Ваня находит ближайший банкомат, спешит, снимает с карты, куда Лариса присылала деньги на его творческие и иные шалости, побольше налички. Рассовывает купюры по карманам – жалко, забыл пиджак, не так бы топорщились, – и, чуя, как желтые глаза вновь впиваются в спину, заказывает такси. Переминается с ноги на ногу. Как только садится в подоспевшую машину – может, номер как в старом советском фильме, как же он там назывался, ГНУ, ПНУ, РЖУ, МНУ? – слышит телефонный звонок. Думает, у водителя – нет, у него.
Первое желание – смахнуть вызов; так и хочет сделать, закашлявшись от запаха гари, ворвавшегося в открытое окно. Все же принимает, словно заколдованный стройными цифрами номера – четверки, семерки – и пометкой: абонент уже звонил вам.
– Иван, – рокочет Король в картонной короне. – Мне казалось, Оля счастлива, как маленькая девочка, – я даже не помню, чтобы она подаркам Деда Мороза после стишка на табуреточке так радовалось…
Пауза. Нехорошая, оскалившаяся.
– Но, Иван, какого черта вы творите, мать вашу?!
– Что, – он старается говорить как можно увереннее, – вы имеете в виду? Я не понимаю. Простите, трудный день, может…
– Трудный день, ну конечно! – Смешок – как удар огромных каменных ладоней, предвещающий лавину. – Ванечка, теперь буду называть вас только так, уж простите. Мы, короли, бываем добрыми и кутим безобидно. Но помните, я вам говорил про дурную наследственность? Вот теперь кутить я буду ой как обидно!
– Погодите, можете просто объяснить, что случилось-то? – Свободной рукой он хватается за ремень. Водитель косится через зеркало заднего вида – густые черные брови, каменный, беспристрастный взгляд.
– Да уж, Ванечка, тогда вы были лучше в дипломатии. Язык отнимается от непоняток, да? – С той стороны звон стекла, звук наполняющегося стакана. Что пьют короли – водку, коньяк, воду, может, саму нефть, поджигая на манер Б-52? – Ладно, томить не буду. Случилось сначала прекрасное: Олечка отыграла на репетиции, все здорово, я расслабился, немного выпил, признаюсь честно, вы показали себя покладистым мальчиком. Все страны в гости были к вам! А потом случилась еще два звонка. Со слезами. Один от Оли, вот только что – вы же от нее куда-то сбегаете, да? И от моего будущего внука? А второй от Ларисы. Знакомое имя, да?
Король что-то глотает, судя по длине паузы – залпом. А Ваня сглатывает. Какие ниточки перепутались в этих клубках, когда успели сойтись воедино?
– Что молчите? Уж лучше что-то говорить, не умолкая, может, усыпите мою бдительность. – Он смеется, а Ваня представляет его лицо. Интересно, какое сейчас – серьезно-каменное или играючи-мягкое? – Вот это поворот, да? А такие вещи, Ванечка, надо бы и просчитывать. Потому что пока вы трахали мою дочь, это ладно, ей очень даже нравилось, но вы еще трахали, презирая, мою жену – что, сюрприз? Мы не в разводе, просто давно не живем вместе. И кольца она не носит. А для меня они с Олечкой все еще две главные женщины моей жизни – денег я на их хобби и причуды, как вы поняли, не жалею. И вы сейчас довели до слез их обеих, Ванечка. А еще решили оставить моего внука без отца. И не отпирайтесь!
Нет, как возможно? Такие вещи не просчитываются, король ошибается, нельзя угадать, превратиться в фокусника, в уличного шарлатана, посмотреть в глаза и сказать – ага, все о тебе знаю; она обманула его, обманывала с самого первого дня, говоря, что с мужем давно покончено, ни разу не заикалась о детях и все это время, получается, жила на его, короля, деньги и делилась ими с Ваней? Как было догадаться? Нет, даже мистер Холмс бы здесь осекся, не углядел. Получается…
– И получается, Ванечка, – король говорит и говорит, – вы мало того что трахали обеих моих девочек, говоря каждой из них, что она – единственная… вы еще и выкачивали из Ларисы мои деньги. Говоря о ней такое – о, она мне все переслала, я послушал, теперь хочется уши вымыть с мылом. Хозяйственным. Знаете такое? Вам бы им помыть рот…
Голос его гремит. Рокочет. Горная гроза вот-вот разразится.
