Он знал волшебные заклинания, которые, как он думал, позволят ему прочитать миллионы книг в главной библиотеке. Он был одержим этой идеей. У него были другие заклинания, которые позволят ему узнать жизни 50 миллионов человек, посетить каждую страну в этом мире, узнать сотню языков, обладать 10 тысячами прекрасных женщин и в то же время иметь только ту единственную, которую он бы любил и уважал более всех на свете, которая будет настоящей, и прекрасной, и верной ему.
Благодаря неисчерпаемой магической силе этих заклинаний он мог бы пойти куда угодно на земле, сохраняя единственное место, куда можно вернуться; и пока жажда и голод получить все на свете сводили его с ума, он мог быть мирно удовлетворен практически ничем; и, пока ему хотелось быть знаменитым, выдающимся, прославленным, он мог бы жить незаметно, скромно и в достатке, с одной лишь, но настоящей любовью. То есть он мог бы получить весь мир, как пирог на блюдечке, и съесть его, а также испытать приключения, труды, удовольствия и триумфы, которые способны истощить энергию 10 тысяч человек. Кроме того, он имел заклинания и чары для всего на свете. Он был уверен в том, что с этими чарами, и заклинаниями, и колдовством весь мир будет принадлежать ему.
Он мог выбежать из главной библиотеки на улицу и поехать на подземке в Бостон. И пока поезда грохотали и проносились мимо, он сидел там важно и его легкие раздувались чуть ли не до точки взрыва, грудная клетка расширялась, как у голубя-дутыша, его глаза были выпучены, вены на лбу вздулись, лицо постепенно становилось апоплексически-багровым, пока он сидел в вагоне, раскачиваясь в напряженной агонии.
Затем поезд вкатывался на станцию, его дыхание становилось всхлипывающим и с шумом вырывалось из измученных легких, подобно воздуху из органных труб. И на несколько секунд, пока поезд останавливался на станции (поскольку в его магических формулах остановки на станциях не считались), он задыхался и страстно жаждал воздуха, подобно рыбе, вытащенной из воды, жадно заглатывая новую порцию и проталкивая ее в легкие, как если бы он думал, что летит в некоем реактивном снаряде в ужасающем вакууме бескрайнего космоса.
По мере того как темнота туннеля снова поглощала поезд, Юджин вновь повторял попытку, сидя важно, как сова, с выпученными глазами, раздувшейся грудью, невозмутимым багровым лицом, пока маленькие дети смотрели на него испуганными глазами, их матери — с выражением нервного опасения, а мужчины — с целым спектром различных отношений: от изумленно открытого рта и до полного ступора. Однако он не видел ничего странного или чудного в подобном поведении. Скорее, задерживать дыхание в темноте туннеля, придумать для себя такое таинство и следовать ему с маниакальной одержимостью казалось ему неотвратимым и естественным, как само течение жизни, как дыхание, и порою его приводило в ярость то, что люди пялились на него.
Эти лица — таинственные, темные, незнакомые, безымянные, лица миллиона мгновенных случайных встреч за все эти годы в вагонах поездов или в толпе на улицах — в последующие годы возвращались, чтобы преследовать его. Преследовать с незабываемой яркостью видения, с подавляющим ощущением странности, потери и сожаления, с мучительностью любви, привязанности и сожаления, которые каким-то неправдоподобным образом, как бессловесный, печальный, полный мгновенного расставания и непостижимой жалости миг, промчались мимо, и он утратил их навсегда: беззаботный детский смех и ликующее веселье; улыбку женщины, интонации ее голоса, открытый, подобно детскому, взгляд; глаза простых, честных людей, которые ушли; или обрывки той песни, что пел его брат, когда лежал, погруженный в темноту и горячечный бред, незадолго до смерти.
Почему незнакомые лица тех лет возвращались к нему? Почему он не мог забыть миллионы неприметных лиц первых лет своих странствий, когда он впервые выходил один на улицы великого города — безумец, нищий и король, чувствующий огромный восторг таинственного мира, нависающего над ним со всем великолепием магической неизбежности; когда каждое яростное скитание и поиск на забитых толпами улицах жизни, каждое неистовое путешествие через глубины туннеля были жизнью с непереносимым предвидением триумфа и открытия — жизнью более счастливой, удачливой, золотой и законченной, нежели какая-либо другая жизнь до этого.
