Санаторный город навевает воспоминания о полумертвых хрущовках, уже покрывшихся трупными пятнами плесени: вот потрескавшаяся кожа – опавшая штукатурка, вот посеревшая, некогда ярко-красная, полная багряных сосудов вывеска «САНАТОРИЙ»: ток крови остановился, сердце замерло, глаза-стекла пяти этажей помутнели, и даже фонтанчики во дворе пересохли.
Ваня смотрит на огромные часы – положение стрелок не поменялось с детства – и ждет, пока менеджер с серым лицом – отравился, не иначе, – заселит его: движения медленные, будто нет никакой разницы между вчера и сегодня, будто минута равняется вечности, да и нет времени с пространством: дунь – и все развалится. И теперь здесь снова всюду крестная, крестная, крестная – впечаталась в стены и ступени, как древние моллюски в тоннели метро. Затем Ваня и приехал сюда: что толку бегать от призраков, когда нужно встретиться с ними лицом к лицу.
И вот, заселившись, он кидает в номер рюкзак – даже не стал умываться, только налил воды из-под крана, прополоскал рот – и идет гулять по этажам, ловить эхо слов и событий, включив авиарежим, чтобы шум мира не беспокоил. Вот закрытые соляные комнаты, вот кабинет с ингаляциями, переделанный под дешевую кофейню, вот призраки крестной. Их много, они неуловимы, возникают то тут, то там, как в видеоигре, и от каждого тянется нить воспоминания, которую Ваня смело хватает – прикидывается, что не слышит рыка Полифема. Слышит, конечно. И чуть не глохнет.
Заскучав – или испугавшись, – Ваня выходит на улицу. Небо вот-вот рухнет, усеяно не тучами – камнями. Сперва он осматривает задний дворик: деревья схуднули, цветы увяли – одинокие тюльпаны торчат из криво огороженной пластиковым заборчиком клумбы, – от уток одни полтергейсты, от теток – тоже. Ваня сам тянется в карман, хочет достать кусок хлеба, раскрошить и покормить птичек; проваливается в воздушную яму воспоминания – помнит, как ему нравилось, когда они копошились под ногами, как преданные слушатели у ног рассказчика с лирой или дудочкой в руке.
Что теперь мечтать об этом? Рано. Нужно переждать бурю под каменным небом, среди призраков, и каждую ночь смотреть в лунное око Полифема. Лишь бы не сменилось глазом-пуговицей.
Устав – тяжесть в ногах, ломота, сонливость, – Ваня садится на некогда розовую скамейку. На серой обшарпанной спинке пожелтевший листок с надписью «Окрашено». Чем: слезами, скукой, страданиями? Ваня замечает что-то валяющееся на земле. Любопытство берет верх – он наклоняется, подбирает; что-то оказывается книгой. Ваня открывает, стирает ребром ладони грязь с обложки, пробегается взглядом по названию.
«Человек человеку».
И листает мокрые страницы, читая, читая, читая; читая о себе и о других. Чужие мнимые воспоминания.
Ледяные капли дождя, холодок по спине, порыв ветра, шелест сухих листьев – откуда, весна же? – шорохи, скрип резиновых сапог. Кто-то садится рядом. Откашливается, и, судя по звукам – Ваня молчит, не реагирует, – что-то ест.
Отвлекшись от невозможного – откуда он взялся?! – текста, Ваня тут же жалеет об этом. Худощавый – лицо еще суше, чем при первой встрече, скулы острее, пальто не по погоде, хотя нет, напротив – ветер крепчает.
– Отвратный денек, не находите? Для вас, Иван, особенно. – Он откусывает кусок бургера, жует нарочито наигранно, как герои Тарантино, шумно запивает газировкой из пластикового стакана с трубочкой, отставляет все на скамейку. Закидывает ногу на ногу, кости-пальцы кладет на колено. – О, а вы читаете! И как, любопытно?
– Это… – Ваня закрывает книгу, кладет рядом, не убирая с нее ладонь. – Как такое возможно?! Это ваших рук дело?
– Может, моих, а может, и нет. – Худощавый пожимает плечами. – Поверьте, мой ответ ничего не поменяет! А вы почитайте до конца. Заодно узнаете, во что выльется наш с вами разговор. И вообще, во что все это выльется.
– Хватит! – Ваня скрипит зубами. – Хватит уже издеваться надо мной! Это какой-то бред, я не верю…
– О, я даже знаю, что вас так задело. Всех таких, как вы, задевает. – Худощавый поднимает тощий указательный палец. – Чужие мысли, да? Такие невозможные, неожиданные!
– Да к черту! – Ваня хватает книжицу, бросает.
– Да, собственно, уже. – Худощавый наблюдает за траекторией полета. – Это вы зря, Ваня. Очень-очень зря! Там ведь все слово в слово. До самого конца!
