К книге
Механизатор 82Глава 8
30%
Глава 8
8

Наряд давали в шесть утра, у конторы, под навесом.

Мужики подтягивались, курили, переминались. Лобанов стоял у столба с записной книжкой и раздавал.

— Дудник — на дальнее, за логом. Мещеряков — туда же, вторым. Сорокин…

Сорокин выдвинулся.

— Сорокин, ты на Сухом бугре.

— На Сухом? — Сорокин помрачнел. — А я ж туда на второй не заеду.

— А чего на второй?

— Так там подъём.

— Ну на первой заедешь.

— На первой я до вечера ползти буду.

Лобанов поднял глаза от книжки.

— Коля. — Лобанов улыбнулся. — Ты бороновать едешь или со мной разговаривать?

Мужики хмыкнули. Сорокин посопел и отошёл.

Я стоял и смотрел.

Ни разу не слышал, чтобы он орал. Всегда вот так, вполголоса, при всех — и человек уже на ступеньку ниже, чем стоял. А придраться не к чему, тебе же вежливо ответили.

— Лыткин, — уронил Лобанов, не глядя в книжку.

— Здесь.

— На Кривой лог.

Кто-то за спиной коротко присвистнул.

Кривой лог. Тот самый, где Гнидин три года назад сел по уши. Восемь вёрст от усадьбы, подъезд паршивый, а в низине вода стоит до июня.

Лобанов ждал вопроса. Он приготовил ответ, я это видел по лицу, и ответ у него был хороший — наверняка что-нибудь про то, кто на что учился.

А я не спросил.

— Бороны какие? — спросил я вместо этого.

— Что?

— Бороны, говорю, какие дадите? Зубовые или сетчатые?

Лобанов моргнул.

— Зубовые.

— Сколько звеньев?

— Двенадцать.

— Мало. — Я прикинул. — На семьдесят пятый двенадцать — это я полдня буду порожняком таскать. Восемнадцать надо.

— Восемнадцать у Дудника.

— А у Дудника «эмтэзэшка», ему восемнадцать не потянуть. — Я говорил ровно, глядя ему в переносицу. — Он с ними на подъёме встанет и будет ждать, пока его дёрнут. Я его в прошлом году видел.

Никакого прошлого года я, конечно, не видел. Но звучало убедительно.

Лобанов молчал секунды три.

Вокруг стояло человек двадцать, и все слушали, и все были не про обиду, а про сцепку.

— Возьми пятнадцать, — выговорил он наконец.

— Пятнадцать возьму.

Он захлопнул книжку.

Пятнадцать звеньев — это, между прочим, была победа.

Не потому что три лишних звена что-то решали, а потому что это была первая вещь, которую Лобанов сделал не по-своему.

Мишка догнал меня у машинного двора.

— Слышь. Ты как это?

— Что «как»?

— Ну вот это. — Он изобразил рукой что-то неопределённое. — Он тебе Кривой лог, а ты ему — бороны.

— А что я должен был?

— Ну… — Мишка задумался. — Обычно орут.

— И что, помогает?

— Не.

— Ну вот.

Мы шли по двору.

— Миш. Ты с ним когда-нибудь спорил?

— Сто раз.

— И как?

— Да никак. — Мишка сплюнул. — Он тебе улыбнётся, а потом ты месяц на самой дальней делянке.

— А про технику с ним спорил?

Мишка подумал.

— Не.

— Ну и не спорь про своё место в бригаде. Про места он всё знает, он на этом сидит. А про сцепку ни хрена не знает. Про сцепку с ним спорить безопасно.

Мишка остановился посреди двора.

— Слышь. — Мишка сощурился. — А ты откуда такой умный?

— Из деревни.

— Не, серьёзно.

Я посмотрел на него.

Он был не дурак совершенно и второй день ходил вокруг меня кругами.

— Миш. Я в апреле чуть не помер.

Он остановился.

— Как помер?

— Так. — Я пожал плечами. — Пришёл со свадьбы, лёг и подумал, что вот так и живу. И как-то мне это разонравилось.

Это была чистая правда, между прочим. Просто не вся.

Мишка постоял, переваривая.

— Ну ты даёшь, — протянул он уважительно. — Философ.

И отстал.

На Кривой лог я выехал в семь.