Он не знал этого. Он никогда не знал, зачем все эти неприметные, безымянные и лица миллионов незнакомцев, которые прошли мимо и исчезли мгновенно из поля его зрения, или мимо кого он тысячу раз проходил на улицах, не говоря ни слова и не узнавая, зачем они должны были вернуться, чтобы преследовать его ощущениями утраты, страдания, знакомости. Но он знал, что они обязательно вернутся к нему в своих ярких, не тускнеющих образах, озаренные светом времени, темного времени. Со временем ему открылось, что в их жизнях было нечто странное, безумное и одинокое, что он воспринял мгновенно.
Все эти образы прошлого вернутся к нему позднее. И с ощущением горькой потери и страстного желания он захочет выяснить, увидеть, узнать их. Он не удивится, когда увидит их. Увидит всех сразу, чтобы спросить, какими были их жизни и что с ними случилось. Это была причудливая, странная, разнообразная толпа — эта компания из воспоминаний, люди, озаренные светом ушедшего времени. Он никогда бы не смог сказать, как они все оказались вместе в этом волшебном сплетении образов, однако забыть их не мог.
Один из них был стариком, с энергичными, беспокойными глазами и усами, желтыми от табака. Он был хозяином меблированных комнат, в которых жили знакомые студенты Юджина, и чей дом от фундамента и до мансарды был музеем маниакальной страсти своего хозяина. Он весь был заполнен шатающимися стеллажами с книгами, не считаными и не поддающимися подсчету, пыльными, пожелтевшими и уже практически никем не читаемыми. Все они были мемуарами одного и того же человека — Наполеона.
Другой была женщина с копной крашенных хною волос, собранных в пышную корону вокруг головы. Женщина чопорно сидела день за днем, как набальзамированное нечто, не имеющее возраста, словно знак чего-то бессмертного и непроницаемого для всего, что может изменятся и проходить, в стеклянной будке перед зданием кинотеатра на Вашингтон-стрит, где люди постоянно проходят узкой вереницей у нее перед глазами, и стеклянные ступени, и эскалатор круто поднимались рядом с ее будкой, и сверкающие каскады блестящей воды пенились и рушились под поверхностью стеклянных ступеней, пока женщина с короной из крашенных хною волос сидела в своей будке — бессмертная, чопорная, плотно закрытая в будке, и мумифицированная.
Еще был один старик с безумным, яростным, но симпатичным лицом в обрамлении серебристо-белой растрепанной шевелюры, никогда не носивший шляпу или пальто, который всегда что-то бормотал невнятно, бродя по улицам Кембриджа и тротуарам вдоль Гарвард-ярда в любую погоду; в любое время года вокруг него была зима: суровые небеса зимних закатов, красные и неестественные, замерзшее одиночество старого снега на улицах и самом Гарвард-ярде, и в водосточных канавах — жесткая, бесконечная, усталая свирепость серой зимы.
Еще была официантка в ресторане на Тремонт-стрит, женщина тихая, порядочная и сдержанная в своих манерах, на губах которой едва заметно присутствовала самая чувственная, ласковая и соблазнительная улыбка, какую он когда-либо видел у женщины. Эта улыбка приводила его назад, в это место тысячу раз, заставляла его по ночам думать о ее обладательнице, шататься по улицам и каждый вечер возвращаться в этот ресторан с чувством дикого восторга и неизбежного обладания, с которым он думал о ней.
Он не собирался знакомиться с ней, он так и не выяснил, как ее зовут; природные скрытность и гордость оберегали его от того, чтобы заговорить чуть фамильярнее, как это принято для налаживания более близких отношений, или от любых проявлений любопытства на ее счет. Но он провел тысячи прекрасных часов, думая о ней, часов, наполненных всей возможной страстью, мечтами и сильным желанием, на которое только способна юность. Женщина эта была не столь молода, как другие официантки, которые лучше выглядели, имели более стройные ноги и привлекательные фигуры. Юджин ничего не знал о ее образе жизни, от том, умна ли она, о ее характере, манере разговаривать — за исключением того, что он слышал в ресторане (ее голос казался ему немного хриплым и грубоватым), но эта женщина стала центральной фигурой в одной из сверкающих и абсолютно невозможных фантазий молодого человека.
