Глава 3
Глава 3
Больничные коридоры придумал, очевидно, человек, который очень не любил человечество, но любил линолеум. Здесь все было выкрашено в оттенки усталости: стены цвета кипяченого молока, тусклые лампы, пластиковые стулья, по которым скользил холод, и запах — этот непобедимый, всеобъемлющий аромат антисептика, лекарств и чужой тревоги. Запах, от которого моментально вспоминаешь все свои слабости, даже если пришел просто передать пакет с апельсинами.
Я шла быстро, почти не чувствуя пола под ногами. За спиной — тяжелые шаги Андрея. Он не пытался меня догнать, не трогал за локоть, не просил остановиться. И слава богу. Если бы кто-то сейчас попробовал меня утешать, я бы, наверное, откусила этому кому-то голову. Вежливо, конечно. Но с внутренним удовольствием.
На посту дежурной медсестры сидела женщина лет пятидесяти с лицом, на котором читалось все: стаж, скепсис, варикоз и полное отсутствие веры в человечество после восьмой ночной смены подряд. Она подняла глаза, посмотрела на меня, потом на Андрея и вдруг слегка оживилась. Видимо, такие мужчины в кардиологии появлялись редко, и даже профессиональное выгорание не смогло до конца победить в ней простую женскую статистику.
— К кому? — спросила она.
— Ветров Сергей Павлович, — выдохнула я.
— Родственница?
— Дочь.
Она кивнула, проверила что-то в журнале и махнула рукой вглубь коридора.
— Палата двести шесть. Только недолго. И без нервов, пожалуйста, ему нельзя.
Без нервов.
Конечно.
Как будто я пришла сюда не к отцу после инфаркта, а на чайную церемонию с лёгким обсуждением погоды и перспектив капусты на даче.
Я уже шагнула в сторону палаты, но медсестра вдруг снова посмотрела на Андрея.
— А вы?
— Семья, — сказал он.
Коротко. Спокойно. Уверенно.
Я споткнулась.
Буквально.
Не сильно, но очень символично.
Семья.
Какое маленькое, дрянное, болезненное слово. Оно даже звучит как что-то теплое, круглое, домашнее. Пирог, плед, общие ключи на тумбочке. А потом проходит время, и оказывается, что некоторые люди умеют произносить его так, будто это просто форма допуска в отделение.
Я резко посмотрела на него.
Он не смотрел на меня. Только на медсестру.
Та одобряюще кивнула, как будто внутренне уже назначила нас идеальной парой недели, и снова уткнулась в бумаги.
Я двинулась дальше, стискивая зубы.
— Семья? — прошипела я, когда мы отошли на достаточное расстояние.
— Если бы я сказал «бывший муж дочери пациента», нас бы отправили ждать у входа, — так же тихо ответил Андрей.
— Логично. Цинично. Прекрасно.
— Ты предпочла бы остаться снаружи?
— Я предпочла бы жить в реальности, где мне не нужно выбирать между твоим присутствием и доступом к собственному отцу.
— Эта реальность сегодня недоступна, — сказал он.
Я покосилась на него.
Нет, ну надо же. Человек-юридическая формулировка. Даже в ссоре говорит как уведомление из банка: сухо, точно, с налетом неизбежности.
Палата 206 была в самом конце коридора. У двери стояла мама.
И у меня внутри все оборвалось второй раз за вечер.
Мама всегда была женщиной из тех, кого не берет жизнь с первого удара. Крепкая, собранная, аккуратная до помешательства. У нее даже слезы, наверное, должны были идти строго по графику и в идеально выверенном направлении. Но сейчас она выглядела так, будто за двое суток постарела лет на десять. Волосы выбились из прически, глаза покраснели, губы побелели.
— Никуш, — выдохнула она и шагнула ко мне.
Я обняла ее так быстро, что сумка слетела с плеча и ударилась о стену. Мама была холодная. Вся. И тонкая какая-то, будто в этом коридоре из нее вытянули сразу все силы, оставив только привычку держаться прямо.
— Почему ты сразу не дозвонилась? — прошептала я ей в волосы.
Это был глупый вопрос. Почти обвинение. Почти обида ребенка, который не хочет признавать, что взрослые тоже могут не справляться.
— Дозванивалась, — так же тихо ответила мама. — Ты не брала. А потом… я не знала, что делать.
