Глава 2
Глава 2
Если бы в этот момент потолок моего книжного магазина рухнул мне на голову, это было бы даже кстати. По крайней мере, у катастрофы появилось бы хоть какое-то приличное, материальное объяснение. А так — я стояла напротив бывшего мужа, слушала его тихое «ты бы не отпустила меня», и у меня внутри происходило ровно то, что обычно происходит с новогодней гирляндой, если ее десять лет запихивали в одну коробку, а потом резко встряхнули: короткое замыкание, искры, шипение и полная потеря доверия к электричеству как явлению.
— Что?.. — спросила я, хотя прекрасно расслышала каждое слово.
Андрей не отвел взгляд. И это было, пожалуй, хуже всего. Если бы он сейчас занервничал, замялся, начал оправдываться, юлить, я бы ухватилась за это как за спасательный круг. Можно было бы опять разозлиться, красиво выгнать его, захлопнуть дверь и до ночи ходить по магазину, кипя праведным гневом. Это, в конце концов, понятная территория. Я на ней почти специалист.
Но он стоял спокойно. Не холодно — нет. Именно спокойно. И в этом спокойствии было что-то невыносимое. Как в хирурге, который до операции смотрит тебе в глаза и говорит: «Будет больно. Но иначе нельзя».
— Ты меня слышала, — сказал он.
— Слышала. Просто пытаюсь понять, ты в своем уме или уже окончательно решил, что спустя три года можно прийти и сбросить на меня пару загадочных фраз, как будто это не разговор, а тизер к сериалу.
Из подсобки донеслось подозрительное шуршание. Алиса, конечно, не существовала. По крайней мере, официально. Неофициально же она сейчас, вероятно, стояла с кружкой у двери и жила лучшую жизнь человека, случайно попавшего внутрь дорогой человеческой драмы без покупки билета.
— Я не собираюсь говорить загадками, — ответил Андрей. — Но здесь не место.
Я огляделась. Книги. Елочные огни. Касса. Открытки с цитатами. Полка с детективами, на которой кто-то час назад поставил любовный роман, и я собиралась потом возмущаться этому интеллектуальному преступлению отдельно.
— Здесь как раз прекрасное место, — сказала я. — Тут хотя бы люди приличные. В отличие от некоторых моих жизненных решений.
— Ника.
— Что? Не нравится тон? А мне не понравился развод по доверенности. Видишь, у нас вообще много общего.
Андрей провел ладонью по затылку. Жест нервный. Не характерный. Я даже моргнула. Потому что раньше его нервозность существовала в теории, как динозавры или бесплатная стоматология. Все знали, что когда-то где-то она была, но своими глазами никто не видел.
— Мне нужно, чтобы ты меня выслушала, — сказал он.
— Зачем?
Этот вопрос я задала резко, почти зло. Но на самом деле я спрашивала не о разговоре. Я спрашивала о многом другом. Зачем сейчас. Зачем после стольких месяцев, когда я вытаскивала себя из черной липкой ямы буквально ногтями. Зачем после того, как научилась спать не лицом в подушку, а просто спать. Зачем, когда моя жизнь наконец стала напоминать не палату после аварии, а нормальное человеческое помещение, пусть и с некоторыми трещинами на штукатурке.
— Потому что ты имеешь право знать правду, — сказал он.
— Чудесно. А раньше я, видимо, права не имела?
Он сжал челюсть. Легко. Едва заметно. Но я увидела.
— Имела. Я виноват, что…
— Не продолжай.
Я подняла ладонь.
— Пожалуйста, не надо вот этих ваших мужских заходов на территорию вины. Вы все в такие моменты говорите одним и тем же голосом. Будто закончили одну и ту же школу эмоциональной бухгалтерии. «Я виноват». «Я не хотел». «Так получилось». «Ты достойна лучшего». И все это звучит так, словно вы не сердце человеку выломали, а случайно задержали доставку мебели.
Андрей молчал.
Я ненавидела, когда он молчал.
Это был его фирменный способ оставаться выше схватки. В любой ссоре я рано или поздно превращалась в нечто пламенное, красное и плохо управляемое, а он стоял напротив, как чертов дорогой холодильник с интеллектом — ровный, холодный, красивый и совершенно не приспособленный для объятий.
