К книге
Том 2(1). О времени и реке. Роман (начало)О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга вторая. Молодой Фауст. XI
24%
О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга вторая. Молодой Фауст. XI
13

Чтобы добраться до своего «офиса», как называл Баском Пентленд свою крохотную клетушку, в которой он работал и принимал посетителей, старику приходилось пересекать внутреннюю комнату и отпирать дверь в тонкой перегородке из лакированного дерева и стекла в другом ее конце. Его офис представлял собой узкую выгородку, отрезанную от большей комнаты, и в ней едва хватало места для одного большого грязного окна, древнего ветхого стола и вращающегося кресла, очень маленького, потрепанного жизнью сейфа, заваленного пачками пожелтевших газет, и маленького книжного шкафчика со стеклянными дверцами и двумя полками с несколькими потрепанными томами. При ближайшем рассмотрении эти книги оказывались несколькими лохматыми и пахнущими плесенью юридическими книгами в громоздких переплетах телячьей кожи — одна по контрактам, вторая по недвижимости, третья по праву собственности, двухтомное издание стихов Мэтью Арнольда, с загнутыми углами и захватанное; экземпляр Sartor Resartus[15], тоже весьма зачитанный; том эссе Ральфа Уолдо Эмерсона; «Илиада» на греческом с короткими пожелтевшими заметками на полях; том «Всемирного альманаха», устаревший на несколько лет; и очень потрепанный экземпляр Библии, сильно зачитанный и исписанный мелким, старательным и педантичным почерком Баскома.

Если старик немного опаздывал, как порой случалось, он мог обнаружить, что его коллеги уже на месте. Мисс Мюриэл Брилл, машинистка и старшая дочь мистера Джона Т. Брилла, сидела на своем месте за машинкой, скрестив массивные ноги и нагнувшись, чтобы расстегнуть металлические застежки на толстых галошах, которые она носила зимой. Правда, бывали и другие времена года, когда мисс Брилл не носила галош, но наша память так крепко и цепко связывает определенных людей с определенными жестами, которые, часто по непостижимой причине, кажутся характерными для них, так что любой частый посетитель офиса в это время дня, несомненно, запомнил бы мисс Брилл как особу, вечно расстегивающую галоши. Но вероятной причиной этого является то, что некоторые люди неизбежно ассоциируются с каким-то временем года, и временем года этой девушки была зима — не метель и завывающий ветер или слепой пронзительный полет снега, но серая, мрачная, сырая, тяжелая, безжалостная зима: бесконечная череда серых дней и серой монотонности. В ней не было ни искры цвета, ее тело было каким-то массивным и тяжелым, ее лицо — белым и тупым, с массивными чертами, и, вместо того чтобы сужаться книзу, оно сужалось кверху: узкий верх и тяжелый низ, и даже ее речь, слова, что она произносила, казалось, выбирались автоматически и запоминались своей банальностью. Всегда вспоминалось, как она говорила, когда кто-то входил:

— Привет! Вы редко стали заходить! Вы ведь давно не бывали у нас, верно? Я уж недавно подумала: что-то вы давно у нас не были… Я уже даже начала думать, что вы нас совсем забыли… Ну, как ваши дела? Вижу, вы не изменились… Я? О, не могу пожаловаться… Много дел? И не говорите! Как-то справляюсь… Кого вы ищете? Папу? Он — там… Конечно! Заходите!

Такова была мисс Брилл, и, когда она наклонялась снять галоши, тут же обычно был и мистер Сэмюэл Фридмен, потиравший маленькие сухие ручки или растиравший ладонью одной руки другую, чтобы кровь лучше циркулировала. Это был маленький моложавый человек, бледный, какой-то недокормленный маленький еврей с острым личиком хорька: он тоже был «наполнителем» той толпы, что течет по мостовой и по подземным переходам — разум не способен их запомнить или запечатлеть подробности их внешнего вида, но это народ земли, они создают жизнь. У мистера Фридмена не было ни богатства, ни яркости, ни юмора, которыми так щедро наделены некоторые представители его нации; череда серых дней, мрачной погоды словно бы вошла в его душу, как наполняет она души представителей многих здешних народов — ирландцев, более древних жителей Новой Англии, даже евреев, — и придает им общие черты, а именно: напускную важность, однообразие, осторожность, скаредность и мрачность. Мистер Фридмен тоже носил галоши, одежда его была опрятной, неяркой, немного поношенной и лоснящейся, от него исходил запах сырости и нагретой резины, когда он потирал сухие ручки, говоря:

— Черт! Как мне не хотелось нынче угром покидать нагретую постельку! Когда я встал, я сказал: «Черт возьми!» Моя жена говорит: «В чем дело?» Я говорю: «Черт! Ты вот на минутку сюда выйди, и поймешь, в чем дело!» Она говорит: «Холодно?» — «Холодно! Рехнуться как холодно!» — говорю я. Черт! Мороз прямо хоть топором руби: вода в кувшине замерзла; а она меня еще спрашивает, холодно ли! «Холодно, — говорю. — Повеселее ничего не спросишь?» — говорю. Ох, как же я люблю мою постельку! Черт! Я все думаю о том типе в Брэйнтри, к которому мне сегодня надо зайти, и чем больше я о нем думаю, тем меньше он мне нравится! Я думал, у меня ноги в ледышки превратятся прежде, чем начнется веселье! Черт! «Надеюсь, автобусы еще ходят, — говорю. — Если мне придется вытаивать из снега эту штуку, — говорю, — то я лучше выйду». Черт! Но проблем не было: она завелась сразу же, и как эта хрень работает — это никого не касается.

Этот монолог мисс Брилл слушала вполуха, лишь чтобы вставлять порой простое: «У». Она часто издавала этот звук, он должен был обозначать примерно то же, что и «угу», но был более уклончивым, чем «да». Он должен был подбадривать говорящего, говорить ему, что его слушают и понимают, но он не обязывал слушателя высказывать какое-либо мнение или даже по-настоящему соглашаться.

Третьим членом штата этой конторы, который скорее всего уже был на месте к этому времени, был некий джентльмен по имени Стэнли П. Уорд. Это был опрятный среднестатистический человек лет пятидесяти; полный, с нежной розовой кожей, как у господ на картинах Ван Дейка, с милым уютным круглым брюшком, удобно заправленным в отутюженные и вычищенные одежды, всегда столь опрятно на нем сидевшие. Он был несколько щеголеват, и сразу было видно, что в душе он чрезвычайно доволен собой. Держался мистер Уорд очень элегантно, ходил короткими быстрыми шажками, и из-за своего опрятного маленького брюшка при ходьбе он напоминал зобатого голубя. Обычно он бывал в спокойном, но превосходном состоянии духа, часто смеялся, и в уголках его рта почти всегда таилась улыбка, вернее легкое удивление. От этой улыбки и смеха некоторые чувствовали себя не в своей тарелке: в них была какая-то нарочитая фальшь, словно его настоящие мысли и чувства не были предназначены для остальных. Действительно, казалось, что он открыл какую-то важную и тайную силу, обрел какое-то высшее знание и мудрость, которой было лишено остальное человечество, словно он был «избран», и это впечатление было верно, ибо мистер Стэнли Уорд был последователем учения «Христианская наука», столпом довольно большой церкви, поскольку мистер Уорд, облаченный в модные полосатые брюки, ботинки на каучуковой подошве и визитку, мог обнаружиться где-нибудь под огромным куполом «Матери церкви»[16] на Хантингдон-авеню каждое воскресенье, где он деликатно, бесшумно и умело провожал верующих к их скамьям.

Сим завершается список персонала первого офиса агентства по недвижимости Джона Т. Брилла, и если Баском Пентленд приходил поздно, если все эти люди уже находились на своих местах, если мистер Баском Пентленд не был обманным путем лишен части мирских благ одним из тех хитроумных мошенников, которыми кишит мир, если его жизни не угрожал какой-нибудь скоростной маньяк, если чертова погода Новой Англии не была слишком чертовой, — короче, если Баском Пентленд был в добром настроении, он при входе сразу же взвывал высоким, быстрым, гулким и совершенно монотонным голосом: «Привет, привет, привет! Доброе утро, доброе утро, доброе утро!» — после чего закрывал глаза, жутко гримасничал, поднимал свою резиновую губу над лошадиными зубами и смеялся в нос, довольный проявленным остроумием. При виде этого зрелища остальные переглядывались, понимающе, слегка презрительно кивали и подмигивали, с тем видом общего самодовольства и насмешливости, с которыми более «нормальные» члены общества встречают поведение эксцентрика, и мистер Сэмюэл Фридмен говорил:

— Что с вами, папаша? У вас довольный вид. Видать, вам укольчик сделали.