– Но я ведь не знал… – только и может выдавить из себя Ваня. Словами больше не помочь.
– Да какая теперь на хрен разница? – Король вздыхает. Устал от игр с челядью. – Значит, так, Ванечка, слушайте внимательно. Забудьте о своем спектакле. Если я увижу, что вы собираетесь поставить его хоть на какой-то паршивой сцене, а я, поверьте, увижу, то я вас прикончу. Это не фигура речи. Говорил же – дурная наследственность. Хорошие короли умеют рубить головы в отместку за своих принцесс и королев. – Он перебирает бумаги, буднично, словно готовит каждодневное приглашение на казнь, подписывает смертельный приговор и ставит запятую в роковом месте. – Так что варианта у вас два. Первый – вы уезжаете куда-нибудь и просто не попадаетесь мне на глаза, с внуком справлюсь сам, ему без вас, мерзавца, будет даже лучше. Второй – вы возвращаетесь к Олечке и хотя бы пытаетесь играть в семью. Раз во все остальное вы играли так хорошо, то и тут должно получиться! Чем не спектакль? Ферштейн? У вас есть день. Думайте. Уверен, остатка Ларисиных денег вам на это время хватит. И мой вам совет – думайте башкой, Ванечка, а не жопой. Вы складно врете, но не все в эту ложь верят.
Король зевает. Горная гроза сменилась холодным меланхоличным дождем, дрожь земли утихает.
– И никто не мешает другим водить за нос вас. Врать с три короба. Даже из лучших побуждений. – Скрипит кресло. Король, очевидно, встает – может, смотрит в панорамное окно на город, вновь затянутый тучами? – Ванечка, я не босс мафии, но сами знаете: у нас достаточно быть большим начальником, чтобы вершить собственный суд. И если мои слова до вас не дойдут, я его свершу. Сутки.
Глубокий вздох.
– Знаете, я в вас ошибся. – Последний раскат злобного грома. – Вы просто козел. Раз со всеми так по-свински. Даже с друзьями.
Гудки – песни античных плакальщиц у алтаря.
– Проблемы, друг? – зачем-то хмыкает таксист, видя, что разговор окончен.
– Помолчи, бля, – скалится Ваня. – Все вы, блять, помолчите…
Но молчать никто не будет: только он выйдет из машины, посмотрит на хмурое небо, почувствует первые капли ледяного дождя, ощутит запах гнили от ближайшего мусорного бака, облюбованного личинками и тараканами, и тут же заулюлюкают тролли, напомнят ему обо всем, протянут руку…
Ваня выскакивает из затормозившего такси, хлопает дверью и, зажав уши – ля-ля-ля ничего и никого я не слышу! – влетает в подъезд. Не ждет лифта – троллий глаз вместо кнопки вызова, – взбегает по лестнице, запирается в квартире и оседает на пол, только чтобы обнаружить: сидит на десятках подсунутых записочек, желтых, с неразборчивым почерком – то обещания от дедушки, то глупые шуточки троллей, то их ласковые словечки утешения и колкие вопросики «Что, теперь собой доволен?!»; и, пока Ваня сидит, разрывая записки и крича, все новые и новые, будто письма в дом Дурслей, заполняют коридор, даже когда Ваня падает животом на пол, кричит в щель под дверью: «Хватит! Свалите!»; прячется в ванной, умывается, но слышит из сливных отверстий: «Дедушка все прощает, дедушка ждет домой, неужели ты все еще не понял, что ты – наш потерянный тролль и скоро у тебя будет свой маленький тролленок?», и детсадовские стишки обжигают, ранят, хлещут.
Город решил свести с ума, превратиться в монструозную фантазию из детского кошмара – не Ваниного, чьего-то другого, – в союз десятков крепостей: над ними кружат криволицые летучие обезьяны, подергивающиеся от плохой графики, под ними топают пузатые тролли. Кого принесет ему Оля из больничной палаты, если он согласится? Уродца с горящими глазами, острыми клыками, серой кожей? Нет, никакого спектакля, надо бежать, какой еще ребенок, чей угодно, но не его, он ведь прилипнет к дивану, к телевизору, сможет повторять одно только «ага», пока сорванец будет бить мячом чьи-то окна, этот Квазимодо, окажись он хоть ангельски прекрасен, запереть бы его в колокольне!