И самое унизительное — я когда-то любила его именно таким.
Не потому, что мне нравилось страдать, нет. Просто рядом с ним создавалось ощущение надежности. Будто пока он держит мир за шкирку, ничего плохого случиться не может. Я была дура, конечно. Очень влюбленная, очень счастливая дура.
Оказалось, плохое может случиться как раз в тот момент, когда твой личный бог порядка решает, что тебя больше не нужно вписывать в систему координат.
— Все, — сказала я. — Магазин закрыт. Разговор окончен.
Я обошла кассу и направилась к двери с тем видом, с каким королевы в старых фильмах шли на казнь: спина прямая, лицо гордое, внутри паника и желание кого-нибудь укусить.
Андрей не попытался схватить меня за руку. Не встал на пути. Он просто сказал:
— У тебя отец в больнице.
Я остановилась так резко, что каблук ботинка скрипнул по полу.
Мир не рухнул. Нет. Он просто на секунду выключился. Как будто кто-то выдернул вилку из реальности, а потом воткнул обратно слишком резко.
Я медленно обернулась.
— Что?
И вот теперь на его лице не осталось ничего от прежней собранности. Ни одной защитной маски. Только усталость. И что-то еще. Такое тяжелое, как мокрый снег, оседающий на плечи.
— Он в кардиологии, — сказал Андрей. — Второй день.
Я смотрела на него и не понимала. То есть слова были знакомые. Все до единого. «Отец». «Больница». «Второй день». Но складываться в смысл они отказывались. Наверное, так мозг защищает человека: не дает впустить в себя катастрофу целиком, подает ее маленькими порциями, как плохой официант — по капле, чтобы ты успевал захлебываться.
— Откуда ты… — начала я и тут же осеклась.
Конечно, откуда.
Глупый вопрос.
Андрей знал про меня больше, чем любой человек на этой планете. И хотя последние три года мы друг другу не звонили, не писали и вообще изображали, что прекрасно существуем отдельно, связи, как выяснилось, все равно где-то оставались. Тонкие, невидимые, мерзкие. Как паутина в углу, которую не замечаешь, пока не вляпаешься лицом.
— Почему я узнаю это от тебя? — спросила я тихо.
— Потому что твоя мать не смогла тебе дозвониться.
— Она могла позвонить Алисе. Она могла написать. Она могла…
— Ника.
— Не перебивай меня!
Голос сорвался.
Резко. Нелепо. По-детски.
Я прижала ладонь к виску. Голова вдруг стала тяжелой, как будто ее набили мокрой ватой. Перед глазами на секунду все поплыло: теплый свет ламп, стопки книг, темный силуэт Андрея у входа. Я схватилась за край стеллажа с современной прозой, и тот неодобрительно скрипнул. Кажется, даже мебель в моем магазине была против этой сцены.
— Что с ним? — спросила я, уже тише.
— Инфаркт. Состояние стабилизировали. Сейчас угрозы жизни нет, но…
— Но?
— Тебе лучше поехать.
Я закрыла глаза.
Папа.
Мой папа, который до сих пор считал все болезни мировой буржуазной выдумкой. Который даже температуру называл «ерундой» и мог с давлением двести на сто вешать карниз, ругая производителей шурупов. Который, когда я разводилась, сидел со мной на кухне до трех ночи и молчал так же упрямо, как я. А потом сказал всего одну фразу: «Ничего. Ты у меня живая. А значит, все можно пережить».
И вот теперь он в больнице.
А я стою посреди магазина и спорю с человеком, которого хотела никогда больше не видеть.
Потрясающе.
Если когда-нибудь я напишу мемуары, они будут называться: «Ника Ветрова и ее многолетняя склонность к эмоциональным засадам».
— Где мама? — спросила я.
— У него.
— Почему она сама мне не позвонила с другого номера?
— Ника, — Андрей сделал паузу, — она пыталась. Ты не брала незнакомые.
Я открыла рот. Закрыла. Потом снова открыла, но сказать было нечего. Потому что он был прав. Я действительно не брала незнакомые номера. Моя личная маленькая гражданская война с внешним миром. Половина таких звонков — банки, вторая половина — спам, а оставшаяся редкая доля, как правило, несла плохие новости. В последние годы я выработала на них почти физическую аллергию.
