Неизвестно, куда бы попала Софи, но этому помешала Аксинья, вошедшая доложить, что кто-то опоздавший ожидает в прихожей. Софи очнулась. Она нашла себя стоящей перед картиной, удивилась как смогла выстоять и не упала в обморок. Придя в себя, она почему-то не подумала о князе, хотя ждала его в самом начале вечера с таким нетерпением. Слишком много перемешалось в ее голове чего-то иного. Когда Адольф Ильич вошел в гостиную, недоуменно озираясь, ибо не увидел вокруг себя никого, кроме хозяйки, у Софи замерло сердце от его близости. Они остановились друг перед другом на расстоянии чуть больше сажени. Наконец Софи сделала первой шаг и протянула Адольфу Ильичу свои немного дрожащие и прохладные пальцы. Князь, нерешительно, поцеловал ей руку. Он все еще сомневался, правильный ли сегодня день – четверг, а не иной какой-нибудь. Софи усадила его в кресла. С минуту они молчали, оба смущенные. Адольф Ильич сидел спиной к своим картинам и робко поглядывал на Софи. Теперь он вовсе не был таким смелым и возбужденным, каким его однажды встретил в буфетной Кировского театра Мишель. Нынче он был тихим и застенчивым, нерешительным и грустным, лишь слабо улыбался чему-то. Софи тотчас забыла про картину и про многое, что собиралась сказать князю.
– Я вас ждала, а потом перестала ждать.
– Так ведь вот он я, здесь… Опоздал – это да. Не вините, Софья Александровна, ради Ленина, не взыщите. Я ведь и раньше, помните, никогда вовремя не появлялся. Вот и нынче работал три дня и три ночи – вот и всю эту последнюю ночь до самых петухов. Лишь к утру закончил, уснул да еле очнулся.
– Полноте, разве похоже, что я обиделась? Просто боялась, что вам безразличны эти четверги и хозяйка с ее глупой идеей.
– Напрасно вы так… Хотя, что мне гости ваши, я ради вас одной готов быть здесь.
– Все мне льстят, кому верить… Боюсь, я вас потревожила. Вам бы отдохнуть да выспаться. Ведь среди моих гостей у вас близких-то никого, зачем вам отвлекаться на пустое.
– Гости? Так где ж они все?
– Ах, вот об этом не нужно сейчас. Это потом как-нибудь. Моя легкомысленная и глупая манера разговаривать с иными закончилась тем, что… Ладно. Разошлись раньше времени, ну и пусть их. Лучше о другом, о вас, а то вы сегодня здесь, завтра нет, пропадете надолго, если не навсегда.
– Это да, это бывает у нашего брата художника. Страсть одна уводит от другой, а прежняя не отпускает, обратно тянет. Так и живем. А теперь вот, думаю, может по-другому как-то надо, всю жизнь так ведь не получится.
– Так вы хотите изменить свою жизнь?
– Да вот что б не сгоряча все было б, а как-то спокойней надо б устроиться. Нет, я художник, есть и останусь им. Отбери у меня все – угольком буду рисовать на стене, веточкой на песке, кровью даже своей. Но ведь вовсе незачем одним этим жить. Так и сгореть легко, если торопиться и другого не видеть, кроме того, что для холста годится. Зябко и неуютно стало мне одному по вечерам. Раньше друзья и вино помогали, а теперь – все это постылым стало, пресытился.
– Да вы не в депрессии ли чаем?
– Уж не знаю, болезнь это или существует другой термин какой… Но пока работаю, в этом смысле не болен. Кисти-то, слава Ильичу, не просыхают. Труд помогает. А вот в остальном…
– Но если не болезнь, так может быть… иное что-нибудь, уж не любовь ли какая? – осмелилась спросить Софи.
– Любовь… Это ведь, Софья Александровна… Это… Нашему брату лучше избегать даже думать о подобном. Даже если она и витает и над тобой, и внутри тебя. Самому себе не скажу всей этой правды. А ежели признаться, решиться на это, то что же потом, как жить с этим признанием, ведь все валиться из рук будет, и кисти в том числе. Я уж лучше так… Чуть взгрустнется, кольнет, бегом к холстам. Забыть, забыться.
