Двадцать третьего мая я закрыл свою площадь.
Последнюю загонку добивал в темноте, при фарах, хотя мог оставить на утро. Не оставил — просто хотелось закончить.
Дошёл до края, развернулся, выключил высевающие аппараты, проехал холостым до края поля и заглушил.
Стало очень тихо.
Я вылез из кабины и сел на гусеницу.
Была половина двенадцатого. Над полем стояла луна, ущербная, но яркая, и от трактора шло тепло, и пахло соляркой и землёй.
Двести восемнадцать гектаров за девять дней.
Я достал тетрадь и записал: «23 мая. Закончил. 218 га. Простои за весь сев — 4 часа 10 минут».
Четыре часа десять минут за девять дней. У Дудника за то же время вышло восемнадцать часов, и это с учётом того, что мы ему сеялку заварили.
Посидел ещё, покурил.
Потом поехал на стан.
А бригада не закончила.
Двадцать четвёртого работали все, кто мог. Двадцать пятого — тоже.
У нас оставалось непосеянного гектаров шестьдесят, и это были не худшие земли, а самые дальние.
Двадцать четвёртого утром Лапин собрал всех на стане.
Он приехал рано, часов в шесть, и выглядел так, будто не спал двое суток. Наверное, и не спал.
— Значит, так. — Лапин не стал садиться. — Осталось шестьдесят два гектара. Сроки заканчиваются завтра.
Все молчали.
— Кто может взять дополнительно?
Тишина.
Девять дней по двенадцать-четырнадцать часов. Мужики сидели на брёвнах серые, с красными глазами, и от них несло так, что мыться им было явно некогда.
Взять дополнительно — это ещё сутки почти без сна.
— Виктор Андреич. — Дудник говорил хрипло. — Я не потяну. Я вчера в кабине заснул, чуть в лог не ушёл.
— Понял.
Мещеряков молчал, глядя в землю.
Твердохлеб сказал, что у него сеялка на честном слове.
Мишка вообще спал сидя, прислонившись к вагончику.
Я посчитал в уме.
Шестьдесят два гектара. Мой агрегат при полном захвате даёт двадцать четыре в смену. Значит, два с половиной дня. Или полтора, если работать сутки.
Полтора дня — это как раз до двадцать пятого включительно.
— Я возьму.
Лапин посмотрел на меня.
— Ты своё закрыл.
— Закрыл.
— Ты девять дней отработал.
— Отработал.
— Ты понимаешь, что это сутки без сна?
— Понимаю. Мне двадцать два года, Виктор Андреич. Я после суток сплю шесть часов и хожу как новый.
Мужики зашевелились.
И вот тут Мишка — который спал — открыл глаза и сказал:
— И я возьму.
— Ты спишь, — заметил Лапин.
— Я не сплю. — Мишка поднялся. — Я думаю с закрытыми глазами.
Мы работали тридцать один час.
Первые двенадцать были нормальные. Работа как работа.
Потом стало интересно.
Часам к десяти вечера у меня начало двоить в глазах на разворотах — не сильно, но край поля вдруг оказывался не там, где я его видел секунду назад. Я сбавил и стал считать вслух: раз-два, поворот, раз-два, сошники. Помогало.
К полуночи я поймал себя на том, что разговариваю с трактором. Не мысленно — вслух, полным голосом. Хвалил его. Он это заслужил, но всё-таки.
В час ночи мы поменялись, и я лёг на пол кабины.
Пол в ДТ-семьдесят пятом — это рифлёное железо площадью примерно с газету, и лежать на нём можно, только сложившись вдвое и подсунув под голову свёрнутую фуфайку. Плюс шум. Плюс трясёт.
Я заснул мгновенно.
И проснулся через три часа оттого, что Мишка тряс меня за плечо и орал, перекрывая дизель, что заканчивается зерно.
Вылез, постоял, подержался за гусеницу, пока мир не встал на место. Умылся из канистры ледяной водой — лучшее, что было за сутки, — и пошёл принимать зерно.
Пашка был с нами до полуночи, потом я его отправил домой, и он ушёл, огрызаясь.
К вечеру двадцать пятого закрыли сорок один гектар.
Оставалось двадцать один.
И тут у нас лопнул шланг высокого давления.
Лопнул красиво: с хлопком, масло ударило веером, и мне досталось горячим по руке и по щеке. Ожог был ерундовый, но обидный.
Мишка сел на землю и стал длинно ругаться.
Без гидравлики сошники не поднять. То есть развернуться ты не можешь, начать новый гон не можешь, и вообще ничего не можешь.
Запасного шланга не было. В мастерской — восемь километров и ночь.
— Ну всё. — Мишка сплюнул. — Приехали.