Записочки только множатся, а Ваня лихорадочно собирает вещи первой необходимости в рюкзак: кидает зубную щетку и пасту, пузырек парфюма, пару футболок, трусов и носков, зарядки, ноутбук, папку с документами. Но что, если все вокруг – блеф, от слов Оли до песенок троллей?..
Не думать! Действовать. Бежать.
Он уже решил: не домой, туда не вернется ни за что, лучше сдаться троллям, лучше взять на руки младенца. Он отправится туда, где время остановилось: спасибо троллям, поющим «Кре-е-естная», за спонтанную подсказку. Ваня запирает квартиру, оставляет ключи под ковриком – после подумает, как наврать хозяину, чем объяснить собственную пропажу, Лариса заплатила за него на полгода вперед, вопросов не будет, – и выбегает под дождь: ветер гнет деревья, пахнет оголенными проводами, тьма воет, обдает потусторонним холодом, а чья-то крепкая каменная ладонь ловит Ваню за щиколотку. Он вскрикивает, падает, роняет зонт – пытался открыть на ходу, и теперь его уносит порывом ветра, хрустят, ломаются спицы.
Ваня приподнимается, переворачивается на спину, смотрит прямо в лицо ухмыляющегося тролленка, напевающего: «Почему не слушаешь нас? Быстрее бы стал собой доволен!» Бьет ногой – удар как о камень; тролленок только звонче смеется, но Ваня не слушает – отряхивается, забывает про зонт, прыгает в подоспевшее такси.
Едет в тишине – водитель молчит, заслужил пять звезд и всю манну небесную, – параллельно блокирует ненужные аккаунты, без объявления войны выходит из чатов, растворяется в цифровом пространстве, будто и не было его никогда, заметает следы семью лисьими хвостами: кто надо, найдут и без того, кто не надо – заплутают, сдадутся. На вокзале выскакивает, чуть не забыв рюкзак, вслушивается в звон хаотичных объявлений вперемешку с руганью толстых теток, усевшихся на больших сумках, и смехом выходящих из шаурмичных ларьков студентов. Ничего не разобрать, а поезд совсем скоро!
Ваня спешит в сторону табло – и вдруг видит его, преградившего путь, с медными зубами и глазами-пуговицами. Грязное рваное пальто волочится по мокрому асфальту, когда он шагает прямо на Ваню, приговаривая: «Ну что же, куда ты бежишь, а как же переплавка? Ты же знаешь – все равно пойдешь на полезные вещи, куда же так спешишь, м?» Старческие пальцы с грубыми желтыми ногтями тянутся к плечу, но Ваня толкает его, снова бежит, не слыша упреков: «Как так можно!», «Совсем озверели!». Краем взгляда видит, как меднозубого подхватывают, помогают сесть на пол, предлагают вызвать скорую, а он, голосом обычным, весьма человеческим, причитает: «Да какая скорая, лучше научите его манерам…» На платформу Ваня выбегает, скользя, как по льду, запрыгивает в вагон в последний момент, тычет паспортом угрюмому проводнику в лицо, на что слышит лишь: «Спокойно, спокойно, без вас уже не уедут»; закидывает рюкзак на багажную полку, садится – за окном искрится, трещит гроза, и желтые глаза таращатся из-под скамеек, и машет ему каменной рукой притаившийся во тьме тролленок, когда поезд наконец трогается.
Но постепенно, смотря в загустевшую лакричную тьму, Ваня успокаивается: выравнивает дыхание, вслушивается в ритм поезда и опять разрешает себе думать. Вновь и вновь приходит к одному выводу. Не его ошибка. Не его! Как мог догадаться о Ларисе, раз та даже не носила кольцо – прятала в одном из ящиков, среди кружевного белья, а может, давно заложила в ломбард или, лучше, выкинула в реку или море, пока путешествовала по заграницам? И Оля ничего не говорила о матери, только твердила «папочка, папочка», да и похожа на Ларису совсем не была – отцовский цвет глаз, форма губ и носа будто от кого-то третьего, может, в бабку или деда, и только наивность – как же, любит она его, ждет в ответ «Да, готов быть с тобой да гроба, ведь мы дураки оба», – вся в Ларису, капля в каплю. Думала, он порадуется ребенку! Нет, бежать от каменного уродца, о, Ваня представляет, как кричит серолицый малыш, завернутый в белоснежное одеяльце. Ничего, ничего – все, бывает, рушится в одночасье; буря утихнет, нечисть просочится обратно в щели под плинтусом – Хеллоуин не вечен! – старые обиды забудутся, и Ваня вернется, продолжит путь к своей Итаке: найдет новых актеров, новую площадку, да даже новую Мальвину, новую Ларису, нового короля – все в его руках, шоу продолжается! Точнее, продолжится. Но…
Удастся ли скрыться от вездесущего взгляда Полифема?