Тут из глубин внутреннего офиса громом раздавался хриплый могучий голос, нарочито исполненный бесконечной неприкрытой вульгарности:

— Нет, я вам скажу, в чем тут дело, — и в дверном проеме возникала, загораживая свет, огромная фигура Джона Т. Брилла, главы предприятия. — Знаете, что не так с нашим достопочтенным? Это все вдовушка. — В голове его начинало зарождаться вязкое бульканье, всегда предвещавшее хамские шуточки, на его губах начинала играть тень непристойной ухмылки: — Это вдова. Она доставляет ему немножечко удовольствия.

И от этого «тонкого» юмора клокотание вырывалось из огромной красной глотки мистера Брилла тем высоким, удушливым, вязким смехом, который так часто можно услышать у краснолицых людей. Мистер Фридмен смеялся сухо («Хе-хе-хе-хе-хе!»), мистер Стэнли Уорд смеялся более искренне, но самодовольно, а мисс Брилл фыркала застенчиво и сдавленно, поскольку была молодой скромной девушкой. Что же до Васкома Пентленда, то, если он был в действительно хорошем настроении, он смеялся в нос, переламывался пополам в своей тощей талии, сцеплял свои огромные руки и яростно топал по полу несколько раз тощей ногой; он мог даже пнуть в задоре что-нибудь, подвернувшееся ему под ногу, продолжая топать и фыркать от смеха, и ткнуть мисс Брилл огромными костлявыми пальцами, словно желая, чтобы и до нее в полной мере дошла вся соль шутки.

Однако Баском Пентленд был сложной личностью, и если дурачество мистера Брилла заставало его не в том настроении, то лицо его сводила судорога искреннего отвращения, и он бормотал неодобрительно, быстро качая головой из стороны в сторону. Или он мог возвыситься до вершин морального осуждения, начав замогильным низким голосом, показывавшим серьезность его слов:

— Та леди, о которой вы упомянули, — начинал он, — самая очаровательная и образованная леди, чье имя, сэр, — здесь его голос возвышался до воя и он начинал размахивать костлявым указательным пальцем, — чье имя, сэр, вы столь грязно оклеветали и очернили…

— Нет, достопочтенный, я только пытался запечатлеть его чернилами, — говорил мистер Брилл, булькая от смеха.

— Чье имя, сэр, вы так грязно оклеветали и очернили своими бесстыдными предположениями, — непоколебимо продолжал Баском, — эта леди, как вы прекрасно сами знаете, сэр, — выл он, снова размахивая огромным пальцем, — общается со мной только по профессиональным вопросам!

— Черт побери, достопочтенный, — невинно говорил мистер Брилл, — я и не знал, что она профессионалка. Я думал — она любительница.

Этим решительным ударом мистер Брилл повергал и хохот всю контору. Мистер Фридмен смеялся почти бесшумно, держась за живот и падая на стол, мистер Уорд — короткими приступами, глядя из окна и порой неодобрительно покачивая головой, словно его более серьезное «я» этого не одобряло, а мисс Брилл фыркала и возвращалась к своей машинке, замечая:

— Это слишком грубый разговор для меня!

А Баском, если эта насмешка затрагивала его сложную душу в один из тех моментов, когда подобное богохульство потрясало его, уходил, погружаясь, как казалось, в пустоту, и все мощные и подвижные черты его лица складывались в красноречивое выражение полнейшего отвращения и ненависти, какие только может выразить человек. По дороге он бормотал громким шепотом, сбиваясь от страстного отвращения:

— О, безнравственность! О, разврат! О, гибель! Зло! Зло! — при каждом слове покачивая головой из стороны в сторону.

Но бывали времена, когда беспощадная вульгарность Брилла, бездонная грубость его кощунства заставали дядюшку Баскома не только в совершенно восприимчивом состоянии, но даже вызывали в нем ликующий ответ, подстрекая к попыткам ответной брани, которые он делал хитро, умело, фыркая от удовольствия, украдкой поглядывая на слушателей в поисках реакции на свои слова и получая от них такой стимул, какой в первое время расстрига находит в предвкушении разврата.

Для остальных людей в этой конторе — то есть Фридмена, Уорда и стенографистки Мюриэл — старик всегда был загадкой. Поначалу они воспринимали особенности его речи, одежду, эксцентричность манер и внезапные, буйные и сложные колебания настроения скорее с изумлением и недоумением, чем со смехом и удовольствием, затем со временем они стали проявлять бездумное одобрение. Ничто из его выходок больше их не удивляло, они не понимали его и не любопытствовали, они принимали его просто как факт в сером расписании своей жизни. Их отношение к нему носило оттенок покровительственного подтрунивания — «подшутить над стариканом» (так они это называли) с самодовольными усмешечками превосходства и жалкими остротами. И было в этом что-то низкое и постыдное, поскольку Баском был лучше любого из них.

