Вонь ударила в нос ещё на подходе. Не просто запах, а именно вонь: смесь испражнений, рвоты и карболки. Я переступил порог холерного барака и задержал дыхание, но это не помогло. Вонь просочилась сквозь стиснутые зубы, и я почувствовал её вкус, еле сдерживая рвотный позыв.
— Осмелюсь заметить, коллега, — раздался за спиной голос Руднева, — вы слишком стремительно шагаете. Холера не любит суеты.
— Холера вообще никого не любит.
Он хмыкнул. Я не обернулся. Мы стояли на пороге ада, и мне было не до любезностей.
Барак оказался длинным. Дощатые нары в два яруса вдоль стен, керосиновые лампы под потолком, тусклый свет. И люди, десятки людей: кто-то лежал неподвижно, кто-то скрючился на боку, кто-то свесился с нар и хрипло дышал. У дальней стены молодая сестра милосердия поила лежачего матроса с ложки. Рука у неё дрожала, вода проливалась на подбородок больному, и она тихо ругалась.
Я шагнул в эту гущу и замер на секунду. Передо мной были врачи. Не те, что сидят в частных клиниках, обвешанные дипломами, и выписывают ненужные анализы за бешеные деньги. Эти стояли в заляпанных халатах, с красными от недосыпа глазами, и рисковали жизнью просто потому, что не могли не делать этого. Потому что настоящий врач лечит не за деньги, а за идею, за клятву. За то, что не может просто пройти мимо.
— Сестра, — окликнул я ту, что поила матроса. — Как вас зовут?
— Анна, — ответила она, не оборачиваясь. Рукава её халата были закатаны до локтей, и я заметил, что кожа на запястьях красная и воспалённая от постоянной обработки карболкой. — А вы тот самый доктор с «Бравого»?
— Тот самый. Как вы догадались?
— У вас взгляд человека, который знает что нужно делать, и нет этого… ужаса в глазах.
— Он есть, просто не время для него. Сколько здесь больных?
— Сорок три. Ещё десять в соседнем бараке. Четверо умерли сегодня утром.
— Среди персонала заболевшие есть?
Она на мгновение замерла. Потом ответила глухо:
— Двое санитаров и фельдшер. Вчера увезли, а фельдшер… ночью он умер.
Вот так. Врачи здесь тоже умирали. Не только лечили, но и умирали сами. А те, что оставались, продолжали работать. С красными запястьями, с недосыпом, с дрожащими руками. Я смотрел на сестру Анну и думал: вот ты — настоящий врач. Не я, со своими знаниями из будущего. А ты, простая сестра милосердия, которая поила матроса с ложки и ругалась, когда вода проливалась. Потому что тебе было не всё равно.
Руднев, стоявший у двери, прочистил горло:
— Предлагаю не предаваться лирике, коллега. Здесь вам не театр. Давайте разделимся. Вы в правое крыло, я в левое.
— Согласен. Но сначала сортировка.
Я прошёл в центр барака и заговорил громко, чтобы слышали все. Сестра Анна, подняв голову, вытерла руки о передник. Два санитара: пожилой мужик с обветренным лицом и молодой парень с испуганными глазами, замерли у коек. Даже Руднев перестал хмуриться и повернулся в мою сторону.
— Работаем по цветам, — начал объяснять я. — Красный значит тяжёлые. Те, кто не пьёт, без сознания, пульс нитевидный. Им внутривенные вливания. Жёлтый — средней тяжести. Пьют, но с трудом, слабость, диарея. Им отпаивание раствором с ложки каждые полчаса. Зелёный ходячие, лёгкое обезвоживание. Им пить самим, много. Чёрный — агония. Им морфин и покой. Вопросы?
Санитар постарше поднял руку:
— Чего вливать-то? Раствор этот… который с солью?
— Физраствор, или изотонический раствор: литр кипячёной воды, чайная ложка соли, две сахара. Размешать, остудить. Тяжёлым внутривенно, остальным внутрь.