Я сидел и смотрел на этот шланг.
Лопнул он посередине, не по концевику. Это было хорошо.
— Миш. У нас трубка есть?
— Какая трубка?
— Любая. Металлическая, миллиметров двенадцать наружным.
Мишка подумал.
— В вагончике от печки труба.
— Тонкая.
— Ещё… — Он замялся. — У Твердохлеба в ящике был кусок медной. Он ей что-то…
— Тащи.
Через сорок минут шланг был отремонтирован.
Не по-человечески, конечно. Я отрезал повреждённый кусок, вставил внутрь обеих половин отрезок медной трубки и обжал соединения проволокой в шесть витков — накрутив её так туго, как только мог, плоскогубцами, с прокладкой из куска резины от старой камеры.
Месяца эта конструкция не выдержала бы. Она вообще, если по-честному, не должна была выдержать и часа.
Но нам надо было двадцать один гектар.
Я запустил гидравлику на минимальном давлении и посмотрел.
Сочилось. Каплями.
— Пойдёт.
— Петь, оно ж брызнет.
— Не брызнет, если давление не поднимать. Будем поднимать сошники медленно.
Мишка посмотрел на меня.
— А если брызнет?
— Тогда встанем.
Мы досеяли в шесть утра двадцать шестого.
То есть на день позже срока — но Лапин потом сказал, что двадцать шестое ещё считается, потому что двадцать пятое было субботой, и в район отчитывались по неделе.
Я не очень понял эту арифметику. Но спорить не стал.
Последний гон мы шли уже на рассвете.
Небо было розовое, над логом стоял туман, и мы шли по краю поля, а за нами оставалась ровная строчка.
Я вёл, Мишка стоял на подножке.
Он не должен был там стоять — он должен был спать, — но он стоял, вцепившись в поручень, и смотрел вперёд, и лицо у него было такое, какого я у него до этого не видел.
Мы дошли до края.
Я остановил трактор, выключил всё и вылез.
Мишка слез следом.
Мы стояли на краю поля в шесть утра, оба чёрные, оба на ногах вторые сутки, и смотрели на засеянное.
— Всё?
— Всё.
Он сел прямо на землю.
Потом лёг.
Потом сказал в небо:
— Слышь, Петруха.
— Что?
— Я в жизни так не работал.
— И как?
Мишка подумал.
— Спать хочу, — сказал он.
И заснул. Прямо там, на краю поля, на голой земле, и я его будил минут пять и не разбудил, и в итоге дотащил до кабины и там уложил.
В село мы вернулись к девяти.
Я поставил трактор, и меня качало.
Двадцать два года — это, конечно, хорошо, но тридцать один час есть тридцать один час, и тело у меня было чужое, ватное, и в глазах стояла муть.
Я умылся у бочки.
И увидел Семёныча.
Он стоял у ворот мастерской и смотрел на мой трактор.
Не на меня.
Я подошёл.
— Здравствуйте, Иван Семёныч.
Он не ответил.
ДТ стоял грязный, в мазуте и в пыли, стекло треснуло на третий день и было заклеено лентой, а на шланге у меня была намотана проволока в шесть витков.
Семёныч обошёл его кругом. Присел у ходовой, потрогал каретку. Ту самую.
Заглянул под днище и там задержался. Долго. Я уж думал, он что-то нашёл.
Поднялся, отряхнул руки о штаны.
— Двести восемнадцать?
— Двести восемнадцать. Плюс шестьдесят два за бригаду.
— Двести восемьдесят.
— Ну да.
Семёныч помолчал.
— Это лучший результат на бригаде за девять лет.
— За девять?
— За девять. — Он смотрел мимо меня. — В семьдесят третьем Гриша Мещеряков, отец Ивана, сделал двести шестьдесят. На старом ДТ, ещё на пятьдесят четвёртом.
Он замолчал.
Я стоял и ждал, потому что видно было, что он не договорил.
— Батька твой в семьдесят первом двести сорок сделал. Я с ним тогда работал.
Он неопределённо махнул рукой в сторону трактора.
— Он так же вот. Заведёт и стоит слушает. А мы ржали.
Я молчал.
— Он говорил: она сама скажет, чего ей надо. Только слушать некому. — Семёныч усмехнулся одними губами. — Мы думали, дурит.
Он постоял.
Потом сказал, ни к чему:
— А я в отпуске был.
— Когда?
— В феврале. В Абакане, у сестры, первый раз за шесть лет собрался. — Он поскрёб щетину. — Приехал — уже похоронили.
Я поднял голову.
Он смотрел на ворота мастерской.
— Домкрат у нас один был. Гидравлический, польский, хороший вообще-то домкрат.
И опять замолчал.