— Черт, — сказала я шепотом.
И, честно говоря, это было самое цензурное из всего, что у меня сейчас вертелось в голове.
Из подсобки возникла Алиса. Очень медленно. С лицом человека, который понимает: пора перестать играть в мебель и стать полезным.
— Я так понимаю, шутки закончились? — спросила она осторожно.
— Отец в больнице, — сказала я.
Этого хватило. Ее лицо сразу изменилось — без привычной насмешки, без легкости. Алиса была из той редкой породы людей, которые могут дурачиться как дети, но в нужный момент собираются быстрее военного госпиталя.
— Так, — произнесла она деловым тоном. — Ты едешь. Я закрываю магазин. Ключи где? Сумка у тебя? Зарядка есть? Воду возьми. И дыши, пожалуйста, а то у тебя сейчас вид, будто ты собираешься эффектно рухнуть между «Норвежским лесом» и «Щеглом».
Я машинально кивнула.
— Я сама…
— Конечно, сама. Я даже не спорю. Но ключи-то мне дай.
Я полезла в карман пальто и только тогда поняла, что руки у меня дрожат. Мелко. Глупо. Предательски. Так дрожат руки у людей, которые еще держатся, но уже явно на моральном скотче.
Андрей молча подошел ближе.
— Я отвезу тебя, — сказал он.
Нет.
Нет-нет-нет.
Из всех возможных кошмаров этот имел особенно изощренный вкус. Ехать в больницу к отцу с бывшим мужем. В машине. В тесном пространстве. В компании всей своей неотработанной боли. Прекрасно. Просто прекрасно.
— Не надо, — сказала я. — Я вызову такси.
— Пока ты его дождешься, пройдет время.
— Переживу.
— Ника, не упрямься.
Вот тут я вскинулась. Упрямься. Как будто мы снова в прошлом, как будто ему снова позволено говорить со мной этим голосом — чуть жестче, чуть ниже, и с тем раздражающим оттенком уверенности, от которого я когда-то таяла, а потом захотела научиться метать ножи.
— Не командуй мной.
— Я не командую. Я предлагаю быстрее решить вопрос.
— Ты всегда так это называл?
Алиса посмотрела на нас обоих и тяжело вздохнула.
— Господи, какие вы оба невыносимые красивые идиоты, — пробормотала она. — Ника, садись к нему в машину и ненавидь его там по дороге. Это будет продуктивнее, чем ненавидеть его здесь и терять время.
Я посмотрела на нее.
Потом на Андрея.
Потом снова на нее.
— Ты на чьей стороне вообще?
— На стороне кардиологии, — отрезала она. — Все. Шевелитесь.
Мне хотелось спорить. Хотелось упереться. Хотелось, как нормальной, цивилизованной взрослой женщине, сделать все самой и никого не впускать в свою беду. Но, увы, беда на то и беда, что приходит без уважения к твоим принципам.
Я схватила сумку, ключи и шарф. Движения были резкими, скомканными. Один рукав пальто вывернулся, молния сумки заела, волосы прилипли к губной помаде. В такие моменты женское достоинство испаряется первым. Остается только человек в стадии легкой катастрофы.
— Я позвоню тебе, — сказала мне Алиса уже у двери.
— Не надо. Я сама.
— Конечно, сама. Но я все равно позвоню.
И я вдруг, совершенно не к месту, могла бы расплакаться. От этого простого «я все равно позвоню». От того, что в моей жизни теперь были люди, которые не исчезают, когда становится тяжело. Которые не архивируют тебя в папку с неудобными эмоциями.
Я кивнула и вышла на улицу.
Снег ударил в лицо сразу — мелкий, злой, колючий. Ветер метался по улице, как невыспавшийся дворник, которому выдали слишком много пространства и ни капли терпения. Фонари расплывались в сыром воздухе золотистыми пятнами. Машины ползли медленно, с раздраженным шипением шин по снежной каше.
Андрей открыл передо мной дверь машины.
Жест старый. Привычный. Когда-то от него у меня внутри распускались розы и прочая лирическая флора. Сейчас — только острое желание не воспринимать ничего как знак, память, символ и прочую эмоциональную контрабанду.
Я села.