Восемь километров на ДТ с пятнадцатью звеньями — это час. Гусеничный быстро не ходит, он ходит уверенно.

И вот этот час был лучшим в моей второй жизни.

Земля лежала слева и справа, подсохшая сверху, и парила. Жаворонков было столько, что звенело в ушах. Один висел прямо над капотом и никак не отставал, и я минут десять ехал и на него смотрел, вместо того чтобы смотреть на дорогу.

Стекло я вставил накануне. Кривое, резал сам, один угол сколол, Мишка ржал. Но оно было.

Двигатель работал ровно.

Это, знаете, такая штука, которую человеку не из железа не объяснишь. Сидишь и слушаешь машину, которую сам собрал. Она гудит, а ты про неё всё знаешь: и что вон там подтекает, и что подшипник до осени, а дальше менять, и что масло в четверг посмотреть.

Не чужая. Своя.

Я довёл её до участка, развернулся, зацепил бороны и пошёл первый гон.

К обеду я закрыл двадцать один гектар.

Это была хорошая выработка. Не рекорд — рекорды на бороновании ставят на «Кировцах», у которых ширина захвата вдвое, — но для семьдесят пятого хорошая, крепкая выработка.

Причём я не гнал.

Я вообще не собирался ничего доказывать в первый день. Просто у меня трактор шёл ровно, не перегревался, не глох на развороте, и мне не приходилось каждые сорок минут вылезать и что-нибудь подтягивать.

А остальные вылезали.

Я это видел с моего участка: на соседнем поле работал Гнидин, и он за утро вставал трижды. Один раз надолго, минут на сорок — что-то у него было с гидравликой, он ковырялся, потом ездил куда-то, потом опять ковырялся.

К обеду на дальнем встал Мещеряков — совсем встал, и за ним поехал тягач.

Я обедал, сидя на гусенице.

Мать дала с собой хлеб, сало, два яйца и бутылку молока, заткнутую газетной пробкой. Я всё это съел с таким аппетитом, какого не помнил уже лет тридцать, и потом ещё минут пятнадцать сидел, курил и смотрел на поле.

Поле было хорошее.

Я не агроном, конечно, но тридцать лет наслушался от фермеров, которым продавал железо, — они мужики обстоятельные и любят объяснять покупателю, зачем им твоя борона. Суглинок тяжёлый, но структура живая, и влагу держит.

Такое поле должно давать центнеров двадцать пять.

Давало двенадцать.

Журнал завёлся сам собой, вечером, и вообще случайно.

Я поставил трактор на дворе, полез глянуть на ночь — подтекает правая гидролиния. По капле.

И стою как дурак и вспоминаю: а вчера текло?

Не помню.

А позавчера?

Тоже не помню.

Вот это и разозлило. Память ведь врёт. Всегда врёт, и главное — с уверенностью: тебе кажется, что помнишь, ты даже спорить готов, а там каша из трёх дней.

У меня склад был на четыре тысячи позиций. И правило: если чего-то нет в компьютере — значит, нет вообще. Не «Витя вроде брал», не «я помню, привозили». Только запись.

Тетрадь нашлась в мастерской. Общая, в клеточку, без обложки; кто-то в ней вёл какие-то столбики и бросил на середине.

Я вырвал исписанное, сел на верстак и расчертил.

«5 мая. Боронование, Кривой лог, 21 га. Гидролиния правая — течь, капля в минуту. Подтянул. Проверить 6-го».

Три строчки.

Ржали над этой тетрадкой недели две.

Первым заржал Мишка.

— Ты чего это? — Он заглянул через плечо. — Ты пишешь?

— Пишу.

— Про что?

— Про трактор.

Мишка захохотал так, что сбежались.

— Мужики! — заорал он. — Мужики, идите сюда! Петруха трактору письма пишет!

Собралось человек пять. Тетрадку отобрали, передавали из рук в руки, читали вслух с выражением.

— «Гидролиния правая, течь, капля в минуту», — выводил Дудник, страшно веселясь. — Капля! В минуту! Петь, ты её что, с секундомером считал?

— Считал.

— Да ну?

— Ну а как. — Я забрал тетрадь. — Капля в минуту — это литр в неделю.

— Да ладно.

— Посчитай.

Дудник посчитать не смог, но виду не подал.