— Тёк?
— С осени тёк. — Семёныч сказал это ровно, без выражения. — Я Зайцеву говорил. Зайцев тогда завмастерской был… нет, вру. Он в семьдесят четвёртом стал. А тогда механиком ходил ещё. Ну неважно.
— И чего?
— И ничего. Списывать надо, а списать — это акт, комиссия, район. — Он пожал плечами. — Проще чурбак подложить.
Я молчал.
— Четыре раза я ему говорил, — добавил Семёныч уже совсем в сторону, будто себе. — Или пять.
Он потоптался.
— Ты его не помнишь, наверное. Мал был.
— Помню.
— Ну и хорошо.
Он повернулся и пошёл в мастерскую.
А потом остановился и, не оборачиваясь, добавил:
— Шланг перемотай. Он у тебя на проволоке. Я тебе новый найду.
И ушёл.
Я стоял у трактора и не мог сдвинуться с места.
Отца я почти не помнил. Запах помнил, руки, как он меня подкидывал к потолку и мать кричала, что уронит. А человека — нет.
Оказалось, он делал двести сорок гектаров.
И слушал двигатель, а над ним ржали.
И Семёныч это помнит одиннадцать лет.
Про домкрат я, между прочим, тоже не знал. Мне тогда сказали — несчастный случай. Тринадцать лет, что мне ещё говорить.
Я сел на гусеницу и просидел так минут двадцать. Мимо ходили люди, кто-то здоровался, я, кажется, отвечал.
Двадцать седьмого мая объявили окончание сева.
Отчёт ушёл в район. По колхозу «Заря» — вся яровая площадь в срок, три тысячи двести гектаров.
Двадцать восьмого была планёрка.
Планёрка была в конторе, в кабинете председателя, и меня туда позвали впервые в жизни.
Позвали, честно говоря, не меня одного — там было человек пятнадцать: специалисты, бригадиры, парторг, и от механизаторов трое, включая Дудника и меня.
Я сидел у стены и рассматривал кабинет.
Кабинет был большой. Стол буквой Т, ковёр, портрет Брежнева, переходящее знамя в углу, сейф. На столе телефон и второй телефон, вертушка.
А ещё на подоконнике стоял фикус — здоровенный, в кадке, и явно чей-то любимый, потому что листья у него были протёрты до блеска. Я потом узнал, что за ним ходит секретарша Нина Петровна и что фикус этот старше половины присутствующих. Его привезли из района в шестьдесят четвёртом.
Ни к чему я это, конечно, рассказываю. Просто сидел и на него смотрел, пока ждали опоздавших.
Планёрку Аркадий Павлович вёл хорошо.
Растекаться не давал никому. Спрашивал коротко, решал сразу, и было видно, что он это делает каждую неделю пятнадцать лет подряд и мог бы вести её во сне.
Я сидел и думал, что он бы отлично пошёл начальником цеха. Или директором базы.
А тут ему было всё равно, что за окном. Тут ему была важна сводка.
Сев обсудили быстро.
Лапин доложил, Аркадий Павлович задал два вопроса и остался доволен.
— Хорошо. — Председатель отложил бумагу. — Впервые за много лет в сроки. Отмечу, что это результат работы всего коллектива.
Он посмотрел в свои бумаги.
— Особо отмечу главного инженера. Александр Иванович обеспечил бесперебойную работу техники в напряжённый период.
Главный инженер — толстый мужик лет пятидесяти, который весь сев просидел в мастерской и ни разу не выехал в поле, — солидно кивнул.
Я посмотрел на Лапина.
Лапин смотрел в стол.
— По уборочной. — Он перевернул лист. — Готовность комбайнов на сегодня сорок процентов. Александр Иванович, доложите.
Главный инженер стал докладывать.
Он говорил долго и складно, и из его доклада выходило, что всё под контролем, работы ведутся по графику, и к первому августа будет полная готовность.
Я слушал и понимал, что это враньё.
Я неделю назад заходил в мастерскую. Там стояли четыре разобранных комбайна со снятыми жатками, и по ним не было начато ничего.
Сорок процентов он взял с потолка.
И в кабинете это знали все. Лапин точно знал — ему на этих комбайнах в августе хлеб убирать.
Лапин молчал.
А потом Аркадий Павлович задал вопрос.
— Кстати. — Он не поднял глаз от бумаг. — Мне доложили, что на дальнем поле ночью варили сеялку. В полевых условиях. Кто разрешил?
Тишина.
— Александр Иванович?
Главный инженер откашлялся.
— Инициатива снизу, — выговорил он осторожно.
— Чья?
Лапин поднял голову.
— Механизатор Лыткин, — сказал он спокойно. — По моему согласованию.