— Физраствор? — спросил санитар санитар.
Я чуть не поперхнулся. Физраствор. Это слово из моего времени. Неужели я сам его произнёс и не заметил? Я оглянулся на Руднева. Тот стоял, скрестив руки, и на лице его медленно проступало выражение крайнего скепсиса.
— Физраствор? — переспросил он. — Вы, кажется, оговорились, коллега. Но то, что вы предлагаете, — он медленно, с расстановкой покачал головой, — это даже не терапия. Это эксперимент.
— Это лечение, — возразил я.
— Нет, позвольте. — Руднев шагнул вперёд, и я впервые заметил, что у него не просто брюзгливое лицо. Уставшие глаза, глубокие морщины у рта. Он не был карикатурным злодеем. Он был врачом школы. — Вы предлагаете вливать внутривенно. Латта ещё в тридцать первом пробовал вливать солевой раствор, и ничего не вышло! А вы закачиваете раствор налево и направо, как будто это святая вода. Вы утопите их солью.
— Бездействие убьёт их быстрее.
— Да, убьёт. Но это естественный ход болезни. А то, что предлагаете вы, есть эксперимент на живых людях. Вы понимаете, как это выглядит?
Я молчал.
— Я двадцать лет лечу, — продолжал он уже спокойнее. — Видел холеру в девяносто втором. Мы тогда ничего не могли сделать. Просто поили водой и молились. Но мы не вредили. А вы берёте иглу, втыкаете в вену и закачиваете воду с солью. Откуда мне знать, что это не убьёт его быстрее болезни?
— А откуда вам знать, что убьёт? — спросил я тихо.
— Что?
— Вы говорите о вреде. Но вы не видели, чтобы этот метод вредил. Вы просто не видели, чтобы он помогал. А я видел.
— Где? — он прищурился.
Я помедлил. Врать не хотелось, но и правду сказать было нельзя.
— Далеко, — ответил я наконец. — Очень далеко.
— Это не ответ, — отрезал Руднев. — Но я вам скажу вот что. Я не могу вам запретить. Вы здесь по приказу адмирала, у вас полномочия. Но я буду наблюдать. И если увижу, что ваш метод вредит, немедленно остановлю вас своей властью!
— Договорились.
Он кивнул и пошёл в левое крыло. Я остался в правом.
— Сестра Анна, — позвал я. — Первый тяжёлый. Готовьте инструменты.
Я подошёл к койке матроса лет сорока. Он лежал без сознания, кожа серая, губы потрескавшиеся, глаза запавшие. Пульс на запястье едва прощупывался. Я наложил жгут, нащупал вену.
— Иглу.
Я ввёл иглу, закрепил, открыл зажим на трубке. Раствор потёк медленно. Я смотрел, как жидкость уходит в его тело и думал: вот сейчас, в эту секунду, решается, жить ему или нет. Если ошибся — умрёт быстрее. Если прав — выживет.
— Следите за ним, — сказал я сестре Анне. — Если очнётся сразу зовите.
Я перешёл к следующему. Молодой парень, почти мальчик, лет восемнадцати. В сознании, но очень слаб. Губы шевелились, он пытался что-то сказать. Я наклонился:
— Пить… — прошептал он.
— Сейчас.
Сестра Анна уже держала кружку. Я приподнял парню голову, поднёс к губам. Он сделал глоток, второй, третий и закашлялся. Вода потекла по подбородку.
— Ничего, — сказал я ему. — Понемногу, не спеши. Каждые полчаса будешь пить. Понял?
Он слабо кивнул. Я вытер ему подбородок и перешёл к третьей койке.
Третий был безнадёжен. Мужчина лет пятидесяти лежал на спине и дышал редко и поверхностно. Пульс почти не прощупывался. Зрачки не реагировали на свет. Агония.
— Морфин, — сказал я сестре Анне.
Она молча подала раствор. Я ввёл. Через минуту дыхание стало ещё реже, ещё тише. Через пять минут его не стало.