Поддавшись колыбельной железной дороги, методичному постукиванию колес, посапыванию соседей, скрипу тележек с едой, далекому, звучащему еще меж глухими стонами грома улюлюканью троллей, Ваня засыпает и видит сон – раскрывается книжка-картинка, все цветное, объемное, шатко-валкое. Такие сны случаются редко, быть может – пару раз в жизни, это и не сны вовсе, а наспех сделанные воспоминания: это пахнет изнывающим от летней жары асфальтом, губы пощипывает кислотой энергетиков, тело нервно зудит. Началась по-нолановски вечная сессия; сухость времени, сырость старой кафедры, потные подмышки одногруппников, и багровеющие щеки одногруппниц, и голос, стекающий по стенам и потолку прямо в уши, – вздрагиваешь после каждой фразы, чувствуешь ее окончание, точки тяжелые, литеры на древнем печатном станке.
– Мы с вами наконец пришли к последней лекции и перед экзаменом поговорим наконец о самом главном – кто есть настоящий художник? – Преподаватель почесывает густую бороду, и сонный Ваня – бутафорский, из собственной же памяти – вдруг вспоминает его имя, вернее, прозвище, прилипшее засохшей жвачкой под партой так, что не соскрести: Хрюмблдор, постоянно роющийся в их омутах памяти. Почему невозможно прекратить его слушать? Ответ элементарен! Залезает в их мозги! – Вот что я вам скажу, дорогие. Художник – тот, кто врет, но врет красиво и со вкусом, да еще и не завирается. Все мы окружены враньем: ради него мы ходим в галереи и покупаем книги, ради него придумали вручать «Оскар» и «Золотую маску». Вранье – самое сердце тайны, а где бы мы были без тайн? Не просто же так, как говорил мой знакомый профессор, правда, потом свихнулся совсем, решил отыскать Гиперборею – ну так вот, не зря говорил он, что античная культура, колыбель европейской цивилизации, была подлунной, а не солнечной: культурой тайны и мистики, более всего чтимой на перекрестке всяких дорог.
Ваня задумывается. Как и всегда над словами Хрюмблдора: он единственный умеет по-настоящему дискутировать со студентами, а не доказывать свою правоту и превосходство, единственный не считает Ваню поступившим по ошибке, не говорит, как остальные: «Не умеете творить, Иван, только выпендриваетесь и кричите, что покорите мир, – научитесь сначала держать в руках стамеску, а потом уже станете размахивать скипетром; начните фильтровать фантазии и выдумки, в конце концов – искусство это работа, и работа скучная, механическая, оставьте полет фантазии в детстве…»
– Полет фантазии, – вторя Ване, продолжает Хрюмблдор, – это и есть поток постоянного вранья. Но художник делает это вранье эстетически прекрасным – и из сферы бытового оно переходит в метафизическое…
Хрюмблдор, старый предатель! Ваня из промокшего папье-маше разваливается; горят щеки, клокочет нечто внутри – и вот уже воспоминание меняется, Хрюмблдор сидит с ним на экзамене, и никого больше в аудитории, и зачетка с пустой строкой, и отчего-то столь знакомое недовольное цоканье, а потом – керосин слов. Ваня воспламеняется – и без того искрил.
– Ну с вашей оценкой, Иван, мы повременим. Не это сейчас главное. – Ритуальное почесывание бороды, попытка вспомнить забытые заклинания любителя-пиромана. – Порываюсь вам весь год кое-что сказать, да все никак с духом не собрался – вы знаете мое отношение к студентам. А вот теперь наконец скажу. Сейчас будете проклинать меня. Ваня, уймите фантазию – направьте ее в более созидательное русло. Вы ведь завираетесь, завираетесь! – Он открывает и закрывает зачетку несколько раз. Звук – как удар падающих могильных плит, покойся с миром на веки вечные. – И критику научитесь слушать. Внутренний стержень, Иван, внутренний стержень! Поверьте, так далеко не уедете. Погубите ведь себя. Это все равно что плыть через море зыбкого песка, море мертвых – вы же не Одиссей, да и его это ни к чему хорошему не привело. Поймите же, время великих трикстеров давно кончилось! – Он окончательно захлопывает зачетку, пододвигает к Ване. – Да и время великих творцов – тоже. Вам им не стать. Вы не умеете чувствовать чего-то там. – Он тыкает пальцем в потолок, поднимает глаза к небу. – А без этого ни-ни. Хоть обовритесь. Идите, прижгите раны. Знаю же, что пойдете праздновать куда-нибудь в бар по соседству.