— Ну литр. И чё?

— А то, что литр масла — это рубль с чем-то. Не помню сколько. — Я и правда не помнил, цены восемьдесят второго у меня в голове держались плохо. — Плюс достать его надо. А если ты его вовремя не долил и у тебя насос схватило…

— Ну?

— Ну и стоишь неделю.

Мужики притихли.

— Так это. — Кто-то поскрёб в затылке. — Всё равно ж не запомнишь.

— А я и не запоминаю. — Я показал тетрадь. — Я записываю.

Мишка отобрал её опять, полистал.

— Слышь. — Мишка полистал ещё. — А если её потерять?

— А ты не теряй.

Ржать перестали, но подкалывать не перестали. Недели две мне при каждом удобном случае предлагали записать что-нибудь в тетрадочку. Особенно старался Гнидин — он вообще после той истории с кареткой держался ко мне поближе и подхалимничал, и это было противно, но полезно.

А потом случилось интересное.

Числа десятого мая ко мне подошёл Мещеряков — тот самый, который вставал на дальнем, — и спросил, нет ли у меня лишней тетрадки.

— Есть. А зачем?

— Да так. — Он помялся. — Я вот думаю… у меня движок греется. И я не пойму, когда началось. То ли на прошлой неделе, то ли раньше.

Я отдал ему тетрадь.

А ещё через день у меня встал Гнидин.

То есть не у меня, а вообще — но встал он на моём поле, куда его перекинули после обеда, и встал капитально: заглох и не завёлся.

Я подъехал.

Он ковырялся в топливной, весь чёрный, и матерился.

— Не подаёт, — сказал он, увидев меня. — Ни хрена не подаёт. Я уже и фильтр продул, и трубки скидывал.

— Бак смотрел?

— В баке полно.

— А отстойник?

Гнидин посмотрел на меня.

— Какой отстойник?

Я слез, открыл тетрадь — она у меня лежала в кабине, в целлофане, — и нашёл запись от третьего мая.

«Слил отстойник. Воды грамм двести. Откуда — не понял. Проверить через неделю».

— Вот, — показал я. — У меня третьего было двести грамм воды в баке. Я слил. Ты когда последний раз сливал?

— Да я вообще… — Гнидин заморгал. — А зачем?

— А затем, что вода тяжелее солярки, она внизу собирается. И на неровном ходу её подхватывает и гонит в насос.

Мы слили его отстойник.

Оттуда пошла ржавая жижа — не двести грамм, а с литр, наверное, — и Гнидин смотрел на это, приоткрыв рот.

— Откуда это⁈

— Да из бочки, откуда. — Я закрутил пробку. — Она у нас под открытым небом стоит. По стенкам конденсат, плюс через горловину заливает.

— Так а чего ж нам её…

— А ничего. Сливать надо. Раз в неделю, пробкой снизу. Полминуты.

Мы прокачали ему систему, и трактор завёлся с третьей попытки.

Гнидин стоял и вытирал руки.

— Слышь, Петь, — сказал он. — А ты это… запиши мне, что ли. Ну, что когда делать.

Я записал ему на листке из тетради: слить отстойник, продуть фильтр, проверить масло, подтянуть то-то и то-то. Восемь пунктов.

Он сложил листок вчетверо и убрал в нагрудный карман.

А через три дня, когда я приехал на стан, увидел этот листок приколотым к стенке вагончика.

Кто-то приколол. Не он — он бы не стал.

И под ним кто-то химическим карандашом дописал девятым пунктом: «Не пить за рулём».

Через неделю тетрадки вели трое. Через месяц — половина бригады, и Лобанов на планёрке зачем-то говорил про «инициативу товарища Лыткина», как будто это была его инициатива.

Но это всё было потом.

А шестого мая, на второй день боронования, к вечеру на бригаду приехала Зина.

Я в это время лежал под трактором.

Услышал сначала машину — председательский УАЗ, — потом голоса. Вылез, вытер руки.

У вагончика стояла женщина с папкой.

Лет тридцати с небольшим. Невысокая, плотная, в тёмной юбке и в куртке, накинутой поверх кофты. Волосы забраны назад. Ничего особенного, если по первому взгляду.