Я закрыл ему глаза и накрыл лицо простынёй. Сестра Анна перекрестилась.
— Следующий, — сказал я.
Мы работали час за часом. Я вливал, отпаивал, успокаивал, объяснял. Переходил от койки к койке, и каждая требовала своего подхода: одному резкий окрик, чтобы вывести из апатии, другому шутка, третьему просто молчаливое присутствие. Сестра Анна работала рядом, и я заметил, что у неё перестали дрожать руки. Чёткие команды давали ей опору, которой не хватало раньше.
Руднев работал в левом крыле. Я слышал его голос — он отдавал приказы, иногда ворчал, но не вмешивался. И, что важнее, соблюдал мои правила: мыл руки после каждого пациента, обрабатывал инструменты, разделял больных. Скрежеча зубами, но соблюдал.
Через несколько часов я подошёл к койке первого тяжёлого и замер. Матрос лежал с открытыми глазами. Взгляд мутный, но осмысленный. Он смотрел на меня и пытался что-то сказать.
— Пить, — прошептал он.
— Дадим, дорогой. Сестра, раствор.
Он выпил полкружки и снова закрыл глаза. Но он был жив. И пульс уже не нитевидный. Я выпрямился. Внутри отпустило.
— Работает, — сказал я вслух.
Руднев, проходивший мимо, остановился. Посмотрел на матроса, потом на меня. Ничего не сказал, только поджал губы и ушёл в левое крыло. Но я заметил, что он не перекрестился. А это для него, как я уже понял, было равносильно признанию.
Прошло ещё несколько часов. Солнце за окнами село, зажгли дополнительные лампы. Тени на стенах стали длиннее. Я обходил своё крыло третий раз за день и чувствовал, как гудят ноги.
Руднев встретил меня в центре барака. Рубашка взмокла, волосы прилипли ко лбу, но держался он прямо.
— Ну что, коллега? — спросил я. — Как ваши?
— Двое умерли, — сухо ответил он. — Остальные держатся. У вас?
— Один. Тяжёлый был, не успели.
— Итого трое. Для такого ада немного.
— Согласен.
Мы замолчали. Он смотрел на ряды коек, а я на него. И в этой тишине что-то назревало.
— Знаете, Туманов, — произнёс он наконец, — я не могу понять, кто вы. Весь день наблюдал. Вы работаете как проклятый. Не спите, не отдыхаете. И ваши растворы… — он запнулся. — Я не могу отрицать, что тот матрос жив. И ещё несколько, похоже, выживут… Резать у вас правда получается хорошо, это я признаю. Но всё остальное… Оставьте это тем, кто умеет. То есть мне, ваши методы в любом случае сомнительны.
— Что именно «всё остальное»?
— Эти ваши внутривенные вливания. Вы меняете протокол на ходу, ставите опыты на людях. А ведь вы не инфекционист, не эпидемиолог. Вы судовой врач. Отличный, спору нет, но вы лезете в область, в которой ничего не понимаете. Я видел, как такие новаторы заканчивали. А хуже всего — их пациенты.
— Я не самоуверенный, — сказал я тихо. — Просто я знаю, что это работает.
— Откуда? — он поднял бровь. — Откуда вы можете это знать?
Я помолчал. Правду сказать нельзя, но можно сказать то, что станет правдой здесь и сейчас.
— Я видел, — сказал я. — В Порт-Артуре, во время осады. Там был один врач, француз, который вливал солевые растворы холерным. И они выживали. Тогда я не понимал, как это работает. Теперь понимаю.
Это была ложь. Но ложь, которую нельзя проверить. Руднев прищурился:
— Француз в Порт-Артуре? Не слышал о таком.
— Вы не всё слышали.
Он покачал головой:
— Даже если так — один случай не доказательство. И вы хотите, чтобы я изменил методику на основе того, что вы когда-то видели какого-то француза?
— Я хочу, чтобы вы дали мне шанс. Смотрите на результаты, считайте смертность. Через два дня сравним цифры. Если мой метод окажется хуже — я признаю это и извинюсь.
