К книге
Том 2(1). О времени и реке. Роман (начало)О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга вторая. Молодой Фауст. XII
26%
О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга вторая. Молодой Фауст. XII
14

Теперь Юджин принадлежал к прославленному курсу профессора Хэтчера по драматургии, и, хотя это произошло практически случайно и под конец он обнаружил, что это не то, к чему стремится его душа, и драматургия не лежит в сфере его интересов, она стала тем фундаментом, тем якорем, на котором держалась его жизнь, тем руководящим принципом его судьбы, основанием и самодостаточной причиной для пребывания в этом городе. Теперь ему казалось, что единственной работой в его жизни, которую он мог бы выполнять, было написание пьес, и что, если ему не суждено преуспеть на этом поприще, он бы лучше умер, поскольку любая другая жизнь, и другое поприще, кроме написания пьес, были бы для него невыносимы.

Всякий интерес и всякая энергия, возбуждаемые и возникавшие в его жизни, были прикованы к этой работе сумасшедшей страстью; он думал, чувствовал, дышал, ел, пил, спал и жил только созданием пьес. Юджин выучил драматургический жаргон, прочитал все книги, посмотрел все спектакли и обсудил все возможные сюжеты. Он даже проделал огромную работу по подслушиванию диалогов из жизни: бродил по улицам, насторожив уши, чтобы слышать каждое слово и каждую фразу, звучавшие в толпе, как если бы он мог услышать нечто, что могло стать редкой и бесценной находкой для пьесы, которую ставят на курсе профессора Хэтчера.

Профессор Джеймс Грейвз Хэтчер был человеком, чья профессиональная карьера осложнялась двумя обстоятельствами: все профессора считали, что он выглядит как актер, а все актеры — что он выглядит как профессор. На самом же деле он не был ни тем ни другим, но по характеру и темпераменту, а также по внешнему виду сочетал в себе черты обоих призваний.

Внешний вид профессора был весьма внушительным: ему было 55 лет, он был хорошо сложен, чуть выше среднего роста, крепко сбитый, даже склонный к полноте. Его всегда окружала атмосфера кипучей жизненной энергии, всегда наполненная ощущением уверенной целеустремленности, лишенной дешевой вычурности и показухи. Его голос, как и его манера себя вести, был мягким, утонченным и хорошо контролируемым, но всегда носил отпечаток огромной, скрытой силы. Хэтчер обладал большим запасом страсти, красноречия.

Его голова была действительно великолепна: сильное, но кажущееся добродушным лицо с оттенком иронии; глаза за стеклами очков были проницательными, внимательными и со смешинкой; рот — широким и также насмешливым, но с плотно сжатыми, слишком тонкими и чувственно изогнутыми для мужчины губами, а нос — крупным и тяжелым; его лоб был приятной формы, а аккуратные коротко подстриженные, но уже редкие волосы плотно прилегали к черепу.

Он носил пенсне, которое, на модный манер, болтались на черном шелковом шнурке. То, как профессор надевал его, стоило любого представления, настолько в этот момент его движения были изысканны, отточены и безупречны. Его вежливый юмор был быстрым и богатым, и всегда дарил людям притягательное тепло и человечность, которые были им так необходимы. Когда профессор демонстрировал свое чувство юмора, он, конечно же, не терял свойственной ему изысканности и безупречности манер. Например, когда кто-то рассказал ему, что одна из его студенток назвала другую девицу — невероятно высокую и костлявую, обыкновенно одетую с ног до головы во все ржаво-коричневое — «королевой дождевых червей», профессор Хэтчер аж затрясся в приступе смеха, характерным движением снял пенсне и затем низким, но сдержанным голосом заметил:

— Ах, у нее прелестное остроумие. Действительно прелестное остроумие!