Он ничего этого не замечал, да вряд ли ему было до этого дело, даже если и замечал, поскольку, как у большинства эксцентричных людей, его мысли витали в своем собственном мире, где он был центром всего — фактов, чувств и движения. Опять же, как и любой из его необычного семейства, он всю жизнь нес в себе ощущение обреченности, это чувство было сильно во всех них — осознание, что его жизнь является поворотной точкой всех действий Промысла Божия. Лишь одна смерть могла поколебать его могучий эгоизм; его случавшиеся приступы ярости, его брань в отношении мира его тирады и поношения в адрес водителей, пешеходов или рабочих обрушивались на них лишь тогда, когда он обнаруживал, что эти люди топчут землю с целями, противоположными его собственным и что некоторые их действия потревожили или пошатнули логику его вселенной.

Любопытно, что из всех людей в конторе мистер Джон Т. Брилл лучше других понимал Баскома и уважал его. Мистер Брилл был крупным созданием с простыми желаниями и страстями: река кощунства извергалась из его уст непрерывным потоком, подобным Миссисипи, он больше не мог говорить без брани, как кит не может плавать в лягушатнике — он ругался на всё, на всех, с каждым дыханием, мимоходом и бессознательно, и все же когда он обращал свою брань на Баскома, она никогда не была направленной на него лично и несла в себе оттенок уважения.

Таким образом, он говорил с дядей Васкомом примерно в следующей манере:

— Черт подери, Пентленд, вы когда-нибудь напишете хоть заголовок для того дела по Мейдену? Тот тип звонит каждый день и спрашивает.

— Какой тип? — педантично вопрошал Баском. — Тот человек из Кембриджа?

— Нет, — говорил мистер Брилл. — Не тот, а другой сукин сын, тот тип из Дорчестера. И как я ему что-либо могу сказать, если у дела даже заголовка ни хрена нет?

Хотя его речь была грубой и типичной для него, она всегда была мило приправлена этим самым «ничего личного» относительно Васкома — сознательно до полного различия между «этот чертов сукин сын» и «ты, черт тебя дери». Со всеми остальными коллегами мистер Брилл не деликатничал.

Брилл физически был человеком громадным: шесть футов три дюйма ростом и весом около трехсот фунтов. Он был абсолютно лыс, с атласно-блестящей розовой макушкой, которая, как яйцо, торчала над красной луной его лица с мощными брыластыми челюстями. И в тяжелом, степенном и мощном его голосе всегда таилось клокотание восторженной, раблезианской грубости: она настолько откровенно была частью структуры его жизни, его единственным и естественным средством выражения, что нельзя было винить его. Эпитеты его были немногочисленными и повторяющимися, но этим грешил и Гомер, и, как Гомер, он не видел причины менять то, что уже использовал и нашел годным.

Это был человек и беспутный, и невинный. Как и Баском, он, по сравнению с остальными людьми, принадлежал к более раннему, яркому и величественному периоду развития Земли, и, возможно, поэтому между ними двумя было больше настоящего сходства и взаимопонимания, чем со всеми остальными членами конторы, Эти остальные — Фридмен, его дочь Мюриэл, и Уорд — были просто одни из миллиардов жителей Земли. Из этих несметных толп, что, бесконечно размножаясь, заполняют улицы жизни своим серым бесцветным потоком. Но Брилл и Баском были из тех, каких один на тысячу, на миллион: если кто видел их в толпе, он непременно будет искать таких, как они; если кто говорил с ними, тот уже не забудет их никогда.

В наши дни редко найдешь человека, который выражается с такой полной и избыточной определенностью, как Брилл, — совершенно без сомнений и смущения. Да, его жизнь проявлялась в основном в трех аспектах — кощунстве, в громоподобном раскатистом хохоте и в пуканье, взрывном комментарии к собственному существованию, которое обычно завершало и подытоживало его остальные средства самовыражения.