Руднев долго смотрел на меня. Что-то в его глазах изменилось — не то чтобы поверил, но засомневался в своём неверии.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Два дня.
Я кивнул и шагнул к своему крылу, когда он вдруг тихо добавил:
— И знаете… У меня есть друзья на должностях.
Я остановился, не оборачиваясь.
— К чему это вы?
— К тому, что если ваши эксперименты приведут к смертям, я доложу. Не из личной неприязни — из профессионального долга.
— Докладывайте, — сказал я ровно. — Но сначала дайте мне два дня.
Ночь тянулась бесконечно. Стоны не стихали. Кому-то становилось хуже, кому-то лучше. Я переходил от койки к койке, вливал растворы, поправлял подушки, отвечал на вопросы. Санитары и сёстры держались из последних сил. У пожилого санитара тряслись руки, когда он набирал раствор в кружку. Молодой парень с испуганными глазами на секунду присел на корточки и закрыл лицо ладонями. Сестра Анна подошла к нему, что-то тихо сказала, положила руку на плечо — он встал и продолжил работать.
Я смотрел на них и думал: вот она, настоящая медицина. Не в блестящих операционных, не на кафедрах, не в диссертациях. Здесь, в грязном бараке, где врачи умирают наравне с пациентами. Где сестра милосердия продолжает поить больного с ложки, даже когда руки сводит судорогой.
Перед рассветом умер ещё один больной. Четвёртый за сутки. Я закрыл ему глаза и посмотрел на часы. Без четверти пять. Где-то на востоке уже светлело. Я вышел на крыльцо, вдохнул холодный утренний воздух. Пахло морем — далёким и невидимым, но всё равно ощутимым.
За спиной скрипнула дверь. Руднев вышел следом.
— Не спится? — спросил я, не оборачиваясь.
— Здесь не уснёшь.
Мы стояли и смотрели на серое небо и молчали. И в этом молчании было что-то, чего не могло быть ещё сутки назад. Не дружба, но уже и не вражда. Скорее, взаимное признание права на существование.
— Сколько у вас? — спросил Руднев.
— Ещё один умер час назад. У вас?
— Один. Итого четверо.
— Много.
— Могло быть больше.
Он помолчал, потом добавил:
— Я не знаю, правы вы или нет. Но то, что вы делаете, — это хотя бы не бездействие. А это уже кое-что.
Я повернулся к нему:
— Знаете, коллега, в моей практике был случай, когда один старый врач сказал мне почти то же самое.
— И чем кончилось?
— Я оказался прав.
— Посмотрим, — сказал Руднев, но на этот раз без сарказма.
Мы вернулись в барак. Работа продолжалась.
Прошло трое суток — трое бесконечных, слипшихся в один непрерывный кошмар. Я спал урывками по два-три часа, не раздеваясь, прямо на лавке в предбаннике. Руднев тоже почти не отдыхал. Мы работали как проклятые, и постепенно холера начала отступать.
На второй день умерло ещё двое. На третий — один. На четвёртый день утренний обход показал всего два новых случая, а смертность за последние двенадцать часов упала до нуля. И тут в барак вошёл санитар с пакетом.
— Господин Туманов, — протянул он бумагу. — Из госпиталя. Срочно.
Я развернул. Приказ о моём переводе в Севастополь для обмена опытом. Подпись: контр-адмирал Греве.
— Что там? — спросил подошедший Руднев.
Я молча показал. Он прочёл, поджал губы и отвёл глаза.
— Вы ведь этого добивались? — спросил я.
— Нет, клянусь. — Он запнулся. — Но, возможно, это к лучшему.
— Почему?
— Потому что мы не сработаемся. Слишком разные методики и виденье.
— Это да, — согласился я. — Но одно я вам скажу, Руднев. Вы хороший врач. Просто привыкли к старым методам. А мир меняется, и медицина меняется. Если не будете меняться вместе с ней — останетесь позади. Подумайте об этом.
