Хватит, ради бога, умоляю!
— Перестань! Перестань! — сказала Хелен резким, категорическим и все же ласковым тоном. Глаза ее были суровы и тревожны, но еле заметная нервная улыбка таилась в уголках ее пухлого рта. — Он же не навсегда уезжает! Ну почему ты, господи ты боже мой, ведешь себя так, словно кто-то умер? Бостон ведь не так далеко, чтобы ты никогда больше его не увидела! Поезда ходят ежедневно, сама знаешь… К тому же, — вдруг сказала она с такой уверенностью, что это передалось и парню, — в любом случае он не сегодня уезжает. Ты же не собирался ехать сегодня, правда? — спросила с улыбкой брата. — Он все время дурил тебя. — Теперь она повернулась к матери с видом исступленной уверенности. — Он не собирался ехать этим поездом. Он подождет до завтра, правда ведь? Я все время это знала.
Юджин вдруг неистово топнул ногой, отошел от них по платформе, затем так же стремительно вернулся среди ухмылок и взглядов других людей.
— Хелен, бога ради! — яростно рявкнул он. — Зачем ты начинаешь, когда я уже упаковал вещи и жду поезда на этой чертовой станции? Ты ведь знаешь, что я еду сегодня! — закричал он с внезапным тошнотворным ощущением отчаянного ужаса в душе от того, что что-то может помешать ему уехать. — Ты знаешь, зачем мы пришли сюда? Какого черта мы тут торчим, если ты думаешь, что я не еду?
Молодая женщина рассмеялась своим высоким, сухим смехом, почти нарочно раздражающим и глумливым — «Хи! Хи! Хи! Хи!» — и снова больно ткнула брата в ребра своими большими сильными пальцами. Затем, почти устало, она отвернулась, рассеянно поглаживая свой большой подбородок, и сказала:
— Ладно, делай как знаешь! Это твои похороны! Если ты решил ехать сегодня, никто тебя не остановит. Но я не понимаю, почему бы тебе не остаться и не подождать до завтра?
— Да, почему нет? — энергично и убежденно подхватила мать. — На твоем месте я так бы и поступила! Ничего не случится, если ты опоздаешь туда на денек… Я сама никогда там не бывала, — продолжала она спокойно-саркастическим тоном, — но я слышала, что Гарвардский университет такой весь большой и хороший, уверена, тебе он таким и покажется, — серьезно продолжала мать, сопровождая свои слова подчеркнуто-медленным уверенным кивком, — уверена, что ты найдешь его на прежнем месте, где он всегда и был. Клянусь, он никуда не уедет, — сказала она, — и позволь кое-что сказать тебе, мальчик, — продолжала она, сурово глядя на него, но тень волевой улыбки трепетала на ее узких губах. — Хотя у меня нет твоего образования и я не так много знаю об университетах, как ты, я никогда не слышала, чтобы оттуда кого-то отчисляли за опоздание на день, если у него есть деньги на оплату обучения… Университет будет тебя ждать, когда ты приедешь, — и ты поступишь, — сказала она подчеркнуто медленно. — Об этом не беспокойся — тебе будут рады и живо примут тебя, как только увидят, что у тебя есть деньги.
— Мама, — сказал он голосом, полным тихого безумия, — прошу тебя, ради бога, не надо…
— Хорошо, хорошо, — успокаивающе зачастила мать, — я просто говорю…
— Ради бога, будь так добра…
— Ц-ц-ц-ц-ц! — захихикала его сестра, тыча его под ребра.
Но уже подходил поезд. На могучих сверкающих рельсах в полумиле от них появилось огромное черное рыло локомотива, который медленно вползал по величественно сияющей дуге рельсов на сортировочную Алтамонта, и с короткими взрывными выхлопами своей приземистой трубы медленно и неуклюже продвигался вперед. Сквозь золотистое пыльное марево теплого осеннего дня все наблюдали за ним, онемев, с гулким холодком страха, восторга и печали в сердце.
И от чувственного ужаса, экстатического напряжения приближения поезда все, что было раньше рядом, вокруг юноши, мгновенно ожило с такой яркой и невыносимой остротой бытия, как в душе осужденного, последний раз взирающего на окружающую жизнь с эшафота, где ему суждено умереть. Юджин вдруг почувствовал и ощутил вкус, запах, со внезапной фотографической четкостью увидел все, как ожившее мгновенное видение, запечатленное навеки в разуме того, кто его видит, ощутил пыльную осеннюю скученность деревьев, окаймлявших пути слева, почувствовал густой дразнящий запах горячей смазки, сухое тепло и добрый крепкий деревянный запах мощных шпал, увидел тусклую красную ржавость, зияющую пустоту и радость товарных вагонов, их грубый пол выбеленный мягкими отложениями муки, втягивающихся по ответвлению ржавых рельсов в тупик за складом из цементных блоков, и с внезапным чувством одиночества в душе заметил, что склад торчит как-то грубо, ново среди горячей, влажной, жизнетворной, безымянной, густолиственной растительности Юга.