Хотя остальные люди в его конторе искренне смеялись при этом головокружительном шедевре обеденного красноречия, для дядюшки Баскома это порой было чересчур. Когда такое случалось, он либо покидал контору немедленно или яростно ковылял в свой закуток, полный двадцатилетней пыли, хлопая за собою дверью так, что тонкая перегородка дрожала, а затем останавливался на мгновение, поджав губы и гримасничая с невероятной скоростью и качая костистой головой из стороны в сторону, пока, наконец, не разражался горячим шепотом отвращения и боли:

— О, стыд, стыд, стыд! Каждым жестом! Каждым действием! Он показывает себя хамом и пошляком! Можно ли представить, — тут его голос спускался еще ниже по шкале отвращения — до горячего шепота, — можно ли представить хоть на миг, что человек такого происхождения и социального статуса публично портил воздух? И перед своей дочерью! О, стыд, стыд, стыд, стыд!

И в тишине дядюшка Баском стоял, качая головой, удрученный, демонстрируя отвращение, пока вдруг не раздавался рвущий звук, которым Брилл давал свой едкий ответ всему миру, и раскат его гортанного хохота. Позже, если Баскому надо было проконсультироваться с ним по какому-нибудь делу, он резко распахивал дверь, заходил в кабинет Брилла, упирал руки в бока и со все еще запечатленным на лице отвращением говорил:

— Ну, сэр… Если вы покончили с вашими утренними обрядами, — тут его голос переходил в едкое рычание, — мы могли бы заняться кое-какими нашими нынешними делами.

— Да ладно, преподобный! — рокотал Брилл. — Вы ж еще ничего не слышали! — И снова из его груди вырывался раскатистый хриплый хохот, от которого сотрясались стекла, когда он всем своим грузным телом откидывался назад, совершенно забывая о своем вращающемся кресле.

Он явно любил поддразнивать старика и никогда не упускал такой возможности: к примеру, если кто-то давал дядюшке Баскому сигару, Брилл восклицал с видом невинного изумления:

— Что это, преподобный, вы что, собираетесь это закурить?

— Еще бы, — ядовито отвечал Баском. — Она ведь для этого и предназначена, не так ли?

— Да, — отвечал Брилл, — но вы же знаете, как их делают? Я не думал, что вы прикоснетесь к ней после того, как ее всю облапал какой-нибудь грязный старый испанец — да! И наплевал еще, они же всегда так делают!

— А! — презрительно рычал Баском. — Вы не знаете, о чем говорите! Нет ничего чище хорошего табака! Самое прекрасное и здоровое растение на свете! Тут и говорить нечего!

— Ну, — говорил Брилл, — кое-что я узнал. Мы всю жизнь учимся, преподобный. Вы научили меня кое-чему важному: когда задаром, тогда он чистый, но если же приходится платить, табак воняет, как адская сера! — Он глубоко задумался на мгновение, и в его глотке снова заклокотало: — И, видит Бог, — закончил он, — это касается не только табака. Не только!

Однажды утром, когда его племянник находился в конторе, Баском громогласно прочистил горло, прокашлялся и вдруг сказал ему:

— Теперь, Юджин, мальчик мой, ты сегодня идешь со мной на ланч. И не спорь!

Это была ошеломляющая новость, поскольку он никогда не приглашал юношу разделить с ним ланч, когда тот приходил к нему в контору, хотя Юджин много раз обедал у него дома.

— Да, сэр! — сказал Баском с видом убежденным и довольным. — Я все обдумал. В подвале этого здания есть замечательное заведение — маленькое, конечно, но чистенькое и высшего разряда! Его держит один ирландец, которого я много лет знаю. Лучший народ на земле, тут и сомнения нет!

Это был поразительный и исключительный случай; юноша знал, как нечасто дядя ходит в ресторан. Приняв решение, дядюшка Баском тут же вышел во внешнюю комнату и начал обсуждать и излагать свое намерение с величайшим удовлетворением.

— Да, сэр! — говорил он педантично, причмокивая, как жвачное животное, и обращаясь сразу ко всем. — Мы пойдем и сядем, как водится, и я сделаю должным образом заказ одному из официантов, — он снова причмокнул губами, произнося это слово с таким невероятным удовольствием, что у юноши рот сразу же наполнился слюной и нежные клычки голода и аппетита начали покусывать его внутренности. — Я скажу; «Вот мой племянник, молодой человек, который поступил в Гарвардский у-ни-вер-си-тет!» — тут Баском снова причмокнул с тем же самым одуряюще довольным видом. — Да, сэр! Я так скажу: «Вы выполните его заказ без промедления, без запинки и без вопросов, и как можно лучше!» — взвыл он, размахивая в воздухе своим огромным костлявым указательным пальцем. — Что же до меня, — резко заявил он, — то я не закажу ничего. Видит Бог, ничего! — сказал он с презрительным смехом. — Я не прикоснусь ни к чему, что он предложит. И ты не станешь мне заказывать ничего — я месяц не буду спать, если к чему-то там прикоснусь. Но ты, мой мальчик, — внезапно взвыл он, повернувшись к племяннику, — ты получишь все, что твоей душе будет угодно! Все, все, все! — Он развел длинными руками; затем закрыл глаза, топнул по полу и зафыркал от смеха.