Таким образом, даже когда профессор Хэтчер использовал свое богатое, тонкое и чрезвычайно приятное чувство юмора, которым он был, несомненно, одарен, он все же оставался актером. Он был одним из тех редких людей, которые действительно «хихикают», и, хотя не могло быть никаких сомнений в спонтанности и естественности его смеха, возможно, было правдиво и то, что профессор Хэтчер наслаждался собой в роли хихикающего человека, и этот смех был его причудой.

Хихиканье Хэтчера было именно тем, что подразумевает это слово: проявлением спонтанного веселья, которое потрясает его массивные плечи и сильное, хорошо сложенное тело словно приступом лихорадки. И хотя он мог издавать богатые и гулкие звуки, свидетельствующие о сердечном веселье, когда он хихикал, даже более яркая форма его смеха была практически беззвучной, с плотно сжатыми губами, с уголками рта, поднятыми вверх в готовности снова рассмеяться; красивая, утонченная голова откинута назад, в то время как все остальное: шея, плечи, торс, живот, руки — словом, весь профессор — сотрясались в бесшумной дрожи от хохота.

С той же долей правдивости можно сказать, что профессор Хэтчер был одним из немногих людей, чьи глаза на самом деле подмигивали, и также правдиво то, что он наслаждался собою в роли человека, который подмигивает.

Возможно, единственным фактором, угадать в нем профессора, было то, что он выглядел человеком почтенным, зрелым и светским, любящим жизненные блага. Его манеры, даже во время занятий, не походили на манеры ученого или преподавателя, а были скорее манерами образованного светского человека, уверенного в своей значимости, обладающего утонченным чувством юмора и пониманием, компетентного, знающего и уверенного. И одной из причин, почему он производил такое впечатление на своих студентов, было то, что он заставлял одну из самых мучительных и трудных работ в мире казаться восхитительно легкой.

Например, если во Французском клубе университета ставили французскую пьесу на языке оригинала, профессор Хэтчер мог рассказать аудитории своим уверенным, но небрежным и изысканным тоном примерно следующее:

— Я так понимаю, что Le Cercle Français играет Il faut qu'une porte soit ouverte ou fermée[18] Альфреда де Мюссе в четверг вечером. Если у вас нет других планов, было бы очень неплохо освежить ваш французский язык и взглянуть на это. Конечно, это шутка, и, возможно, она не имеет большого значения для развития современного театра, но это де Мюссе в очень хорошей форме, а де Мюссе в хорошей форме очарователен, так что, возможно, вы будете вознаграждены, если пойдете и взглянете на эту постановку.

Что было в этих простых словах, что могло бы произвести такое впечатление на этих молодых людей и увлечь их? Тон, которым это было сказано, был тихим, приятным и утонченно-небрежным, манера непринужденной, но авторитетной, а то, что профессор сказал о пьесе, действительно было правдой. Но на самом деле наиболее соблазнительным в сказанном был льстивый пафос, который Хэтчер так небрежно заложил в эти юные души — легкое импровизированное предположение, что они смогут «освежить свой французский язык», в то время как большинству из них нечего было освежать, поскольку они вообще не знали французского, что, «если у них нет других планов», они могут «взглянуть» на «очаровательную шутку» де Мюссе, легкая фамильярность в обращении с именем де Мюссе и небрежная уверенность утверждения, что это «де Мюссе в очень хорошей форме».

Невозможно, чтобы группа молодых людей, жаждущих совершенствования и побуждаемых чувством соперничества, ведомых завистью, не была бы поражена этими словами. По мере того как профессор Хэтчер говорил, они также становились беспечными, небрежными и изысканными в манерах, они чувствовали себя восхитительно свободными и уверенными в себе, слова «немного освежить свой французский язык» давали им невероятно приятное ощущение того, что они действительно способны достичь «своего французского языка» всего за час-другой изысканно-легкого труда. И когда он говорил о пьесе как о «де Мюссе в очень хорошей форме», они лишь слегка кивнули, с легкими, понимающими улыбками, как если бы де Мюссе и его различные формы были для них хорошо знакомы.