Локомотив наползал на них, медленно громоздился над ними, а затем медленно прополз вперед на чудовищной тяге восьмицилиндровых плунжерных колес, каждое из которых было выше их головы. Яростный жар топки, тяжкий шипящий выдох пара, мгновенная картинка: старая шишковатая голова, старая рука, затянутая в перчатку, умело лежит на рукояти тормоза, блеск демонических ястребиных глаз, неотрывно прикованных к рельсам, гигантская путаница приборов, рычагов, клапанов и тормозов и закопченное, с выпученными глазами лицо помощника машиниста, озаряемое вспышками адского пламени, наклоняющееся и поднимающееся в ритме груженой лопаты перед дверцей топки.
Локомотив прошел над ними, стирая с их лиц солнечный свет, мгновенно подавляя их и наполняя ужасом, высасывая через рот душу с божественной силой своей мгновенной всевластности и оставляя их опустошенными, испуганными, застывшими навечно — горстка сбившихся в кучу фигурок, охапка крохотных белых лиц с застывшими глазами, запрокинутых, молчаливых и покорных, маленьких, одиноких и полных страха.
Затем, когда мимо загрохотали красно-черные вагоны и колеса медленно, со скрежетом остановились, мальчик увидел рядом ошеломленное белое лицо своей матери, откровенно испуганный взгляд, ощутил жесткую старческую хватку ее пальцев на плече и услышал ее сдавленный голос, полный предчувствия, ужаса и удивления, когда она вымолвила:
— А? Что? На этом поезде? Я думала…
Это был его поезд, и он приехал за ним, чтобы увезти его в чужое и таинственное сердце великого Севера, которого он никогда не видел, но чей чистый одинокий образ, морозный очаг и ледяной огонь, мрачная и суровая красота полыхали в его воображении с детских лет. Ибо он мечтал, он жаждал этого гордого неведомого Севера с таким диким исступлением, с такой нестерпимой и невыразимой радостью страстного желания, которые может испытывать только южанин. С огнем в сердце, с одержимостью, с духом, терзаемым странной, тайной и пустынной магией гордого Севера, он всегда знал, что однажды найдет его — надежду своего сердца и страну своего отца, утраченную, но не забытую половину собственной души, и заберет ее себе.
И вот этот день настал, и эти два видения — назовем их светом и погодой человеческой души, — разделенные миром: утраченный и одинокий Юг и яростный, блистательный, чужой и таинственный Север — безумием кипели в его крови. И как тысячу раз в жизни он видел картины преданного забвению и молчаливого Юга, который он знал нею жизнь, так сейчас перед ним вставали видения гордого яростного Севера с его сияющими городами и стремительным течением жизни. Он видел скалистую сладость его почвы и ее зеленую прелесть, знал его оцепенелое мягкое предвиденье, его будоражащий нутро экстаз грядущего снега, запах его портов и поток гордых кораблей.
Он не мог выразить того, что хотел сказать, и все же дикая и мощная музыка этих двух видений волной вздымалась в нем, и казалось, что страстность этой песни в конце концов взорвет его сердце — приют его алой крови и муки, в которой они бушевали, разорвет на куски сухожилия его жизни, если только он не найдет средства усмирить, выразить их.
Но слова не шли на язык. Он мог лишь ощутить образ человеческого одиночества, чувство печали, опустошенности и страстной скорбной тайной радости, желания и жажды, ощутить его как душный, неподвижный и таинственный в своей медленной страсти, как сами великие реки Юга. И в тот же момент, когда он ощутил эту скорбную печаль, медленное, горячее, тайное биение желания и снова вдохнул тяжелый и загадочный аромат утраченного Юга, он внезапно с ужасом почувствовал дикую странную притягательность этого особого мира и фатальную безусловность его поражения.
Затем с внезапным ощущением освобождения, осознанием приближающегося прямо сейчас невероятного побега Юджин понял, что ждет поезда и что теперь перед ним открыта великая жизнь Севера, дорога свободы, одиночества и волшебное обещание золотых городов. Словно сон стал явью, словно магия ожила — он знал, что в следующий час он будет лететь навстречу миру, жизни, Северу, прочь от зачарованных древних холмов, прочь от темной жары и скорбной тайны Юга навсегда.
И когда на него обрушилось это ошеломляющее откровение, с губ его сорвалась песнь торжества, радости и победы, столь яростная и невыразимая, что он не мог больше удерживать ее в своем сердце. Она вырвалась из его груди животным криком ярости, боли и экстаза. Он распростер в сияющем воздухе руки — от потери, боли, от радости. Вся земля вращалась вокруг него в размытом калейдоскопе сверкающих рельсов, густой тяжелой зелени и белых лепестков застывших человеческих лиц.
Внезапно он снова очутился среди своих родных на платформе маленькой станции. Все вещи и образы земли вернулись в свои привычные границы, и он услышал голос матери, рваный треск телеграфа и увидел на путях тупое черное рыло паровоза, короткие резкие выхлопы пара из приземистой трубы и неумолимую близость, чудовищную громадность поезда.