Это было враньё. Никакого согласования не было — Лапин узнал утром.
Аркадий Павлович перевёл взгляд на меня.
Я встал.
Он меня рассматривал секунды три — с ног до головы, спокойно и оценивающе, — и я на нём почувствовал тот самый взгляд, каким смотрят на новую вещь: полезная или неудобная.
— Лыткин. — Председатель откинулся в кресле. — Ты понимаешь, что сварочные работы вне мастерской — это нарушение техники безопасности?
— Понимаю.
— И что в случае пожара в поле отвечал бы я?
— Понимаю.
— И зачем ты это сделал?
Можно было испугаться. Можно было сказать, что не подумал и больше не буду.
— Триста гектаров, Аркадий Палыч.
Он приподнял брови.
— Что?
— Если бы мы потащили сеялку в мастерскую, Дудник встал бы на три дня. Три дня Дудника — это триста гектаров. Триста гектаров, посеянных после срока, — это, по нашей урожайности, примерно пятьсот центнеров недобора.
Я говорил спокойно и негромко.
— Пятьсот центнеров по закупочной — это тысяч восемь. А сварочный агрегат два года стоял без дела у коровника. Я посчитал, что восемь тысяч дороже, чем нарушение.
В кабинете стало очень тихо.
Аркадий Павлович смотрел на меня.
Скажи он сейчас «всё равно нельзя» — и при пятнадцати свидетелях выйдет, что порядок ему дороже восьми тысяч.
— Хм, — выдал председатель.
Он побарабанил пальцами по столу.
— Садись.
Я сел.
Он что-то пометил в своей бумаге. Потом посмотрел на главного инженера.
— Александр Иванович. А почему у нас сварочный агрегат два года стоит у коровника?
Главный инженер побагровел.
После планёрки ко мне подошёл Лапин.
Мы вышли на крыльцо конторы. Он закурил.
— Ты понимаешь, что ты сейчас сделал?
— Ответил на вопрос.
— Ты подставил Тимофеева. — Лапин затянулся. — Главного инженера. Он теперь будет объяснять, почему агрегат два года стоял. И знаешь, что он сделает?
— Что?
— Он найдёт виноватого. И виноватый будет не он.
Я подумал.
— Кузьмин?
— Кладовщик стройбригады. Мужик пенсионного возраста, который тут ни при чём.
Мы постояли.
— Виктор Андреич. А почему вы про комбайны промолчали?
Лапин посмотрел на меня как на дурака.
— А что я скажу?
— Правду. Что сорок процентов — это выдумка.
— И что дальше?
— Ну… — Я замялся.
— Вот именно. — Он стряхнул пепел. — Я скажу — пятнадцать. Тимофеев скажет, что агроном в технике не разбирается. И он, между прочим, прав, я в ней действительно не разбираюсь. Дальше нам скажут разберитесь и доложите.
— И?
— И через неделю доложим, что тридцать пять. — Лапин пожал плечами. — Всё как было, только я скандалист.
Он затоптал окурок.
— Я тут двадцать два года агрономом. Знаю, когда говорить.
— А когда?
— Когда есть чем крыть. Как у тебя сегодня. Была цифра, и оспорить её нечем.
Он пошёл к машине.
— Лыткин. — Он обернулся уже от машины. — В воскресенье ты не приехал.
Я хлопнул себя по лбу.
Он звал меня в контору смотреть карты полей. В то самое воскресенье, когда я варил лапы с Гуровым, а потом спал.
— Виноват.
— Приезжай в это. — Он сел за руль. — В девять. Карты никуда не денутся.
Домой я шёл через всё село, и меня качало от усталости.
Я думал.
Сегодня я выиграл. Впервые в этой жизни выиграл по-настоящему — не в мелочи вроде трёх лишних звеньев борон, а в кабинете, при пятнадцати свидетелях, у человека, который тут главный.
И выиграл не наглостью, а цифрой.
Всё это было замечательно. Я мог собой гордиться.
Заодно нажил главного инженера. И подставил постороннего мужика из стройбригады, которого в глаза не видел.
И ещё была одна вещь, помельче, но неприятная.
Аркадий Павлович на меня посмотрел.
До сегодняшнего дня я был для него никто — фамилия в сводке. А теперь он меня увидел и запомнил, и это работало в обе стороны.
Мать сидела на крыльце и лущила горох.
— Явился. — Мать оглядела меня. — Господи, на кого ты похож.
— Мам, я посплю.
— Иди спи.
Я дошёл до кровати и упал.
И заснул раньше, чем успел снять один сапог.
Пользуясь моментом, благодарю за внимание к моему творчеству. Если книга вам понравилась, поставьте пожалуйста лайк. Спасибо.