Так какой же тогда эффект производил этот и другие подобные разговоры на этих молодых людей, страстно жаждущих славы в великом мире драматургического искусства? Прежде всего они давали им восхитительное ощущение причастности. Например они чувствовали себя приобщенными к среде знаменитых актеров, актрис и других известных людей, признавали себя знатоками всех мельчайших тонкостей того, что происходит в театре, казались себе много путешествовавшими, изысканными, искушенными и убедительными.

Когда профессор Хэтчер небрежно предположил, что они могут «освежить свой французский язык», прежде чем идти смотреть французскую пьесу, они ощутили себя космополитами, которые чувствуют себя дома во всех крупных городах мира. Правда, их французский язык «слегка покрылся ржавчиной», ведь прошло некоторое время с тех пор, как они последний раз были в Париже. Конечно, представитель Французской академии, несомненно, может обнаружить несколько небольших изъянов в их произношении, но все они могут быть исправлены путем легкой «полировки». «Tout s'arrange, hein?»[19] — как мы говорим на бульварах.

Опять же свою роль сыграли приятные и часто восхитительно веселые анекдоты профессора Хэтчера о знаменитых личностях, которых он знал и с которыми был на дружеской ноге. Эти анекдоты рассказывались небрежно, своевременно, в привязке к теме какой-либо дискуссии и никогда не были притянуты за уши или неестественны: «Последний раз, когда я был в Лондоне, мы с Пинеро завтракали в „Савойе“», или: «Я провел уикэнд с Генри Артуром Джонсом», или «Очень забавно, что вы об этом упомянули. Знаете, Барри говорил мне то же самое, когда мы виделись в последний раз», или «Кстати, если уж говорить об этом, у меня есть письмо от Джина О'Нила[20], в котором он пишет именно об этом. Возможно, вам будет интересно узнать, что именно он пишет по этому поводу». Все это, безусловно, веселило молодых людей — давало им ощущение восхитительной близости со всеми этими знаменитостями и волшебным миром искусства и театра, к которому они хотели бы приобщиться.

Это также давало им ощущение ложного преимущества среди «статуй и горгулий», как с некоторым оттенком пренебрежения они называли «коммерческих продюсеров» — Шубертов, Беласкосов и других им подобных. Таким образом, когда профессор Хэтчер рассказывал им, как в Бостоне ставил одну пьесу для русских актеров и получил телеграмму от еврейского продюсера в Нью-Йорке, который руководил труппой, и в телеграмме было написано: «Вы великолепны!» — студенты незамедлительно отреагировали на внезапное хихиканье профессора Хэтчера своим робким смехом.

Однажды он вернулся из Нью-Йорка с занятной историей о визите, который нанес известному режиссеру Давиду Беласко. И теперь в шутливой форме описывал, как его встретила босоногая, похожая на змею женщина, одетая в длинное платье из ткани, расписанной вручную, как он последовал за ней через семь готических покоев, мистически наполненных звоном и благовониями. Как, в конце концов, был препровожден к великому священнослужителю, который восседал в глубине комнаты, похожей на собор, под витражными окнами; как он всю дорогу следовал за змееподобной Сьюзи, которая низко склонилась в почтении, едва лишь приблизилась к этому небожителю, и сказала шелковым голосом: «Один человек хочет вас видеть, мэтр», и как тот отпустил ее смиренным тоном и жестом: «Поднимись, Роза, и оставь нас». Профессор Хэтчер рассказывал эту историю с таким юмором, которому невозможно было сопротивляться, и был вознагражден удивленными выкриками, взрывами смеха и, наконец, их изумленными, улыбающимися лицами, поднятыми бровями, и словами: «Просто невероятно! Это кажется невозможным!.. Волшебно!»