– А, так вы… Все же влюблены, не иначе. Что ж вам мешает…
– Мешает? Можно ли реку рекой назвать, когда берег всего один? Не мешает, а не хватает. Да уж коли нет реки, ногами пойдем, что ж остается нашему брату. Простите, вздору я нанес всякого, смешно, наверно, – смутился Адольф Ильич. – Это слова пустые. Ничего, справимся. Лучше теперь о себе скажите что-нибудь. Давно не виделись. Счастливы ли нынче? Вы ведь не то, что я, за вами вон сколько поклонников-ухажеров, скучать вам не дают. А может скоро выйдете замуж, и захлопнется дверь сюда в вашу гостиную. Не до художников с поэтами будет.
– Да будете ли вспоминать-то тогда, или не заметите даже, если я за кого вдруг выйду и исчезну из вашего поля зрения? – с грустной иронией спросила она, не замечая, что опять рискует из-за своей ненужной игры, из-за того, что избегает прямоты.
– Что ж мне вам ответить? Неужто ль сами не понимаете… Право, все же давайте о другом, нужно ль вам нагружать себя тем, что там у кого в душе творится. Вот вам нравятся мои работы, это уже хорошо, от этого у меня тепло вот здесь в груди. Но, думаю, без них меня здесь и не было бы. Хотя, признаюсь, последнее время что-то нарушилось в моем творческом сознании, какие-то переломы произошли после одного странного потрясения, ну да вождь с ним. Поэтому я свое не решаюсь писать покамест. Думаю, что-то должно измениться в моих работах, почти уверен. Я этого и хочу, и боюсь. Вот не знаю, понравится ли вам, к примеру. А пока просто на хлеб зарабатываю, малюю помаленьку птиц этих высокого полета – знатных, чиновных, солидных. Знаю, многие осуждают. Как говорится, перед Лениным грешен, перед людьми виноват. Но мне все-равно. Это ведь то же самое, что художник между делом фотографом работает, подрабатывает. Что ж тут грешного. Или мне умереть с голоду?
– Кто ж это может осуждать, ежели так… И это вы три дня без просвету чей-то портрет писали?
– Получил заказ от одного известного заведения, да не на портрет, однако, а на сюжетную евангельскую тему: Ильич исцеляет парализованного. Я за кисти было взялся, а потом совесть кольнула, надобно ж было найти некого убогого и больного, нельзя ж такое с головы писать, типаж нужен. Вот и отправился по Питеру на поиски. Я ведь и раньше убогих писал, искал их по трактирам и притонам, мне не привыкать. И вот где-то на задворках встретил одного такого – вынесли его, видать, на двор и оставили на солнышке осеннем греться, а может просто, что б не мешал домашним. Неопрятный, в лохмотьях он был, бледный и грязный. Двор-то пустой тот был, ни деревца, ни кустика – колодец в общем. Да и светило-то наше – вот-вот и за крыши спрячется. Одно развлечение – воробьев с воронами разглядывать али наблюдать, как дворник метлой машет. Сидел мужичонка тот на каком-то убогоньком кресле-коляске, чему-то улыбался, видать всему, что есть вокруг – убогому для радости и малое сгодится. Да какое там кресло – не пойми что, хоть и с колесами. За двор на нем сам не уедешь, а кому охота возить беднягу – таких желающих тоже не каждый день сыщешь. Чужой не повезет, родному опостылело. Вот я и взялся его прогулять по питерским улицам. Осчастливил, возможно. Хотя, каюсь, был у меня и свой интерес в этом общении. Я с ним о том, о сем, присмотрелся к нему, да и задумался. Он ведь в глубоком детстве травмирован уже был, в младенчестве возможно, и ножки-то его… видели б вы эти ножки. Они каку мальца малого трехмесячного, да еще и кривенькие такие, бескровные, безжильные. И обувки никакой – зачем ему. Носочки какие-то рваные, пыльные и нестиранные надеты и натянуты на штанины дряхлых серых порточек, видать чтоб не спадали. Да все равно свисали они малость, ибо чересчур велики были, того, гляди, и потерять недолго. А еще ступни – это же, почитай, лотосовые ножки – гордость знатных китаянок. Слыхали может? Говорят, таких старушек еще можно встретить в Китае и поныне. Вот и у него… Так как же, думаю, такой исцелится – ноги что ли на глазах у всех начнут расти и выровняются за три секунды, встанет и пойдет? В общем, вернулся домой в отчаянии полном, в раздумьях и сомнениях. Мужичонку жалко – это одно, но и в замешательстве я оказался насчет замысла картины тоже. Представил, как ему Ильич говорит: встань и иди. И он встал, бедненький, и пошел на этих кривых, как крючочки, ножках своих по булыжникам, по ухабам нашим питерским. Вот какая история…
– Но вы говорите, что картина готова, что же вы решились изобразить?