Внутри пахло кожей, холодом и все тем же его парфюмом. Салон был теплый, темный, слишком тихий. Я пристегнулась с такой яростью, будто ремень безопасности был лично виноват во всех мужских преступлениях против женской психики.
Андрей обошел машину, сел за руль и завел двигатель.
Несколько секунд мы молчали.
Дворники лениво смахивали снег с лобового стекла. Радио тихо шуршало чем-то джазовым, будто кто-то в недрах эфира решил: а не создать ли нам атмосферу? Я потянулась и выключила звук.
— Спасибо, — сказала я, глядя прямо перед собой.
Слово далось тяжело. Как рыбья кость, застрявшая поперек горла.
— Не за что.
— Не обольщайся. Это не знак примирения. Это признак воспитания.
— Я и не обольщаюсь.
Я повернула голову и встретилась с ним взглядом.
— Правда?
— Правда.
Спокойно. Ровно. Без усмешки.
И это почему-то задело даже сильнее, чем если бы он улыбнулся.
Машина тронулась.
Город потек мимо: мокрые фасады, аптечные кресты, остановки, люди под зонтами, магазинчики с гирляндами и витринами, которые старались казаться праздничными, но в ноябрьской слякоти выглядели как актеры после третьего спектакля — ярко, устало и чуть-чуть жалко.
Я смотрела в окно и старалась не думать.
Не получалось.
Мысли скакали, как перепуганные белки, которым одновременно показали пожар, кредитный договор и бывшего мужа.
Папа в больнице.
Мама одна.
Я еду туда с Андреем.
Андрей сказал, что искал меня.
Андрей сказал, что не разлюбил.
Андрей сказал, что если бы сказал правду, я бы его не отпустила.
Превосходно.
Еще немного — и мой мозг официально запросит политическое убежище.
— Как ты узнал про отца? — спросила я наконец.
— Твоя мать позвонила мне.
Я повернулась к нему так резко, что чуть не вывихнула себе моральный компас.
— Что?!
— Она не смогла дозвониться тебе и…
— И решила позвонить тебе?
— Да.
— Моему бывшему мужу? Это сейчас было лучшее решение в ее жизни?
— Видимо, в тот момент — да.
Я выдохнула сквозь зубы.
Мама.
О, мама.
Эта женщина могла одновременно испечь лучший пирог с вишней в трех областях и устроить дипломатический кризис внутри одной семьи одним телефонным звонком.
— И ты сразу поехал? — спросила я.
— Да.
— Почему?
Он бросил на меня короткий взгляд.
— А как ты думаешь?
Мне хотелось ответить что-нибудь колючее. Что-нибудь вроде: «Потому что скучал по острым ощущениям?» или «Потому что у миллиардеров нынче такое хобби — спасать бывших родственников?»
Но сил на остроумие вдруг не осталось.
— Не знаю, — сказала я честно.
Это, кажется, удивило его сильнее любой шпильки.
Он снова замолчал.
За окном промелькнула пекарня, где мы с папой однажды спорили, какой эклер лучше — классический или фисташковый. Папа тогда с таким жаром защищал классику, будто речь шла не о пирожных, а о Конституции. Я сжала пальцы на сумке.
— Он спрашивал обо мне? — вырвалось у меня.
Андрей кивнул.
— Когда пришел в себя.
У меня стиснуло горло.
Глупая, почти детская мысль: значит, помнил. Значит, хотел меня видеть. Конечно, хотел. Я же его дочь, а не сбежавший поставщик окон. Но в минуты страха человек вдруг становится удивительно маленьким внутри. Хочет подтверждений самого простого: что его ждут, любят, зовут по имени.
— Почему мама не сказала тебе, чтобы ты просто сообщил и все? Зачем тебе было ехать лично?
Андрей смотрел на дорогу.
— Потому что я не был уверен, что ты поедешь, если тебе просто написать.
Я вспыхнула.
— В каком смысле?
— В прямом. Ты могла не прочитать. Или решить, что это предлог.
Я хотела возмутиться. Уже набрала воздуха. И… опять не смогла. Потому что будь я на своем месте вчера, позавчера, месяц назад — да, вполне могла бы. Если бы от него пришло сообщение после трех лет молчания с текстом «у тебя отец в больнице», я, скорее всего, решила бы, что это какая-то чудовищная манипуляция, неудачная попытка вторгнуться обратно в мою жизнь, литературно выражаясь — полная эмоциональная диверсия.