Это была великая легенда о богатстве и известности, любви и славе, в которой жило существо небесной красоты, утонченности, ума и возвышенной души, и любое препятствие в виде холодного и язвительного факта, способного встать между ним и этим видением, юноша немедленно разрушал с помощью дикой, фантастической логики страстного желания.
Юджин скитался по сотням улиц, он прошел три тысячи миль и съел тысячу стейков именно в этом ресторане. Он ждал вечера, чтобы иметь возможность снова прийти туда; в неистовом ожидании он чувствовал, что его руки слабеют, внутренности немеют, сердце начинает сильно биться, горло перехватывает от этого непереносимого ликования и восторга по мере того, как он приближался к ресторану. Затем, когда он входил внутрь, поднимался по ступенькам, все его тело начинала бить дрожь; в переменчивом радужном коктейле из страсти, счастья, голода, триумфа, музыки и дикого избыточного веселья Юджин чувствовал, что больше не может удерживать разрастающуюся силу исступленного восторга, который он испытывал.
Все в ресторане было для него невероятно приятным, прекрасным и веселым. Великолепно сложенные, лихо подпоясанные и аппетитно выглядящие официантки ходили вокруг него, разнося подносы с едой. Владычица его грез тоже могла пройти мимо, чистая, аккуратная, изящная, спокойная, скромная и серьезная, улыбаясь той затаенной, робкой, призрачной улыбкой, что сводила его с ума от нежности и желания. Трио музыкантов играли оживленно, мягко, томно популярные мелодии, наполняя его сердце нарастающей хвалебной песней, и другой, более гордой, грандиозной, более торжествующей музыкой. Пока он слушал, другие крепкие, симпатичные, ясноглазые и коренастые девушки Новой Англии сидели за столиками, элегантно, но небрежно одетые; их тонкие ноги в шерстяных чулках, их ступни в открытых калошах; они выглядели вполне созревшими для любви и нежности. Все это подстегивало его голод как некая пряность, сводящая с ума и делающая вкус пищи лучше, чем прежде.
Все, что он видел, наполняло его неотвязной печалью, голодом, восторгом, ощущением триумфа, торжества и наслаждения, необузданным, диким весельем. Девизом ресторана, красовавшимся на висящих на стене ярко раскрашенных щитах с гербами и написанным на свитках под щитами, было «Luxuria cum economia»[24]. Эффект, который эти слова производили в душе Юджина, был невероятен: он так никогда и не сказал того, что хотел сказать, или то, что он чувствовал по этому поводу; и сказать, что они были самыми забавными словами, которые он когда-либо видел, — значит даже и не пытаться передать их реальное воздействие на него.
То, что слова девиза делали с ним, было настолько за пределами просто забавного, что он не мог подобрать названия тем эмоциям, которые они вызывали. Но немедленно, в тот момент, когда он видел их, дикая волна мощного глупого веселья разрасталась в нем и раскалывала его лицо ликующей улыбкой.
Ему хотелось хохотать, кричать и стучать по столу от восторга, но вместо этого он душил дикие вопли в горле, наружу вылетало странное клокотанье, и люди за соседними столами начинали пялиться на него, как если бы он сошел с ума. И позднее, на улице или в своей комнате по ночам, он внезапно снова вспоминал об этом, и тогда это бессловесное торжествующее ликование вырывалось из него воплем восторга.
Еще эти слова давали ему странное ощущение счастья и удовлетворения. Он испытывал нежность к людям, сочинившим девиз, к владельцам ресторана, которые торжественно и триумфально приняли девиз, руководствуясь догмами «вкуса», «класса» и «утонченности», с которыми, по их мнению, должны ассоциироваться эти слова, к чему-то ошибочному и жалкому, что вошло в наши жизни и расположилось повсюду, к нелепому, смешному гротеску, что заставляет испытывать теплое, невыразимое чувство неловкости за его жертв.
Но в этом и была причина, почему подобные вещи никогда не забудутся: потому что мы настолько потеряны, настолько беззащитны и так одиноки в Америке. Бесконечные и жестокие небеса нависают над нами — все мы гонимы, ни у кого из нас нет дома. Следовательно, не медленное течение песка в песочных часах бессчетных дней, не пепел времени, не безмерная монотонность потерянных лет, не строгое расписание утраченной жизни, не хорошо знакомые лица — нет, не это мы помним лучше всего. Но лицо, однажды увиденное и навсегда исчезнувшее в толпе; чей-то пристальный взгляд; чью-то едва заметную улыбку, промелькнувшую в окне мимо проходившего поезда; снег, внезапно выпавший в одну конкретную ночь; низкий смех женщины на летней улице много лет назад; луну, увиденную на темной опушке соснового леса в прошлом октябре… Все наши жизни записаны на изгибе листа на ветке, на распахнутой двери и на камне.