– А то, что им хотелось, то и изобразил – придумал подходящий образ, и ноги как ноги пририсовал, даром что не ходячие. Да только я все-равно скоро напишу ту другую картину – свою, про исцеление-то это, пусть-ка он исцелится – тот мужичонка, которого я по Питеру катал, пускай на этих вот своих ноженьках детских так и пойдет по дорожке, как есть.
Князь вдруг резко остановился, замолчал и взглянул на Софи. О картинах он устал думать и говорить.
– Вы, Софья Александровна… вы действительно хотите… собираетесь… – нерешительно попытался он спросить и не смог продолжить.
– Собираюсь? Куда? О чем вы?
– Вы сказали, что выходите замуж… Догадываюсь, это конечно же Михаил Петрович, который всегда с вами рядом? Я угадал? Только ведь он, кажется, того… Простите, я не имею право ничего сказать, не мое это дело. Да любит ли он вас, уверены вы в нем?
– Вождь мой Ленин, о чем вы, откуда вы такое взяли?
– Разве вы только что… Я был уверен. Простите, если ошибаюсь, не надо было мне, зачем это я… Просто об этом уже поговаривали, о Михаиле Петровиче и вас. Вздор, наверно… – с обнадеживающими интонациями в голосе торопливо произнес князь.
– Мишель и я? Наденька Небесная, что вы говорите такое. Возможно он не равнодушен, да… Да у него какая-то глупая ревность, а не любовь. Бывает, видимо такое. Привык получать любые игрушки, и эту подавай. Нет, тут не любовь. Он ведь не здоров, вы знаете? Ведь только что он… он, кажется, даже сошел с ума, все это видели, зачем-то оскорбил меня, попытался обидеть. Хотя могу ли я обижаться на чье-то умопомрачение… Представьте он меня обвинил прилюдно в связи с этим вот существом, – с горькой усмешкой на лице кивнула на стену Софи.
Князь повернул голову и увидел, наконец, холст. Глаза Адольфа Ильича расширились, рот приоткрылся, он вскочил с места и ринулся к картине. Встреча с ней сильно взбудоражила его, он встал перед холстом, долго не мог оторваться, рассматривал каждую деталь, что-то шептал сам себе, какие-то слова, кивал головой. Софи, тоже немало удивленная этим событием, наблюдала за князем и не мешала ему. Она не знала, что нужно делать, как вести себя и ничего не понимала. Постепенно Адольф Ильич успокоился, на его лице даже появилась счастливая и довольная улыбка, глаза засветились радостью. Он повернулся к Софи, и тут его пронзила какая-то совершенно иная мысль, лицо снова стало серьезным, он что-то стал варить в своей голове. Через минуту складки на лбу его и на переносице расправились, будто он, наконец, решил что-то для себя, дошел до некой сути. Тотчас на его лице слегка обозначилась неожиданная иная – почти презрительная гримаса. Это окончательно озадачило Софи. Она все еще молчала и ждала, что Адольф Ильич что-то ей объяснит, но он вдруг как-то неуклюже заторопился, стал уходить, на ходу придумывая неубедительные причины спешки. Лишь перед дверью он вдруг остановился, повернулся к Софи и грустно сказал, путаясь в словах:
– Я понимаю, надо что-то сказать, объясниться… Беда моя в том, что я, Софья Александровна, возможно, чуть больше знаю, чем надобно было б знать. К сожалению, имел честь познакомиться с вашим истинным избранником… Теперь уж я понимаю, кто он. Так-то получилось случайно. Действительно, вовсе не Михаил Петрович осчастливен вами, а он – тот… Да-c. Теперь я и Мишеля понимаю, с чем отчасти связано это его душевное состояние. Вы говорите, он увидел это картину и?.. Кабы знал я, в чем дело, о ком речь идет, не стал бы ему рассказывать – тогда в театре… А теперь вот ведь как обернулось, оказывается. Впрочем Мишель, как мне показалось… Ведь с ним была эта его белокурая… И все же вы говорите, ревнует… Ну, в общем Ленин вам судья. Если бы я понял, то и не понадеялся бы… Прощайте, Софья Александровна, не поминайте лихом.
Еще на мгновение князь все же задержался.