Я закрыла глаза.
Ну конечно.
Я. Не. Брала.
Потому что слишком увлеклась своей гордой автономией и жизнью по принципу «мир — это рассадник неприятных сюрпризов, не отвечаем никому».
Какая прелесть.
— Прости, — сказала я.
И мама вдруг крепче сжала меня.
— Ты приехала. Всё. Больше ничего не надо.
Ах нет, мама. Надо. Еще как надо. Чтобы папа поправился. Чтобы сердце у него не шалило. Чтобы этот день откатился назад хотя бы часов на двенадцать. Чтобы бывшие мужья не стояли за моим плечом так, словно по-прежнему имеют место в этой семейной боли. Чтобы мне не хотелось одновременно разреветься, кого-нибудь ударить и срочно выпить литр сладкого чая.
Мама отстранилась и перевела взгляд на Андрея.
— Спасибо, что привез, — сказала она просто.
Он кивнул.
— Как он?
— Дремлет. Врач сказал, что сейчас главное — покой.
Мама говорила ровно, но я слышала, как дрожит у нее голос. Тонко. Почти незаметно. Так дрожат натянутые шторы в доме, где кто-то недавно хлопнул дверью.
— Можно к нему? — спросила я.
— Конечно. Только спокойно, Никуш. Не пугай его.
Я едва не рассмеялась.
Поздно, мама.
Пугать людей — это у нас, похоже, семейная традиция. Кто инфарктом, кто разводом, кто внезапным воскресением из прошлого.
Я приоткрыла дверь и вошла в палату.
Папа лежал на кровати слишком неподвижно для человека, которого я помнила как вечный мотор в теле упрямого дачника. Лицо посерело, под глазами легли темные круги, одна рука лежала поверх одеяла, и на ней так нелепо, так чужеродно смотрелся больничный браслет, что мне захотелось сорвать его и выбросить к черту вместе со всем этим отделением.
Вместо этого я подошла ближе.
— Пап, — тихо позвала я.
Он открыл глаза почти сразу.
И, господи, как же я любила эти глаза. Светлые, внимательные, с вечной насмешкой в глубине, даже когда он был серьезен. Сейчас насмешки не было. Только усталость. Но когда он увидел меня, уголок губ все-таки дрогнул.
— О, — хрипло сказал он. — Принесло.
У меня в груди одновременно хрустнуло и расплавилось что-то огромное.
— Ты невозможный человек, — выдохнула я, присаживаясь на край стула. — Кто так делает вообще?
— Кто-то должен был отвлечь вас от глупостей, — пробормотал папа.
Я схватила его руку.
Теплая.
Живая.
Сильная даже сейчас.
И только тогда поняла, что все это время держалась из принципа, а не потому, что могла. Глаза защипало моментально. Я опустила голову ниже, делая вид, что рассматриваю складки больничного одеяла. В одеяле, к слову, не было ничего интересного. Но оно хотя бы не заставляло меня немедленно расплакаться.
— Эй, — сказал папа уже мягче. — Без этого.
— Без чего?
— Без потопа. Мне врач сказал — жидкости много нельзя.
Я прыснула сквозь слезы.
Даже в полуобморочном состоянии он умудрялся шутить так, что хотелось то ли смеяться, то ли бить его подушкой.
— Ты отвратителен.
— Я знаю.
— Ты нас напугал.
— Не специально.
— Это, конечно, сильно меняет дело.
Папа слабо пожал мои пальцы.
— Не бледней так, Ник. У тебя лицо, как у студента перед пересдачей.
— А у тебя — как у человека, который решил поиграть в рулетку с собственным сердцем.
— Сердце стареет раньше характера, — философски заметил он.
— Судя по тебе, у характера вообще лицензия на бессмертие.
Он прикрыл глаза на секунду и снова открыл.
— Мать где?
— За дверью.
— Пусть войдет потом. А ты… — он посмотрел на меня внимательнее, — ты чего такая худая?
Я возмущенно фыркнула.
— Отлично. То есть инфаркт, больница, драматургия уровня античной трагедии — и первая претензия ко мне, что я худая.
— Конечно. Что я, зря сюда лег?
— Папа!
— Ну а что. Раз уж все собрались, надо обсудить важное.
И в этот момент я отчетливо поняла: он выкарабкается. Просто потому, что такие люди не уходят тихо. Они еще долго треплют нервы врачам, родственникам и дачным соседям за покосившийся забор.