– Кто вы и что вам от меня надо? – Ваня вздыхает. – Только ответьте нормально. Без загадок. О’кей?
– Как – кто?! Иван, вы что, головой ударились? Сами же вспомнили мое прозвище: Худощавый. – Кончики улыбки острые – серповидное лезвие. – И я помогал… скажем так, вашему бывшему партнеру. И угадайте? О, теперь он в такой ярости!
– Я заметил, – фыркает Ваня. Ловит на ладонь несколько тяжелых капель: вот-вот забарабанят по крышам, и в их ритме он точно услышит гундосые голоса троллей, их дурацкую песенку, их обещания, их намеки.
– О нет! То была не ярость, так, ерунда. Теперь он в настоящей ярости. Он ждал от вас благородного решения. Но вы представили маленького уродца! И сбежали! Эх, хочу сказать как в одном старом меме: ironic! – Худощавый снова берет стакан. Громко пьет. – Хотя что я занимаюсь нравоучениями! Простите, привычка. Вы ведь пришли сюда вспоминать призраков, да? Или прятаться от переплавки? Он-то ведь найдет вас везде – и вот так мило, как я, беседовать не будет.
– Это что, блять, сеанс психотерапии?!
– Ну же, Иван, не ругайтесь!
– Боже, блять. – Ваня закрывает лицо руками. – Где тот момент, когда в мою жизнь пришла потусторонняя херь?! И когда вы до меня доебались?!
– Если я скажу прямо и точно, с датой и временем, вы же еще больше рассердитесь. – Пустой стакан Худощавый бросает за спину. Обеими руками поправляет зализанную прическу – волосы, кажется, на миг седеют. – Поэтому отвечу иначе. А – когда вы сами захотели, бэ – когда понял, что мне от вас никакой пользы. А вот ему, – зачем-то стучит рукой по скамейке, – с вас есть чего стрясти. Да и ваш старый знакомый, Полифем… – в руке Худощавого вдруг появляются металлические часы, – доберется до вас. Просто мы с моим пуговичных дел мастером нагрянули чуть раньше, а он… – Худощавый стучит пальцем по стеклу. – Будет чуть позже. Потом. Когда все это кончится.
– Пуговичник, ебаный Пуговичник! Таскается, блять, за мной! – Ваня наконец убирает руки от лица. Сгибается, упирается локтями в колени. – А я, блять, беседую…
– С Худощавым. Попрошу именно так, – перебивает он. – Ну а вы чего хотели? Мой вам совет, Иван: прислушайтесь к себе и к миру вокруг вас. И выберите вообще, на чей голос идти: у вас такой огромный выбор! Другие обзавидовались бы. Напомнить, про какие голоса я говорю?
– Блять. – Ваня резко запрокидывает голову. – Зачем они напомнили мне про крестную?! Зачем?! Все ведь так хорошо шло, а потом…
– И правильно сделали, Иван, и правильно сделали. – Худощавый потягивается. Поправляет воротник пальто. – Мой вам искренний совет, повторюсь: послушайте кого-то одного и решите. Или найдите книжечку и дочитайте ее. Либо совесть, либо…
– Тролли? – Ваня поднимает глаза на Худощавого, смотрит в упор.
Тот опять пожимает плечами:
– Вы сами это сказали. Но раз уж впутались в потустороннее, – он задирает рукав, сверяется со временем на электронных часах, – то попробуйте с его помощью и решить все вопросы. Новолуние минуло, планетарный час Юпитера скоро наступит, Солнце и Луна уже в знаках терра. Призовите ее.
– Кого? – Ваня нервно смеется. – Кого, блять?! Крестную?!
– Да упокой Господь ее душу! – Худощавый отмахивается. Встает. – Фею. Сивиллу. Ну?
Ваня молчит. Смотрит на собственные ноги: не превратились ли они в копытца, не покрылись ли бедра мхом и каменными наростами, не пророс ли из-под брюк хвост?
– Она… она умерла? – В резко хлынувшем потоке дождя вопрос растворяется облаком пара – или превращается в одного из многих призраков, населяющих эти стены, улицы, подворотни? – Она правда… умерла?
– Ну а чего вы хотели. Сами же все прочитали! Не поверили, да? – Худощавый раскрывает черный зонт. Держит его над собой и над Ваней; держит, кажется, целое небо. – Возраст все же… Да и слова порой убийственны! Эх, тюкни вы ее топорочком, я бы с вами уже по-другому разговаривал. И мне бы до вас было хоть какое дело – вы бы представляли не просто á titre indicatif![8]
– Фею, говорите. – В грязи под ногами уже целая лужица. – Сивиллу, блять?!
Ваня топает ногой, отражение тает, реальность меняется, и вот нет никого рядом: и дождь не столь сильный, и небо – не столь хмурое, только холодок все еще бежит по шее, по спине, чей-то взгляд упирается в затылок. Кто из них, проклятых, следит за ним, кто делает ставки, хихикает, кто жаждет заполучить в свои лапы? Может, просто… крестная?