– Пожалуй я на днях пришлю вам конверт с деньгами. Вы их верните вашему… жениху или кем он вам приходится. Тогда картина эта станет для вас моим свадебным подарком. А если ни о какой свадьбе и речи не идет, а просто вы… То есть, если у вас, – запутался князь, – иные отношения с этим человеком, то… В общем все-равно я их пришлю. На эти деньги пусть он закажет свой портрет у другого художника и подарит его вам, как того ему хотелось в самом начале. А этот… – кивнул на картину князь. – Это совсем другое… Это… Нет, что-то со мной не так, не то я вовсе хотел сказать, кто-то за язык меня потянул, не понимаю, зачем я все это вам… Ведь не об этом надо было. Теперь все прахом. Простите, ради Ильича, забудьте…
Во время этого непонятного монолога Софья Александровна не смогла проронить ни одного слова, ни даже попрощаться. Когда Адольф Ильич исчез, захлопнув за собой дверь, она еще долго не могла подняться с места, все внутри у нее будто оборвалось. Ей стало страшно, появилась ужасная сухость во рту, началось что-то вроде мигрени – какое-то странное сужение пространства в поле зрения и тяжесть в голове. Не сошел ли и князь с ума? Что он наплел? В чем она виновата? В чем? О каком человеке идет речь? Театр, Мишель, какая-то белокурая, какой-то жених, какой-то любовник? Опять этот, что ли? – Софи бросила взгляд на картину. Она сидела и думала-думала, мысленно разговаривая с князем, рассказывая о себе, о своих чувствах, переживаниях, о своей жизни, повторяя то, что должна была сказать и объяснить Адольфу Ильичу, но не смогла, не сумела из-за растерянности и неожиданности. Наконец она поняла, что и оправдываться-то ей не в чем. Что Мишеля, что князя эта картина каким-то нелепым образом просто вводит в заблуждение. Чем, почему? И при чем здесь она сама? Отчего князь был нормальным, пока картины не увидал? Вот еще одна загадка: картину он как будто увидел впервые. Так во всяком случае показалось Софи поначалу. А прощаясь, стал дарить как свое произведение. Покачав головой и пожав плечами, Софи нарочно стала думать о князе плохо, оставляя на поверхности все самое негативное, принижая все его достоинства. Нет, он не автор картины, обманывает, – стала думать она. И вообще сомнительный человек. Такое искусственное очернение князя, как ни странно, ей помогло. Сейчас она почти убедила себя в том, что есть некто сильнее и выше него, а сам он, князь, – простой подражатель, в лучшем случае ученик гения. Может быть поэтому он и устроил этот водевиль с картиной, с женихами и любовниками. Придумал способ уйти, спрятаться, исчезнуть. Стыдно стало? Думая так, она однако через несколько минут почувствовала в себе сомнение и даже стыд, ибо эта объяснение все же не было убедительным, что-то за всем этим все равно стоит иное – нечто конкретное, существенное и важное. Какие еще деньги он хочет вернуть? Кому? Она даже не решилась спросить. Что она будет с ними делать? Вернет, конечно… Опять же Мишель… Тоже загадал загадку. Увидел картину, и вот – подменили человека, даже рассудка лишился. Нет, решила она, я не могу так мучиться, ведь эти думы и меня доведут до какой-нибудь хронической душевной болезни. Сколько я так вынесу, если за один час стала уже больной? За князем она и готова была бы помчаться, но поймав себя на мысли о том, что даже если и случайно, но все же он нанес ей какое ни есть оскорбление, а тем более если он это сделал явно, нарочно, остановила ее. Есть же гордость и самодостоинство. Другое дело, если он ошибся… Тогда она должна помочь. Она простит, даже сама попросит прощения. В разговоре с князем, пока он полотна не увидел, ей показалось, что отношение к ней у него стало каким-то особым, новым, теплым и печальным одновременно. А если его завуалированные фразы связаны с ней? Если бы это было так. С другой стороны, что она сама-то сделала, для того, чтобы князь понял настоящие ее чувства к нему. Ведь почти никакой надежды, никакого намека она не попыталась подбросить ему. Или не успела? Как же странно и неожиданно все перекосилось так нескладно. Увидев на полу возле дивана полотенце, которым она обтирала лицо Мишеля, Софи вдруг решила для себя, что Михаил Петрович мог бы осветить все темные углы и коридоры, только бы он выздоровел вернул себе разум. И даже если ему стыдно, или он до сих пор верит в ту чушь, о которой публично заявил, она всеравно должна его увидеть и расспросить.