Ибо Америка — это тысячи огоньков и тысячи мест с разной погодой, и мы бродим по улицам, мы вечно бродим по улицам, мы в одиночестве бродим по улицам самой жизни.
Это страна, где воют ветра, где в конце октября носятся опавшие листья, где с гулким звуком на землю падают тяжелые желуди. Страна, где шторма разбиваются о заснеженные склоны гор, где молодежь орет во все горло, чувствуя первобытную мощь и грубую силу; еще здесь поезда пересекают реки.
Это удивительная страна, единственная удивительная страна — это место, где чудеса не только случаются, но и случаются постоянно.
Это страна ликования и сильного восторга, страна темнеющего задумчивого воздуха, запаха снега; это страна ярких, но быстро выцветающих красок октября, когда все дикие леса вспыхивают бездымным пожаром; еще здесь есть прессы для сидра и последние коричневые капли сока яблок «Йорк империалс». Это страна хорошеньких девушек с хриплыми голосами, которые служат в конторах и потому могут купить тебе выпивку; это страна, где женщины с красивыми ногами в шелковом белье ехали на нижней полке купе, пока ты ехал на верхней; еще здесь по ночам скрипели темно-зеленые пульмановские вагоны и звучали голоса в ночной Виргинии.
Здесь тяжелые лодки входили в гавань, здесь огромные корабли выходили в море, здесь гигантские пароходы гудели в заливе по ночам, отсюда река — темная и таинственная река, полная странного времени, — постоянно уплывала от нас в море.
Буксирные суда продолжали стоять на якоре в реке; в полночь подавала гудок «Беренгария», ее огни мягко скользили мимо пирсов у 11-й улицы; а ночью высокое дерево упало в старой Катобе, в родных холмах.
Это место, где осенняя оранжевая луна висит низко над седыми кронами сосен; это место мороза и тишины; это место чистых сухих скирд и россыпи огромных тыкв, желтыми точками покрывающих жесткую землю; это место возни несушек на насестах, хриплого, отрывистого лая собак, огромных силуэтов амбаров и плотных теней, протянувшихся среди залитых белым лунным светом сельских пейзажей, стонущего свиста проходящего экспресса. Место огня и дыма, рвущихся из трубы локомотива на путях, кружения и раскачивания фонарей во дворах; место лязга, перезвона и внезапных вспышек света, скользящих по лицам спящих людей по ночам от фар могучих паровозов; это место ужасной паутины железнодорожных путей, и простора, и густого облака дыма, далекого мерцания огней Филадельфии, и слитный грохот спальных вагонов; это место, где «Трансконтинентал Лимитед» чертит горизонтальную линию со скоростью восемьдесят миль в час через весь континент, и маленькие темные города проносятся мимо словно пули. И всё это лишь веерообразные штрихи на таинственной, бесконечной и одинокой земле.
Я предвидел эту картину много раз: я куплю билет на «Фаст Экспресс».
Это место дикого и ликующего зимнего утра, и ветра, с рассыпчатым снегом, который шел всю ночь; место одиночества, еловых лап, заваленных снегом; место, где лодки из Фолл-Ривер были пришвартованы у причала: место неистового пасмурного снега, с таинственными, выбеленными утренней бурей прутьями на его фоне. Это место домика у замерзшего озера, ароматного дыхания и соблазнительной полноты грешной женщины; место трагической и одинокой красоты Новой Англии; место выкрашенных в красный цвет конюшен и стука копыт о стенки стойла; ярких обрывков цирковых афиш; сильного и острого запаха завтрака из деревенских сосисок, и ветчины, и яиц, и горячих пшеничных булочек, и ароматного кофе; место одиноких охотников среди покрытых изморозью зарослей, свистом подзывающих своих вислоухих гончих.