За дверью мелькнула тень. Андрей.
Он стоял в проеме, не заходя внутрь. Только смотрел.
Папа заметил его почти сразу.
И в палате вдруг стало совсем тихо.
Я напряглась.
Мама говорила мне, что в первые месяцы после развода отец хотел «по-мужски» поговорить с Андреем. Что именно вкладывалось в это загадочное «по-мужски», я не уточняла. Но по интонации подозревала: ничего юридически чистого.
Потом он, конечно, остыл. Или сделал вид. Но я знала, как болезненно он переживал все это. Молча, упрямо, по-своему. Именно поэтому сейчас их встреча в одной палате ощущалась как помещение двух источников высокого напряжения на один мокрый коврик.
Папа долго смотрел на него. Потом сказал:
— Заходи уж. Чего стоишь, как совесть.
Вот теперь я действительно едва не подавилась воздухом.
Андрей вошел. Медленно. Спокойно.
— Здравствуйте, Сергей Павлович.
— Ишь ты, вежливый какой. Значит, точно что-то натворил.
Я уставилась на отца.
Потом на Андрея.
Потом снова на отца.
Нет, ну надо же. Человек после инфаркта, а юмор уже как новый. Либо это отличный знак, либо кардиология подмешивает в капельницы что-то искрометное.
Андрей, к моему изумлению, не смутился.
— Возможно, — сказал он.
— Возможно? — Папа приподнял бровь. — Хорошо устроился. Сразу чувствуется опыт большого начальника: вину признал, но конкретики не дал.
— Пап, — начала я.
— А что «пап»? Я лежу, имею право развлекаться.
И я, кажется, впервые за весь вечер рассмеялась по-настоящему. Нервно, громко, срываясь на облегчение. Потому что если папа может так говорить — значит, мир еще не окончательно сошел с ума.
Мама зашла следом и всплеснула руками.
— Сергей, тебе нельзя столько говорить!
— А мне нельзя было столько работать, — парировал он. — Что ж теперь, поздно пить боржоми, когда у кардиолога новая машина.
— Вот! — обличительно сказала мама, поворачиваясь ко мне. — Вот видишь? Не больной, а артист погорелого театра.
— Хороший театр, — заметил папа. — С аншлагом.
Мы все улыбнулись. Даже Андрей. Едва заметно, но все же.
И вот это было, наверное, самое странное за весь день: видеть нас четверых в одной палате. Почти как раньше. Семья, которой уже не существует, но которая на несколько минут снова собралась вокруг кровати больного так естественно, будто никто никого не терял.
Опасная иллюзия.
Красивая.
Непереносимая.
Папа устал быстро. Я увидела это по глазам — как они потускнели, как дыхание стало глубже, как пальцы расслабились. Мама тут же засуетилась, поправила одеяло, пригрозила всем молчать и дышать исключительно по графику.
Мы вышли в коридор.
И снова я оказалась с Андреем лицом к лицу, только теперь между нами уже не было магазина и спасительных полок с книгами. Только белая больничная стена, тусклый свет и вся та тишина, в которой люди обычно либо мирятся, либо окончательно добивают друг друга.
Мама отошла к врачу.
Я прислонилась к подоконнику и закрыла глаза.
За стеклом снег валил плотной стеной. Город расплывался в белесой мгле, как плохо проявленный снимок. Наверное, на улице уже совсем холодно. Наверное, Алиса сейчас сидит у меня в книжном, пьет мой чай и мысленно пишет сценарий для подруги, которая все-таки не умеет жить спокойно.
— Тебе нужно выпить воды, — сказал Андрей.
— Не начинай.
— Это не приказ.
— А звучит как приказ.
— У тебя талант любой нейтральный комментарий превращать в повод для дуэли.
Я открыла глаза и повернулась к нему.
— А у тебя талант приходить в мою жизнь именно тогда, когда она и без того напоминает тележку из супермаркета с отвалившимся колесом.
Он сунул руки в карманы пальто.
— Красивое сравнение.
— Я вообще в стрессе особенно метафорична.
— Я заметил.
— Не сомневаюсь. Ты всегда был внимателен к форме. С содержанием у нас было сложнее.
Он помолчал.
— Ника, я не хочу сейчас ссориться.