О чем его заставляют думать! Он просто соврал ей – не в первый раз, не в последний, – и да, исчез, и она наверняка надумала много трагического, и улыбка ее навсегда померкла, но разве он в этом виноват? Ее переживания, ее мысли; Полифем прорычал бы «Винова-а-ат!», а тролли бы ответили: «Не винове-е-ен!» Зачем Ваня вообще приехал, что призраки расскажут ему? Ничего! Притупят бдительность, заставят блуждать и думать, задаваясь одним и тем же вопросом без ответа – как я поступил, не худо ли? А нужно действовать.
Спешить дальше, оживлять мертвый город, чтобы в благодарность каменнолицые жители с вновь разожженным огнем в глазах закидали Ваню цветами, понесли на руках. Пошли все к черту! Прогнали? Бросили? Поставили ультиматум? Хотели навязать ребенка, которого пока и нет вовсе? Прекрасно, он начнет с азов: сперва изучит все чахлые театры это города, их тут один-два, не больше, а потом, как следует выспавшись, умывшись, порепетировав улыбку перед зеркалом и надев костюм – надо бы купить, – заявится к ним, споет сладко-сладко, так, что будут слушать, открыв рты, как крестная – его истории. Нет, забыть о ней! Выкинуть, скомкать воспоминания, размочить их да хоть в этой самой луже – не беспокоиться о былом, думать о настоящем и о будущем. Да, найти новую симку, чтобы окончательно скинуть шкуру, – и, вновь обплыв все препятствия, не повторив предыдущих ошибок, наконец выйти победителем. Тролли, Худощавый, Пуговичник, Сивилла – туфта! Даже Полифем – и тот в этом мертвом мире немеет; посинел и вывалился его язык, а исполинское тело давно болтается на виселице.
С этими мыслями Ваня валится на кровать в снятой комнатке: пахнет стиральным порошком, так приторно, что хочется чихать; валится, чихает и кричит – черт, как по-юношески глупо выстраивать все с нуля! Сколько нужно сил! А у него не хватит, нет.
Он усмехается – хотя не собирался. Уже говорил такое и себе, и Мальвине: тогда, под луной на столичной набережной; казалось, все потеряно – да он и потерял. Нет! Замолкни, Полифем, замолкни! Не заставляй коситься на телефон, подумывать открыть переписку, извиниться, принять правду о ребенке, начать оттуда, где остановились, – как в дурацкой видеоигре на зависающем геймбое, хотя можно было сохраниться между уровнями и не умирать вовсе, почти не чувствовать горечи поражения. Молчи!
Ваня все же косится на телефон.
Думает, правда, совсем о другом. В голове трещит песенка троллей – найти бы таблетку, запить одним глотком ледяной воды, пролив на футболку, – а на плечи – Ваня вздрагивает – ложатся нежные призрачные ладони. «Да упокой Господь ее душу…»
Нет, его не остановили ржаворукие мальчишки – не остановит и ничто другое.
Ваня берет телефон, выключает авиарежим, смахивает упавшие разом сообщения – от щекочущей вибрации чуть не разжимает руку – и, набрав побольше воздуха, словно перед прыжком в черную воду – даже черный гудрон, облепляющий легкие, – звонит матери.
– Мам? – Вслушивается в тишину в ответ. – Привет. Слышишь меня? Давно не болтали. Не отвлекаю…
– Объявился не запылился. – Скрежет ржавых шестеренок; соленый привкус несуществующей крови на разбитой когда-то давно губе. – Чего тебе?
– Почему сразу так! – Ваня вспоминает, как правильно разговаривать с ней, чтобы она поверила: задорно, серьезно, беспокойно? – Ну просто… знаешь, настроение такое. Выпил, может.
– Как отец – тот тоже, когда выпивал, много чего говорил, – фыркает мать. Слышно, как переваливается на диване, делает звук телевизора тише: больше не стреляют в очередном полицейском сериале. – Как отец, да.
Она, кажется, готова повесить трубку.
– Ладно. – Ваня вздыхает так, словно и вправду до последнего не хотел рассказывать о проблемах. – Случилось, мам. Я… короче, я очень серьезно болею. И деньги нужны. Лечиться.
Ваня вспоминает, как пел перед крестной, пока она охала и ахала из своего маленького городка, но мать молчит – только шмыгает носом и отхаркивается. Ваня в красках расписывает, как пару раз потерял сознание, как долго не решался пойти к доктору, а потом дошел и как тот отправил на обследование длиною в месяц, пришлось менять клинику на платную, там сделали за три-четыре дня – Ваня знает всепоглощающее недоверие матери к бесплатной медицине, в их городке резали ржавыми скальпелями, вместо мазей и капель прописывали касторовое масло – и поставили страшный диагноз: если не лечить, то…
Он замолкает. Сглатывает. Сам поглядывает на настенные часы. Говорил вечность. Теперь вечность слушает тишину.