Где теперь старый доктор Беллард и его собаки? Он обращался с ними так, как будто они были священными животными, как будто с ними к нему вернулись души всех ушедших от него близких людей. Душа его самой младшей сестры сидела на стуле с ним рядом — у нее были длинные уши и печальные глаза. Еще две дюжины лелеемых им мертвых бежали вокруг его повозки, когда он поднимался по холму к дому. И это было одиннадцать лет назад, и мне было девять лет, и я мрачно смотрел из окна отцовского дома на доктора Белларда.
Это был край прямых взглядов, холодных белых животов и скрытого вожделения восхитительных бостонских девушек; край спелых безмозглых блондинок с нежными губами и цветочным запахом, девушек с сильными руками, стоящих на стремянках и собирающих апельсины; край, куда рослые неторопливые девушки из Канзас-Сити, с крупными ногами и молочно-белым телом были посланы учиться богатыми отцами, и здесь также были прекрасные и приятные девушки, с хваткой страстного медведя, носящие такие имена, как Нейлсон, Ландквист, Йоргенсон и Брандт.
Я буду разъезжать по стране из конца в конец, туда-сюда, на больших поездах, которые грохочут по просторам Америки. Я поеду на Запад, где штаты квадратные; я поеду в Бойсе, Хелену и Альбукерке. Я поеду в Монтану и обе Дакоты и многие неизвестные места.
Это край насилия и внезапной смерти; перестрелок по ночам, дубинок ирландских полицейских и запаха мозгов и крови на мостовой; край убийств в маленьком городке, и мужчин, которые расправляются с любовниками своих жен; край, где негры режут бритвой, а горцы убивают на альпийских лугах; это край уродливых пьяниц, и рычащих голосов, и сквернословящих мужчин, которые хотят подраться; это место громких слов, и глупого бахвальства, и жестоких угроз; это также край беспощадных неприметных мужчин с белыми лицами и глазами рептилий, которые быстро и ненароком убивают в темноте; это земля беззакония, которая питается убийствами.
«Ты ведь знаешь дочек Лайла?» — спросил он. «Да, — ответил я. — Они жили в Билтбурне на реке, и одна из них утонула. Она была калекой, и ездила в инвалидном кресле. Она была сильной, как бык». — «Да, это она», — ответил он.
Это край сумасшедших спортсменов и бегунов, начинающих тренировки в марте; край десятисекундников, великих прыгунов и прыгунов с шестом; это край, куда приходит весна, и где молодые березки щеголяют белой и нежной корой, край оттаявшей земли и перистых полупрозрачных крон только что зазеленевших деревьев, край неожиданного появления травы и лопающихся почек, бурной и внезапной хрупкости дикой природы; край, где экипажи гребцов вышли на реку, и за ними следовали их тренеры на моторных лодках, и волны расходились за ними в кильватере по мере того, как они уходили вдаль. Это край игроков в бейсбол, непринужденной подачи, высоко подброшенных мячей, мягкого весеннего запаха перчаток, треска отбиваемых ударов; это край великих бэттеров, кэтчеров и питчеров, мальчиков-негров и белых мужчин в рубашках с короткими рукавами, дешевых открытых мест на трибунах и смолистого запаха изношенного дерева; это край Руба Уэдделла, могучего дикого и рокового питчера, левая рука которого крутилась словно наконечник хлыста. Это край великих боксеров, хитроумных евреев-легковесов и итальянцев, наносящих удары огромной силы, Леонардо, Тендлера, Роки Канзаса и Данди; это край, где чемпионы, стоя напротив соперника, безразлично и скучающе смотрели вдаль через его плечо.
Утром я проснусь в чужой земле, думая о том, что слышал топот лошади, бегущей по одной из улиц моего города.