Мистер Брилл слушал все это, и его огромная челюсть отвисла от изумления. Затем веско спросил:

— Так он получит все, да? И куда вы его поведете за этим?

— Куда, сэр? — раздраженно переспросил Баском. — Так я же уже рассказал — мы идем в скромное, но великолепное заведение в подвале этого самого здания!

— Преподобный, — запротестовал Брилл, — вы же не поведете вашего племянника туда? Я думал, вы собираетесь поесть!

— Именно так, — с ядовитым сарказмом сказал Баском, — именно с этой целью. Не думаю, чтобы кто-то ходил туда бриться.

— Ну, — сказал Брилл, — если вы пойдете туда, вас там побреют, это точно. Не только побреют, но и семь шкур спустят. Но еды вы там не получите. — И он откинулся в кресле, рокоча от смеха.

— Не обращай внимания! — сказал Баском племяннику тоном резкого отвращения. — Я давно знаю, что этот низкий и пошлый ум пытается все выставить на смех, даже самое святое. Уверяю тебя, мальчик мой, это во всех отношениях прекрасное место. Неужто вы думаете, — с яростью в голосе обратился он к Бриллу и ко всем остальным, — неужто вы думаете, что я хоть на миг подумал позвать его туда, если бы было не так? Неужто вы думаете, что я хотя бы на мгновение подумал повести моего собственного племянника, сына моей сестры, в место, в котором я не был бы полностью уверен? Никогда в жизни! — взревел он. — Никогда в жизни!

И они ушли, сопровождаемые раскатистым хохотом Брилла и напутствием, брошенным в спину молодому человеку:

— Не бойся, сынок! Когда покончишь с жарким из тараканов, возвращайся, и я возьму тебя на ланч с собой!

Хотя Брилл с удовольствием дразнил своего партнера и подшучивал над ним, в глубине его сердца жило чувство глубокого смирения, искреннего уважения и восхищения им: он уважал ум дядюшки Баскома, он был тайне глубоко впечатлен тем фактом, что старик являлся священником евангелистской церкви и проповедовал во многих храмах.

Более того, в этом уважении и благоговении, которые Брилл испытывал перед проявлениями высшего образования Баскома, в горячности, которую он выкачивал, хвастаясь перед посетителями образованностью своего партнера, как это часто бывало, была гордость, глубоко трогательная и отцовская: словно бы Баском был его сыном, и при каждой возможности он старался продемонстрировать его таланты миру. И именно это на самом деле он и хотел сделать. К великой досаде Баскома, Брилл постоянно говорил о его эрудиции с чужаками, которые в первый раз приходили в контору, и постоянно вставлял его выступать перед ними: «Скажите им пару красивых слов, преподобный». И даже когда старик отвечал ему, как это часто бывало, презрением, гневом и издевательствами, Брилл был полностью удовлетворен, если дядюшка Баском использовал при этом пару своих «красивых словечек». Таким образом, однажды, когда один из друзей его юности, человек из Нью-Хемшпира, которого он тридцать пять лет не видел, пришел возобновить знакомство, Брилл, описывая достижения своего партнера, сказал с видом торжественной уверенности:

— Да, черт побери, Джим! Мне бы надо позвать профессора из колледжа, чтобы понять половину того, что говорит преподобный! Ни один обычный сукин сын не способен его понять! Видит Бог, не вру! — торжественно поклялся он, поскольку Джим посмотрел на него недоверчиво. — Преподобный знает такие слова, которых простой человек в жизни не слышал. Каких и в словаре-то нет! Да, сэр! И он еще их употребляет все время! — с триумфом завершил он.