– Ах, бедный! – Нотки беспокойства в ее цельнометаллическом голосе? У него получилось? Или… – Говори давай уже. Что надо-то?
– Мам… – Нет пути назад. – Если не буду лечиться, то… мам, я умру.
В трубке опять молчат.
Нет, не будет слез, не будет долгих монологов и проклятий Господу, врачам, растворившемуся в прошлом отцу. Но уже участилось ее дыхание, смолк телевизор, затряслись – не надо видеть, чтобы знать, – руки, запущенный много лет назад конъюнктивит вновь загноился – желтые сгустки вместо слез.
Ведь как иначе?
– Дурак ты, Ваня. – Мать встает, шаркает по ковру. – Всегда им был. – Она звенит чашками: интересно, покрылась ли квартира паутиной и плесенью? – Деньги, значит, надо? На лечение надо? Ну лечись-лечись, Одиссей…
Что заваривает мать: запасы ромашки, купленной из багажника машины знойным летом, когда городок наполняют торговцы фруктами, медом, молоком, кефиром и зеленью, или гранульный кофе из ближайшего ларька – пять ложек на стакан кипятка, никакого сахара?
– И сколько надо? Много, поди?
Ваня, выдерживая паузу, называет сумму. Страшную, зубастую, длинношеюю.
– Ну я знала. Будет тебе, Ваня, будет. – Мать, кажется, роняет ложку. Нагибается: говорит, похоже, по громкой связи. – Но ты там давай. Вылечишь. На такие-то деньги! Что угодно вылечишь, да?..
Она что, плачет, по-настоящему, навзрыд?
– Спасибо, мам. – Ваня теряет слова. А вот она не замолкает:
– Жалко, крестная твоя померла, жалко! – Всхлип. – Она бы без лишних слов тебе денежек-то дала. – Всхлип. – Эх ты. Единственное, что у меня осталось. Балда. Квартира и та-то уйдет вся мышам, подруги кто замуж снова повыскакивал, кто помер от горя и касторового маслица наших коновалов… Ну ты давай там, Ванечка. Лечись. Лечись-лечись…
Она никогда прежде так не плакала при нем: даже на школьном выпускном, даже когда он прислал ей первые заработанные в конверте деньги – не собирался бросать ее; даже когда слал небольшие подарки – постоянно просила какое-нибудь этакое столичное мыло, и чудо-маску для лица, и ночные рубашки с пошлыми ивановскими кружевами. Не больше: так и не уволилась с отвратительной работы, железной нянечкой в младшей группе детского сада – она брала маленького Ванечку с собой, и он смотрел на этих сопливых-крикливых детей с мокрыми глазами, будущих ржаворуких мальчишек, и понимал, отчего отец сбежал от них, не выдержав, наверное, его соплей и криков, но не понимал, зачем мама помогает вылупиться этим ржавым деткам, почему закутывает их, как в коконы, в одеяльца и почему никогда так не закутывает его, даже сказок не читает. Когда перепадет на его долю!
– Ага. – Она сморкается. – И тетки Нади дочка вон недавно померла, хотя уже не молодуха была! Тетка Надя до сих пор в черном ходит. Я черный ненавижу, знаешь… – Теперь бьется чашка. По полу, наверное, расползается то ли коричневое, то ли желтоватое пятно. – Разревелась я, дура. Не для таких теток слезы. Для девочек и дур сентиментальных. Пока. Лечись-лечись. На такие деньги! Не зря копила потихоньку, еще пока ты мелкий был, не зря… Лечись. Ну-ну.
Ее «ну-ну» – капли воды в средневековой пыточной. Ваня лежит на спине, смотрит в потолок, не улыбается, хотя, думал сам, будет рад, если все пойдет как надо: что ему теперь Лариса, что король троллей, что Олечка, что Мальвина, что крестная? Не послушал совета Худощавого – и правильно. Но где вечная американская улыбка хитреца, любителя сделок, любимчика удачи? Нет ее. Лицо, наверное, серое, хуже плачущего ангела.
Проиграл. Он ведь проиграл. Мать не потому разревелась, что поверила, наоборот, все наоборот! Треснула серебряная броня его вранья, сломался меч. Не провел даже ее, так как теперь усмирять Полифема, как бежать от постороннего и реального, как?…
Даже вибрацию телефона Ваня замечает не сразу. Проверяет – пришли, сколько просил. Зачем она… зачем теперь?
Заходит в контакты – почему глаза мокрые? – и добавляет мать в черный список.
Слезы ли это или ее конъюнктивитный гной?
Поспать – и станет легче.