Но она стояла посреди грязного полевого стана и делала вид, что ей тут нормально, — а на ногах у неё были городские туфли, и она в них уже влезла по щиколотку.

— Кто закрывает наряды? — спросила она.

— Учётчик, — отозвался Дудник. — А он уехал.

— Куда?

— В усадьбу.

Она открыла папку.

— Хорошо. Тогда сами. Дудник?

— Ну я.

— За вчера сколько?

— Восемнадцать.

Она записала.

— Мещеряков?

— Четырнадцать, — повинился Мещеряков. — Я вставал.

— Сорокин?

— Шестнадцать.

Она дошла до меня.

— Лыткин?

— Двадцать один.

Ручка остановилась.

Зина подняла голову.

— Сколько?

— Двадцать один.

— За смену?

— За смену.

Она посмотрела на меня, потом на трактор, потом опять на меня.

— Это ДТ-семьдесят пятый?

— Он.

— С какими боронами?

— Пятнадцать звеньев зубовых.

Зина помолчала. Губы у неё шевельнулись — она считала.

— На пятнадцати звеньях… захват двенадцать, скорость семь… — Она смотрела мимо меня, в сторону поля. — Двадцать три должно быть. За десять часов хода.

— Двадцать один.

— Вот и я про то. Значит, часа полтора стояли.

— Час двадцать. — Я не стал спорить. — Разворотов много, участок кривой. И заправлялся.

— Заправлялись в поле?

— Из бочки. Мне бочку привозят.

— Кто?

— Мишка возит.

Зина что-то пометила в папке.

— А расход какой? — спросила она.

И вот тут я понял, что она меня проверяет.

Не подозревает. Именно проверяет — как проверяют человека, который сказал что-то неожиданное и надо понять, случайно или нет.

— На гектар или на смену? — уточнил я.

Она подняла бровь.

— На гектар.

— Литров восемь с половиной. Может, девять.

— А норма?

— Норма одиннадцать.

— Почему у вас меньше?

— Потому что двигатель отрегулирован. — Я загнул палец. — Форсунки чистые, зазоры выставлены, воздушный фильтр не забит. И я на низких оборотах не таскаю.

Зина закрыла папку.

Она смотрела на меня секунды четыре, и я стоял и смотрел в ответ, и мужики вокруг молчали и ничего не понимали.

— Как вас по отчеству? — спросила она.

— Сергеевич.

Она моргнула.

— Простите. Вы моложе выглядите.

— Я и есть моложе. — Я вытер ладонь о штаны. — Двадцать два.

— Двадцать два, — повторила Зина.

Потом кивнула сама себе, повернулась и пошла к машине. Прошла шагов пять, остановилась и обернулась.

— Лыткин.

— Да?

— Вы восемь с половиной откуда взяли? Замеряли?

— Замерял.

— Как?

— Заливал полную, отрабатывал смену, доливал мерной посудой и записывал.

— И где записывали?

Я сходил в кабину и принёс тетрадь.

Зина взяла её, полистала. Долго листала — там было-то две страницы.

Потом вернула.

— Хорошо.

И уехала.

Мишка подошёл ко мне и присвистнул.

— Ну ты попал, — сообщил он с уважением.

— Почему попал?

— Так это ж Кольцова. Она экономист главный. Она страшная.

— Чем страшная?

— Так она ж считает! — Мишка сказал это так, будто всё объяснил.

Домой я пришёл в девятом часу и попал в засаду.

Понял я это сразу, ещё в сенях, — потому что из избы пахло пирогами.

Пироги мать пекла по большим поводам.

Я вошёл.

За столом сидели трое: мать, тётя Валя в том же цветастом платке и незнакомая девушка лет двадцати.

— А вот и Петя. — Голос у матери был такой, какого я не слышал никогда.

Девушка встала.

Она была симпатичная, честно. Круглолицая, крепкая, с русой косой, в кофте, которую явно надела ради случая. И она смотрела в пол и краснела.

Ей было неловко до слёз. Я это видел совершенно ясно, и мне стало её жалко.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, — выговорила девушка в пол.

— Галя это, — объявила тётя Валя. — Галя. Помнишь, я говорила?

— Помню.

— Она в техникуме учится. На зоотехника. Вот, приехала на выходные, я и говорю: зайдём к Марфе, чего сидеть-то.