Он помолчал. Потом вдруг сказал:
— Я видел вашу статистику. У вас за трое суток умерло пятеро из двадцати двух. У меня девять из двадцати. Это существенная разница.
— Согласен.
— Я до сих пор не уверен, что это не случайность. Но… — он тяжело вздохнул, — я не могу игнорировать цифры. Я распоряжусь, чтобы ваш протокол соблюдали и после вашего отъезда, тогда мы сможем достоверно посчитать и решить.
Это было самое близкое к признанию, что я от него слышал. Я протянул руку:
— Спасибо, коллега.
Он помедлил секунду, потом пожал.
— Удачи в Севастополе. И еще, Семен Семенович, мой вам совет: не лезьте там в политику. Я слышал от друзей о неких волнениях и вы правы, мир меняется, но не только в медицине. В вас есть потенциал и необходимая дерзость и смелость принимать решения, но в наше время нужно быть аккуратным.
— Я врач. Мне всё равно, что там в политике.
— Вот и правильно. — Он кивнул и пошёл к себе. У двери обернулся. — И, кстати… Туманов.
— Да?
— То, что вы сказали про француза в Порт-Артуре… Я проверю.
— Проверяйте, — ответил я без улыбки.
Вечером я сидел в ординаторской и смотрел на приказ. В голове крутились цифры: выехать завтра утром, поезд на Москву, пересадка, Севастополь. Если повезёт, к четырнадцатому буду на месте.
В дверь постучали. Вошла Мария.
— Вы уже знаете? — спросил я.
— Знаю. Мне Вельяминов сказал.
— Я думаю это из-за Руднева. У него связи, хотя сам отрицает.
— Я так и думала. — Она присела напротив. — Вы расстроены?
— Нет. Честно говоря, я даже рад. Севастополь большой порт, я смогу принести больше пользы. А здесь я уже сделал что мог. Остальное за Рудневым.
— Вы странный человек, Семён Семёнович. Другой бы злился или жаловался, а вы рады.
— Я прагматик. — Я отложил приказ. — Мария Андреевна, я хочу вас попросить об одном. Оставайтесь здесь. Работайте, учитесь дальше. Вы отличный ассистент, но вам нужно ещё много узнать. И помогите Рудневу — он не плохой врач, просто старый, ему трудно меняться.
Она помолчала, глядя на свои руки:
— Я хотела бы поехать с вами. Учиться дальше.
— Я знаю. Но пока не готов. У меня есть важное дело, я должен разобраться с ним один.
— Какое дело?
— Пока не могу сказать, но когда-нибудь расскажу. Обещаю.
Она подняла глаза:
— Вы не такой, как все. И я не понимаю, что с вами происходит. Но я верю вам.
Она встала, шагнула ко мне. Я тоже поднялся. Мы стояли друг напротив друга, и между нами было полшага — самое трудное расстояние.
— Я буду ждать вашего возвращения, — сказала она.
— Я вернусь.
Мы обнялись, но не страстно, а как два уставших человека, которые нашли друг в друге опору. Она прижалась щекой к моему плечу, и я почувствовал запах карболки и травяного чая. Мы стояли так, наверное, с минуту. Потом она отпустила меня, вышла, и я остался у окна. На улице темнело. Где-то в порту гудел пароход.
Я вошёл в знакомый кабинет с дубовыми панелями. Главный врач сидел за столом, перебирал бумаги и выглядел уставшим, даже более уставшим, чем я.
— Садитесь, Туманов. Разговор есть.
Я сел. Он откинулся в кресле:
— Прежде всего хочу вам кое-что о себе рассказать. Я не просто главный врач — я лейб-хирург его величества, академик Военно-медицинской академии. Здесь нахожусь временно, с инспекцией. Завтра уезжаю, и новым главврачом назначен Руднев.
— Вот оно как, теперь картина прояснилась, Руднев…
— И о вашем переводе знаете? Уже вручили бумаги?
— Знаю.