Предатель – такой же, как остальные, мерзкий врунишка Хрюмблдор, росший, наверное, таким же мальчишкой с ржавыми руками, как все вокруг; сила есть – ума не надо, а в чужой ум мы не поверим. И вот Хрюмблдор надменно задирает нос… Стоп. Не было никогда никакого Хрюмблдора, никто не говорил о вранье в искусстве; был только мерзкий профессор-хоббит, цокавший да ахавший: вот же он, снимает кожу-маску, машет рукой, повторяет сказанные когда-то самим Ваней слова: «Катитесь к черту!» И Ваня сгорает живьем, как и сон-воспоминание, – истлевают клочки бумаги, трещит дерево кафедры, и на пепелище топчется Полифем, запутавшийся в черном вихре Ваниных слов: «Да чтоб вам сдохнуть, вы все такие, как на подбор». И пламя бушует, и стены дрожат.
– Молодой человек. – Его трясут за плечо. Поезд стоит. – Молодой человек, ну слава богу, я уж думала, померли! – Бабулька-соседка улыбается, вытирает лоб платком. – Вставайте, приехали, кстати, знаете, вы очень громко храпите. А еще наушник выронили.
Скомканное «спасибо», потертые глаза, ленивая попытка поднять валяющийся в ногах наушник – и Ваня приходит в себя, снимает с полки рюкзак, щурится от внезапного солнца и, забирая с откидного столика телефон, не сразу замечает новое сообщение с незнакомого номера. Еще чуть-чуть – и добавил бы в контакты: «Ну вот, Ванечка, я понял ваше решение до того, как вы мне ответили, да и не ответили бы, я знаю. Что ж, нарекаю вам подлым трусом! Вы уехали. Вот и сидите. Я ведь все вижу – и буду смотреть. И обещания всегда исполняю. Надеюсь – вы тоже».
Холодок по спине. Как получилось успокоить себя под шум железной дороги?! Нет, по-старому ничего не будет. Не сейчас. Неужто придется воззвать к Афине, состариться и явиться неузнанным, так, чтобы только Мальвина опознала его по старому шраму и кинулась в ноги извиняться!
Или это он должен извиниться перед ней, чтобы усмирить гнев Полифема?
Нет. Не думать, не сейчас.
Город – точнее, городок – хмурится, встречает Ваню тучами и надвигающейся грозой; не придет ли с ней ржавозубый старик? Проталкиваясь сквозь вокзальную толпу – тетки с полиэтиленовыми пакетами, сонные мужики в помятых пиджаках, плачущие подростки в бейсболках козырьком назад, – Ваня нервно оглядывается: никого. Такси решает поймать по старинке, долго вглядывается в водителей, караулящих у дороги, – кто самый нормальный, без намека на троллий цвет кожи, на глаза-пуговицы? – и, наконец найдя усатого, словно из приключений Шурика – только не скандирует «Хто заказывал такси на Дубровку?», – просит довезти до санатория. Почти на пальцах объясняет, какого конкретно.
– А! – наконец догадывается таксист. – Этого самого! Ну прыгай, доедем, о цене договоримся. Я только тебя разочарую – там не совсем санаторий. Там это, ну отель не отель. Увидишь!
Ваня помнит этот город детскими глазами, когда дома казались громадными, улицы – непомерно широкими, а прохожие – чересчур взрослыми; теперь же карлики-дома смотрят уставшими окнами, улицы задыхаются от узости, а прохожие ничем не отличны от любых других: спешат себе по делам, раскрывают зонтики, остерегаясь грозы. Ваня тоже ее боится – не ту, что наливает небо чернильно-фиолетовым, а ту, что грядет после грома слов Олиного отца, троллей, ржавозубого, Худощавого.
Кажется, ничего не кончилась. Все только начинается.