Ненавижу, когда он прав.
Особенно сейчас.
— Все равно это безумие, — пробормотала я.
— Согласен.
Я моргнула.
— Что?
— Это безумие.
Он сказал это так спокойно, что я даже не сразу поняла, как именно на это реагировать. Человек, который три года назад был ходячим памятником контролю, сейчас сидел за рулем и соглашался, что происходящее — безумие. В моем внутреннем календаре явно началось затмение.
— Ты странный сегодня, — сказала я.
— А раньше я каким был?
— Как швейцарские часы, если бы их научили подписывать документы и эмоционально уклоняться от искренности.
На этот раз он все-таки усмехнулся. Коротко. Едва заметно.
— Жестко.
— Стараюсь.
— У тебя всегда хорошо получалось.
— Спасибо. Хоть что-то из нашего брака пригодилось.
Эта реплика повисла между нами, как сосулька над подъездом — красивая, опасная и явно готовая кого-нибудь убить. Андрей больше не улыбался.
Мы подъехали к светофору. Красный свет растекся по лобовому стеклу кровавым пятном — излишне драматично, но, надо признать, атмосфера у вечера была с претензией.
— Ника, — сказал он, не поворачивая головы. — Я не хочу говорить об этом в машине.
— А я, представь себе, вообще не хочу говорить об этом. Но у нас обоих сегодня, кажется, день насильственного расширения зоны комфорта.
Он резко выдохнул через нос. Я поймала этот звук и вдруг поняла: он тоже на пределе. Не так, как я — бурно, с искрами и внутренним фейерверком. Нет. По-своему. Тихо. Глубоко. Как если бы лед долго держался, а теперь под ним уже пошли темные трещины.
И это вдруг ударило по мне странной жалостью. Совсем короткой, почти сразу задавленной. Но я заметила.
Проклятие.
Я не хотела к нему ничего чувствовать. Ни злости уже толком, ни боли в прежнем масштабе, ни, тем более, жалости. Жалость — вообще опасная штука. С нее начинается половина женских трагедий. Пожалела, поняла, простила — и вот ты уже снова варишь ему кофе в семь утра и убеждаешь себя, что мужчина просто сложный.
Нет уж.
Хватит.
— Как мама? — спросила я, возвращаясь к единственному, что сейчас было действительно важным.
— Держится. Но испугалась сильно.
— Естественно.
Я закусила губу.
В машине снова стало тихо. Снаружи снег все сыпал и сыпал, как плохо настроенный телевизор из детства — белый шум без начала и конца. Мы проехали центр, свернули к больничному комплексу. Серое здание впереди светилось окнами устало и безнадежно, как будто все человеческие беды за годы въелись в его стены и теперь проступали оттуда влажными тенями.
Я ненавидела больницы.
Они пахли страхом даже тогда, когда были вымыты до блеска.
Андрей припарковался ближе ко входу. Заглушил двигатель.
Я не двигалась.
Пальцы вцепились в ремень безопасности так, будто он удерживал меня не в кресле, а в состоянии, где еще можно не выходить наружу. Где папа не в палате. Где мама не сидит с лицом цвета аптечной простыни. Где Андрей не сказал мне то, что сказал.
— Ника, — тихо произнес он.
— Я знаю.
Но все равно не двигалась.
Он повернулся ко мне. Полностью. И впервые за весь вечер я увидела в его взгляде не контроль, не усталость, не осторожность.
Тревогу.
Настоящую.
Голую.
— Дыши, — сказал он.
И у меня вдруг, очень некстати, защипало в носу. Потому что именно это он всегда говорил мне, когда я нервничала перед важными вещами. Перед первой моей выставкой. Перед защитой проекта. Перед разговором с его матерью, которая умела улыбаться так, что у меня внутри все покрывалось инеем.
«Дыши, Ника».
Надо же.
Некоторые слова переживают даже любовь.
Я резко отвернулась, расстегнула ремень и открыла дверь.
Холод ударил в лицо.
— Не надо со мной так, — сказала я, не глядя на него.
— Как?
— Как будто тебе все еще не все равно.
Я вышла и захлопнула дверь.