Вельяминов подался вперёд:
— Тогда начистоту. Ваш перевод — инициатива Руднева. Он использовал связи. Я пытался оспорить, но у него влиятельные друзья в Адмиралтейств-совете. Формально это «обмен опытом». По факту — ссылка.
— Я понимаю.
— И не злитесь?
— Нет, для чего мне злиться? Злоба требует траты сил, а мне есть куда направить их. Да и Севастополь город неплохой, думаю, найду чем там занять свой ум.
Он пристально посмотрел на меня и вдруг усмехнулся:
— А вы интересный человек, Туманов. Другой бы бесился. А вы спокойны как удав. — Он снова откинулся в кресле. — Ну, раз так — слушайте. Мне понравилось, как вы работаете. И в операционной, и в холерном бараке. Я видел вашу статистику, и знаете, впечатляет. Жаль, что уезжаете, но в Севастополе вы тоже нужны. У них там полный раздрай в санитарной части.
— Рад это слышать.
— И ещё одно. — Он взял со стола бумагу. — Я написал на вас подробную характеристику. Лестную. Очень лестную. Копию отправлю в Севастополь, чтобы знали, кого принимают. И не вздумайте там скромничать. Такие, как вы, нужны везде. А такие, как Руднев… — он поморщился, — они есть в каждом госпитале. Но есть и те, кто хочет работать по-новому. Найдите их.
— Обязательно.
Вельяминов встал и протянул руку:
— Рад был познакомиться, Семён Семёнович. Бог даст ещё свидимся.
— Буду ждать, — я пожал его руку.
И уже у двери услышал за спиной:
— И удачи вам. Рудневы приходят и уходят. А врачи как вы остаются.
Утро выдалось солнечным и ветреным. На вокзале пахло углём и паром. Меня провожали Кольцов, Дурново, Морозов и Бублик. Мария стояла чуть поодаль в шинели.
— Ну вот и всё, — сказал Кольцов, протягивая руку. — Без вас будет скучно, Семён Семёнович.
— Без меня вам будет спокойнее, — я усмехнулся, но руку пожал крепко.
— Не говорите ерунды. Кто теперь будет рассказывать, как правильно мыть руки?
— У вас есть Мария Андреевна. Справится.
Дурново шагнул вперёд, уже почти не хромая:
— Спасибо за всё. За жизнь, за ногу, за то, что научили… многому.
— Это меньшее, что я мог сделать.
Морозов молча стиснул мою ладонь своей огромной ручищей. Бублик шмыгнул носом и не выдержал — обнял меня, не по-уставному, а по-простому, по-братски.
— Вы это… возвращайтесь, вашбродь. Мы тут без вас… ну, скучно.
— Обязательно вернусь.
Я обернулся к Марии. Она подошла ближе. Глаза сухие, но покрасневшие — держалась из последних сил.
— Берегите себя, Мария Андреевна.
— И вы себя, Семён Семёнович. — Она помолчала. — Я буду ждать. И помните: вы обещали меня учить.
— Помню.
Паровоз дал гудок. Я поднялся в вагон, бросил саквояж на полку. За окном поплыли пакгаузы, товарные составы, серая вода Золотого Рога.
Я сделал здесь что мог. Спас людей, научил других, нажил врагов. Но главное — понял, что такое настоящая медицина. Не та, что в учебниках, и не та, что в частных клиниках. А та, что в грязных бараках, где врачи умирают наравне с пациентами.
Теперь Севастополь. До восстания на «Потёмкине» около двух недель.
Я достал из кармана приказ, перечитал и улыбнулся. Судьба сама ведёт меня к цели. Только бы успеть.
За окном проплывали сопки, покрытые лесом. Где-то впереди лежала Россия — огромная, незнакомая, живущая своей жизнью. И где-то в конце этого долгого пути ждал броненосец «Потёмкин». Я закрыл глаза и откинулся на спинку сиденья. Поезд уносил меня на запад, а впереди была новая жизнь и новая возможность.