— Что же это, сэр? — ответил Баском презрительно-раздраженно. — О чем это вы? Человек, которого вы описываете, был бы чудовищем, мерзким извращением законов природы! Человек, столь мудрый, что никто его не понимает, такой образованный, что не может общаться со своими сородичами, такой эрудированный, что ведет бессловесную и тупую жизнь животного или дикаря! — Тут дядюшка Баском крепко зажмурился и рассмеялся в нос: — Ффф! Ффф! Ффф! Ффф! Ффф! Вы законченный дурак! — хмыкнул он. — Я давно знал, что глубина вашего невежества неизмерима, но я не ожидал, что она равна — нет, даже глубже, — взвыл он, — вашей глупости!

— Ну, вот! — возбужденно обратился Брилл к своему гостю. — Что я говорил? Вот они, эти словечки! Неизмерима! Черт, только преподобный знает, что значит это словечко, ты его и в словаре не найдешь!

— В словаре не найдешь! — взревел Баском. — Боже Всемогущий, снизойди и дай этому ослу человеческую речь, как некогда даровал Ты ее валаамовой ослице!

Как-то раз Брилл сидел за столом, обсуждая с клиентом те сокровенные, осторожные и доверительные шаги, которые знаменуют заключение сделки по недвижимости. В том случае вероятный покупатель был итальянцем: он неуклюже и нервно сидел в кресле рядом со столом Брилла, пока здоровяк всем весом тяжело и убедительно наваливался на стол, подавшись к нему. Порой голос итальянца, угрюмый, осторожный, критический, перебивал тягучую и льстивую монотонную речь Брилла. Итальянец сидел напряженно, его толстое неуклюжее тело, было неловко затянуто в хороший костюм из черной тяжелой ткани, его толстые, волосатые руки с широкими ногтями нервно накрывали колени, его черные глазки подозрительно поблескивали под сросшимися бровями. Наконец, нервно поерзав, он нерешительно потер лапищи о колени и с улыбкой, выражающей смесь подобострастия и недоверия, спросил:

— И сколько ж вы хотите, а?

— Сколько ж мы хотим? — вульгарно повторил Брилл, и смех заклокотал у него в глотке. — А сколько ж у вас есть? Вы же знаете, что мы заберем у вас всё! Сколько у вас есть, столько и хотим! — И он откинулся в кресле, рокоча от хохота. — Боже ж ты мой, преподобный, — прогудел он, когда вошел дядюшка Баском, — разве ж я не прав? Нам надо столько, сколько у него есть! Черт побери! Нам надо сделать это нашим дивайсом. Я думаю, что надо его печатать на бланках наших писем. Что скажешь, преподобный?

— Что? — рассеянно спросил дядюшка Баском, готовясь войти в свой кабинет.

— Я говорю, что надо сделать это нашим дивайсом.

— Чем? — презрительно отозвался дядюшка Баском и замолчал, будто не понял.

— Нашим дивайсом, — сказал Брилл.

— Не дивайсом! — насмешливо взвизгнул дядюшка Баском. — Не дивайсом, — презрительно сказал он. — Ни один образованный человек не скажет дивайс. Дивайс — неправильно! — взвыл он, наконец. — Только невежда скажет дивайс! Нет! — выдал он окончательно и беспрекословно. — Это не так произносится! Это аб-со-лют-но и ка-те-го-ри-чес-ки не так!

— Ладно-ладно, преподобный, — уступил Брилл. — Вы профессор. Так какое слово правильное?

— Девиз, — прорычал дядюшка Баском. — Конечно! Это любому дураку известно!

— Черт, — возразил обиженно Брилл. — Но я ведь так и сказал?

— Не-е-ет! — насмешливо протянул дядюшка Баском. — Не-е-ет! Ни в коем разе, ни в коем разе, ни в коем разе! Вы сказали: дивайс. Но это не дивайс. Д-е-в-и-з. Д-е-в-и-з, вот как это говорится! — заметил он решительно и ядовито.

— Как-как это произносится? — сказал мистер Брилл.

— Девиз! — взвыл дядюшка Баском. — Это всегда произносилось девиз! И будет произноситься девиз! Ныне, присно и во веки веков, аминь! — хрипло взвыл он в своей манере религиозного фанатика. Затем, страшно довольный своим умом, он закрыл глаза, топнул по полу, хрюкая и фыркая от смеха в нос.

— Ладно, — сказал Брилл, — дело не в том, сколько мы хотим, а сколько у вас есть! Вот так мы действуем!