Это край, где всегда хотят победить и хвастаться своими победами; это место быстрых денег и внезапных потерь, товарных поездов длиной в милю со всем их сильным, непрерывным, лязгающим, тяжелым ночным одиночеством, и тихих грузовых машин, уходящих за поворот среди соснового безмолвия, с их обещанием новых земель и неизвестных расстояний. Это место, где бродяги по одному выходят из леса на закате; это огромная неподвижность водонапорной башни, меркнущий свет, рельсы — таинственные и живые, — дрожащие от приближающегося поезда; это край великих бродяг, таких как Оклахома Ред, Фарго Пит и Джерси Датчмен, который грабил спальные вагоны, шедшие до западного берега; это край старых задыхающихся бродяг, которые появляются в городе в октябрьских завитках пыли и ветра и мятых газет и просят милостыни, с затаенным жаром в дыхании: «Помоги старине Макгвайру, Макгвайр — добрый малый, малыш. Ты ведь не можешь быть таким жестоким, малыш, ведь Макгвайр — твой приятель. Как насчет Макгвайра…»
Это край игроков на бильярде и мальчиков-посыльных; городской шлюхи и ее любовника — коренастого таксиста; край, где уходят в лес в воскресенье и стоят посреди зарослей лавра, кизила и цветущего рододендрона; край дешевых отелей и мальчиков, которые с дрожащими губами ждут, пока негр приведет им их первую женщину; это край пьяных учеников колледжа, которые тратят деньги своих стариков и носят меховые пальто на футбольных матчах; это край милых девушек с Севера, имеющих богатых отцов; край красивых жен деловых людей.
Поезд сломался где-то за Манассасом, и я пошел вперед по путям вместе с другими пассажирами. «В чем дело?» — спросил я у машиниста. «Сломался бугель эксцентрика, сынок», — ответил он. Это был очень холодный день, ветреный, но солнечный. Так далеко на север я еще не забирался, и мне было всего двенадцать лет, я ехал в Вашингтон, чтобы посмотреть на инаугурацию Вудро Вильсона. Позднее я не мог забыть лицо машиниста и слова «бугель эксцентрика».
Это страна бесконечной и одинокой земли, толстых ушей и изобилия, стран, где выращивают хлопок, кукурузу, и пшеницу, и красные октябрьские яблоки, и хороший табак.
Это жестокое, кровожадное, и в то же время невинное место; это место дикого беззакония, где земля пропиталась кровью убитых людей, кровью бесчисленных убитых людей, кровью неотомщенных убитых людей, которых никто не помнит; но это также край детей и их смеха, край, где юношей разрывает исступленный восторг и они выкрикивают этот восторг, где слышен рев ветра и дождя, и запах грозовых разрядов, и мягкие влажные хлопья снега, край, где пьянеют от глотка и сверкания воздуха, сходят с ума от солнечной энергии, где верят в любовь и в победу и думают, что никогда не умрут.
Это место, где вы можете проехать всю Виргинию на ночных поездах, медленно тащиться через широкий Потомак и увидеть в утреннем свете купол в Вашингтоне, и где толстый мужчина бреется в умывальне пульмановского вагона и ворчит: «Что это? Что это за место, к которому мы подъезжаем, — Вашингтон?» И худой мужчина, глядя в окно, отвечает: «Да, это Вашингтон. Именно он, все в порядке. Вы ведь сходите здесь?» А толстый мужчина ворчит в ответ: «Кто, я? Нет, я собираюсь в Балтимор». Это место, где вы сходите в Балтиморе и видите, что вас ждет ваш брат.
Где на этой земле спит мой отец? Похороненный? Мертвый вот уже семь лет? Забытый, гниющий в земле? Удерживаемый своим собственным могильным камнем? Нет, нет! Скажу ли я «отец», когда я приду к нему? И назовет ли он меня сыном? О нет, он никогда не увидит моего лица, мы никогда не поговорим…
Это край стремительного приближения жаркого глухого, наполненного дымом тупика, трагической одинокой красоты Новой Англии и паутины Бостона; край могучих станций и двигателей, спящих, как большие кошки; край густого пара, столпом уходящего в небо, резкого и возбуждающего запаха поездов и вокзалов, и человеческой толпы, проходящей мимо миллионноногим плетением; край, пропитанный запахом моря в гавани и мыслями о путешествиях, и место безумного восторга нашей юности, волшебного города, где мы знали, что проживем самую счастливую жизнь на земле, какая только может быть; знали, что нам двадцать и что мы никогда не умрем.
Здесь, в Америке, случаются бессмертные и восторженные моменты, здесь глаз, который смотрит, губы, которые улыбаются и исчезают; здесь слово; здесь тот камень, тот лист, та дверь, которую мы не находили, которую никогда не забудем. Это те вещи, что мы помним об Америке с тех пор, когда узнали ее тысячи огоньков и тысячи мест с разной погодой… И мы бродим по улицам, мы вечно бродим по улицам, мы в одиночестве бродим по улицам самой жизни.