Мать разливала чай.

Я сел, взял пирог и стал думать.

Отказаться прямо — обидеть девку, которую сюда притащили и которая ни в чём не виновата. Согласиться — влезть ровно туда, откуда я две недели выбирался.

А мать пекла пироги.

Я откусил пирог.

— Галя. — Я откусил пирог. — А вы на кого учитесь? На зоотехника?

— На зоотехника, — ответила она в стол.

— А по какому направлению?

Она подняла глаза.

— В смысле?

— Ну, у вас же специализация. Крупный рогатый, свиноводство, овцы?

— Крупный рогатый, — отозвалась Галя удивлённо.

— А кормами занимались?

— Занимались.

— Тогда скажите мне вот что. — Я отложил пирог. — У нас коровы дают две тысячи двести. А должны три с половиной. В чём дело?

Галя выпрямилась.

Красноту с неё как рукой сняло.

— Ну, первое — рацион. У вас силос какой?

— Не знаю. Плохой, наверное.

— Вот. Его когда закладывать надо, а его закладывают, когда трактор освободится. Он перекисает, и они его… — Она поискала слово. — Едят, но неохотно. И всё, привес встал.

— А ещё?

— А ещё выпас. Далеко гоняете?

— Километра три.

— Ну во-от, — протянула Галя с досадой, будто это я их гонял. — Она три километра туда, три обратно, и всё, что съела, на дорогу и ушло. А доить надо по часам, а у вас же наверняка как получится, потому что доярок не хватает, и…

Она осеклась.

Тётя Валя смотрела на неё с ужасом. Мать — с интересом.

— Извините. — Галя откинулась назад. — Я увлеклась.

— Не извиняйтесь. — Я подвинул ей чашку. — Вы правы во всём.

И вот тут случилось то, чего я не планировал.

Мы с ней проговорили сорок минут.

Про кормовые единицы, про то, что в колхозе кукурузу сеют не там, где надо, про раздой первотёлок, про то, что она хочет после техникума в институт, а её не пускают.

Тётя Валя сидела и мрачнела с каждой минутой.

Мать подливала чай и молчала.

А потом Галя посмотрела на часы, ойкнула и стала собираться, потому что ей в семь утра на автобус.

Я вышел проводить их до калитки.

И у калитки, пока тётя Валя ворчала на дорогу, Галя вдруг сказала мне тихо:

— Спасибо.

— За что?

— Со мной никто про это не разговаривает. — Все говорят: чего ты в свою ферму упёрлась, шла бы в торговлю. — Она вздохнула. — Даже тётя Валя.

— Вы в институт поступайте.

— Да не пустят.

— А вы не спрашивайте. — Я открыл ей калитку. — Вы поступите, а потом скажете.

Она засмеялась.

И ушла.

Мать я застал у печки. Она мыла посуду и гремела ею чуть громче, чем требовалось.

— Ну?

— Что «ну»?

— Мам.

Она обернулась.

— Ты чего натворил-то?

— В смысле?

— Ты с ней сорок минут про коров разговаривал!

— И что?

— Так а сватовство-то⁈ — Мать всплеснула мокрыми руками. — Валя её сюда зачем везла⁈ А ты — про силос!

Я сел на табурет и захохотал.

Хохотал долго, до слёз. Мать сначала сердилась, потом начала подхихикивать, потом махнула на меня полотенцем и села рядом.

— Мам. — Я вытер глаза. — Она хорошая. Правда хорошая, и в своём деле соображает лучше, чем половина наших специалистов.

— Ну вот и…

— И не нравится мне. — Я развёл руками. — Вот совсем.

Мать вздохнула.

— Тихонова, значит.

— Тихонова.

— Ох, Петька.

Она посидела, комкая полотенце. Потом стала складывать его вчетверо, аккуратно, по краям, хотя оно было мокрое и складывать его смысла не было никакого.

— Ты только… — Она запнулась. — Ты хоть не обижай её.

— Не собираюсь.

— Все не собираются.

Я на неё посмотрел.

Она уставилась в стол и складывала это своё полотенце.

— Мам. — Я тронул её за плечо. — Ты чего?

— Ничего. — Она встала. — Ешь пирог, вон сколько осталось.

Предыдущая главаГлава 8 из 27Следующая глава