В конце концов, когда профессор Хэтчер рассказал им, как русская актриса использует свои руки, о ритме, темпе, о паузе и согласованности действий, об освещении, художественном оформлении, он познакомил их с языком, который они могли бы использовать, вызывая у слушателей ощущение авторитета и знаний, даже если на самом деле они были этих знаний лишены. Это был опасный и зачастую очень банальный язык, своего рода жаргон, который был введен в моду в то время. Казалось, этот жаргон был полностью совместим с другим профессиональным сленгом — уже из области науки психологии, как ее теперь называют. Этот язык переживал краткий миг обожания и торжествовал в разговорах о «комплексах», «навязчивых идеях», «вытеснениях», «подавлениях» и тому подобных предметах, коими мог развлекать общество любой пустоголовый дурачок, оказавшийся в центре внимания.

Хотя этот жаргон, в сущности, был достаточно безвреден, составлявшие его слова, отбарабаненные бойким языком невежественного мальчишки или глупой, болтливой девчонки, могли бы стать очень опасными, будучи всерьез повторены людьми, которые стремились к самой лучшей, редчайшей и высочайшей жизни на свете — к жизни, которая может быть заслужена только лишь мучительным трудом, и знаниями, и суровыми испытаниями, — к жизни художника.

И самой большой опасностью этого беззаботного и легкого жаргона искусства было то, что вместо истинных знаний, опыта тяжелой работы и жизни, полной страданий, они получили лишь оформление знании: язык, который звучит очень значимо, искусно и уверенно. И все же они еще ничего не знали, не имели никакого опыта и ни в чем не были уверены. Этот язык, вложенный в уста людей, лишенных таланта, сердечности души, цельности стремлений — фактически, лишенных всего, за исключением слабовольного страха перед потрясениями и страданиями реальной жизни, а также желания сбежать в чарующий и нереальный мир фантазии, — оправдывал их жалкое и низменное существование. Люди, в которых не было собственной силы создать что-либо достойное или красивое, люди, которые являлись истинными филистерами, врагами искусства и живой души художника, получили язык, которым можно с легкостью знающих говорить о том, о чем они не имеют ни малейшего понятия; болтать о декорациях, темпе, шагах и ритме, о «смело стилизованных условностях» и прекрасном «использовании рук» какой-либо актрисой. В итоге это не могло привести ни к чему, кроме фальши и тривиальности. Призраки страсти и фантомы сердечности, фальшивая видимость убежденности и веры возникали у людей, которые начисто были лишены страсти и сердечности, не были ни в чем убеждены, ни во что не верили, а лишь по-обезьяньи копировали манеры и артистизм.

— Я думаю, что вы должны пойти, — говорил один из них, — я действительно так думаю. Я думаю, что вас это заинтересует.

— Да, — отвечал второй тоном рафинированного, раздраженного, поднимающего брови возражения, — но я слышал, что пьеса весьма плоха. Рецензии просто ужасны — они, правда, ужасны, вы же знаете.

— Ах, пьеса! — скажет первый, с легким намеком на изумление, как будто это никогда прежде не приходило ему в голову, что кого-то может заинтересовать пьеса. — Пьеса действительно ужасна. Но, дорогой мой, никто не ходит смотреть пьесу… пьеса — это ничто, — и он делает высокомерный, презрительный жест, — все дело в декорациях, — кричит он. — Декорации действительно примечательны. Старина, вы должны пойти только для того, чтобы увидеть декорации! Вот они действительно хороши — действительно.

— Хм! — отвечает второй, удивленно поглаживая подбородок. — Интересно! В этом случае я действительно должен пойти!

Декорации! Декорации! Нет смысла идти в театр смотреть пьесу, единственное, что имеет значение, — это декорации. И это театр — волшебник и мир грез; и это люди, которые туда собираются, с их тривиальными подражательскими разговорами о декорациях.

Фальшь, банальность, несерьезность, непорядочность, пустота, отсутствие внутреннего содержания и веры — удивительно ли, что среди слушателей курса профессора Хэтчера было так мало толковых учеников?

Предыдущая главаГлава 14 из 54Следующая глава