И именно так — без утайки, без притворства, без обмана Брилл и вел дела. Он хотел все, что положено и плюс всё, что мог получить. И эта жадность, эта грубая и неприкрытая ненасытность не смущала собеседника, привлекала людей к нему, наполняя их непоколебимой верой в его целостность, в честность его бизнеса. Возможно, причиной этому было то, что скрытность просто не была ему свойственна: он раскрывал свои намерения миру руганью и хохотом, и мир, увидев и взвесив все, уходил с уверенностью того итальянца в том, что этот Брилл — «отличный мужик!». Даже Баском, который так часто обрушивался на своего коллегу с оружием презрения, насмешки и издевательства, испытывал к нему странное уважение, едкую потаенную привязанность: часто, когда старик бывал с племянником наедине, он вспоминал что-нибудь, сказанное Бриллом, и его подвижные черты внезапно сводило знакомой гримасой, и он выдавливал свой странный смех с нарочитым и болезненным усилием через свой огромный нос, и его губы обнажали огромные зубы.

— Пф! Пф! Пф! Пф! Пф! Конечно, — задумчиво гнусавил он, глядя поверх сведенных вместе кончиков громадных костлявых пальцев, — конечно, он просто жалкий невежда! Не думаю, нет, сэр, я правда не думаю, чтобы Брилл ходил в школу хотя бы шесть месяцев за всю свою жизнь! Подумать только!

Баском вдруг замолкал, резко оборачивался со своей странной застывшей усмешкой к юноше и впивался в его лицо острым стариковским взглядом: в этой внезапной и резкой перемене, этом выходе из собственных тайн и личного мира, в котором прятались его мысли и чувства, и который казался таким далеким от реального мира, было нечто впечатляющее и приводящее в замешательство. Его глаза были серыми, острыми и старыми, и опущение одного верхнего века, хотя и не мешало ему видеть, придавало порой его лицу оттенок, злобного, черного юмора.

— Ха! — здесь его голос падал до нарочито заговорщического шепота. (Пф! Пф! Пф! Пф! Пф!). Подумать только — человек, который… О, подлость! Подлость! Подлость! Мальчик мой! — шептал его дядя, прикрыв глаза и трепетном экстазе, словно вспоминал нечто слишком непристойное, чтобы повторять. — Ты можешь представить, даже вообразить, чтобы он обладал хоть атомом, хоть крупицей тонкости и воспитания! Да, сэр! — решительно говорил он. — Полагаю, в этом нет сомнений! Он начинал с самых низов, из нищеты и унижения! Это вовсе не для того, чтобы дискредитировать его! — торопливо добавлял дядюшка Баском, словно ему приходило в голову, что его слова могут носить оттенок снобизма. — О, нет, вовсе нет! — пел он, взмахивая длинной рукой, словно разгонял клубы дыма. — Некоторые наши лучшие люди — некоторые лидеры нации — вышли из таких же низов. Несомненно! Несомненно! Тут и говорить нечего! — тут он снова резко поворачивался к юноше, сверля его коварным мудрым глазом. — Разве Линкольн был аристократом? Отпрыском богатых родителей? Разве он родился в рубашке? Разве наш собственный бывший губернатор, нынешний вице-президент Соединенных Штатов, родился в роскоши? Да ни разу! — восклицал дядюшка Баском. — Он из скромной и бережливой фермерской вермонтской семьи, он никогда ни на йоту не отклонялся от своего раннего воспитания, он и сейчас остается прежним — одним из самых простых людей! Лучшие люди на свете, несомненно!

Он снова глубоко задумывался, устремляя застывший взгляд поверх кончиков сложенных огромных ладоней, и юноша снова заметил, как это часто бывало, великое достоинство его головы в момент задумчивости — высоколобой, одинокой, костистой, обтянутой кожей; головы, которая не только своей задумчивостью, абрисом, глубокой и одинокой горячностью потрясающе напоминала голову Эмерсона[17], в такие времена она казалась столь величественной, каких Юджин в жизни не встречал, и в ее форме читалась вся история одиночества этого человека, его достоинство, величие и отчаяние.

— Да, сэр! — восклицал через мгновение Баском. — Конечно, он вульгарный тип, и иногда говорит такое… О, пошлость! Пошлость! Пошлость! — восклицал Баском, закрывая глаза и смеясь. — О, пошлость! Какая пошлость!.. Но… (Пф! Пф! Пф!) Нельзя не смеяться над ним, поскольку порой он… О, я много мог бы порассказать тебе, мой мальчик!.. О, пошлость! Пошлость! — восклицал он, тряся опущенной головой, словно впадая в экстаз. — Какая грубость! Какая ма-тер-щи-на!

Предыдущая главаГлава 13 из 54Следующая глава