— Как удобно. А я вот не планировала сегодня воссоединение с прошлым, но, как видишь, никто не спрашивал.
— Я не про воссоединение.
— Слава богу. А то я уж испугалась, что ты после кардиологии потащишь меня вспоминать молодость под дождем.
Андрей неожиданно посмотрел прямо мне в глаза и тихо сказал:
— Не испугалась бы.
И все.
Этого оказалось достаточно.
Одной фразы. Одной интонации. Одного этого проклятого мужского взгляда, в котором было слишком много непроизнесенного.
У меня внутри мгновенно поднялось раздражение. Ядовитое, горячее, спасительное.
— Нет, Андрей. Не смей.
— Что именно?
— Смотреть на меня так, будто у нас есть какое-то общее «если бы». Нет его. Умерло. Похоронено. Табличка установлена.
— Ты уверена?
— Более чем.
— Тогда почему ты до сих пор злишься так, будто все еще…
Он не договорил.
Но я и так поняла.
Все еще любишь.
Все еще болит.
Все еще не отпустила.
Как же мне хотелось в этот момент стукнуть его чем-нибудь тяжелым и желательно литературным. Например, полным собранием русской классики. Оно и символично, и весомо.
— Потому что ты не имеешь права ставить мне диагнозы, — выдохнула я. — Особенно после того, что сделал.
— А ты не имеешь права делать вид, что тебе совсем все равно, если это не так.
Я уставилась на него.
Потом расхохоталась.
Тихо сначала. Потом громче.
Потому что, если не смеяться, пришлось бы признать: он снова попал в точку, а это недопустимо для моего ментального здоровья.
— Боже, — сказала я, вытирая уголок глаза. — Ты потрясающий. Серьезно. Три года молчания, одно внезапное появление, больница, отец после инфаркта — и ты все равно умудряешься перевести разговор к моим чувствам. Это уровень. Это почти олимпийский вид эгоизма.
Он нахмурился.
— Это не эгоизм.
— Да? А что?
— Попытка наконец поговорить честно.
— Поздновато.
— Возможно.
— Опять это слово. У тебя что, аллергия на определенность?
— Нет. На последствия.
Я замерла.
Эта фраза была слишком точной, чтобы отмахнуться. Слишком честной. Слишком живой.
И именно поэтому мне стало страшно.
Потому что чем дольше он говорил вот так, без привычной брони, тем сильнее во мне шевелилось что-то очень старое. Не любовь даже. Хуже. Надежда на смысл. А надежда — это вообще самый коварный наркотик. После него всегда особенно тяжело ломает.
В коридоре появилась мама.
— Ника, врач сказал, что сегодня можно домой. Ночью здесь делать нечего. Утром снова приедем.
Я кивнула.
— Я останусь на час, — сказала мама. — Подпишу бумаги и поеду.
— Я подожду, — ответила я.
— Не надо. Иди. Тебе отдохнуть надо.
Я уже хотела спорить, но мама посмотрела на меня тем самым взглядом, который не допускал демократии.
— Хорошо, — сказала я.
— Андрей тебя отвезет, — добавила она.
Я закрыла глаза.
Господи.
За что.
Почему.
Какие кармические задолженности я не оплатила в прошлой жизни, что в этой мне снова и снова выдают одного и того же мужчину в комплекте к семейным кризисам?
— Мам…
— Не начинай, — отрезала она. — Не до гордости сейчас.
И знаете что? Когда собственная мать использует против тебя ту же интонацию, что и бывший муж, хочется официально объявить забастовку против авторитаризма. Но сил не было.
Я только выдохнула.
— Ладно.
Андрей молча взял мою сумку.
Я возмутилась автоматически:
— Я сама.
— Я знаю.
— Тогда зачем взял?
— Потому что она сползает с плеча.
— Это не повод.
— Хорошо. Верну.
Он протянул сумку обратно.
Я посмотрела на нее.
Потом на него.
Потом снова на сумку.
И вдруг, против воли, фыркнула.
— Ненавижу, когда ты бываешь таким нормальным.
— Мне прекратить?
— Нет. Это еще подозрительнее.
Мама посмотрела на нас так, будто одновременно устала, растрогалась и мысленно перекрестилась.
— Идите уже, оба.
Мы пошли к выходу.
И я вдруг отчетливо поняла: этот вечер только начинается.