В придачу к врожденному обаянию и живописному чутью Эдуард Мане был не чужд политики – он был страстным республиканцем. Среди его близких друзей было много журналистов, тоже республиканцев, которые годами агитировали за перемены. Эдуард, чьей антипатии к Наполеону III было уже более двадцати лет, надеялся, что сможет внести свой вклад в их дело.
У Берты было две сестры, а у Эдуарда – два брата. Все трое братьев Мане обладали тонкими чертами лица и носили бороды. Волосы Гюстава были немного темнее, чем у Эдуарда, Эжен – немного стройнее. Оба брата разделяли республиканские убеждения Эдуарда и, как и он, выступали против существовавшего правящего класса. Гюстав, получивший юридическое образование, оказался наименее сдержанным из них. Он был завсегдатаем Café Frontin, известного как место встреч радикалов (Эдуард иногда присоединялся к нему), и посещал лекции радикальных республиканцев на Рю-де-ля-Пэ (букв. улица Мира). Эжен, хотя и более спокойный, также принимал участие в политической жизни. Республиканцем был и их отец, но его профессия (он был судьей) и высокое положение обязывали его скрывать этот факт.
В 1848 году стабильное республиканское правительство в последний раз казалось по-настоящему жизнеспособным. На тот момент шестнадцатилетний Эдуард был в ссоре с отцом, настаивавшим на том, чтобы сын занялся юриспруденцией. В тот год, в конце февраля, Луи-Филипп Орлеанский, конституционный монарх Франции, в последнее время становившийся все менее популярным, был вынужден отречься от престола после двух дней уличных демонстраций. На улицах воздвигли баррикады, валили деревья, переворачивали омнибусы. Когда раздались выстрелы, выступили отряды Национальной гвардии, чтобы подавить толпу, возмущенную тем, что в нее стреляли. Многие гвардейцы – и некоторые подразделения регулярной армии – взбунтовались. Когда Луи-Филипп объезжал войска перед дворцом Тюильри, вместо приветствия раздавались недовольные возгласы и крики: «Да здравствует реформа!» Власть и авторитет короля рухнули подобно неукрепленным берегам реки во время разлива. В прошлом Луи-Филипп уже пережил несколько покушений, в том числе в 1835 году, когда пуля из «адской машины» (самодельного устройства из двадцати пяти ружейных стволов)[82] лишь оцарапала ему лоб. При этом одновременно залпом адской машины было убито восемнадцать человек и ранено двадцать два. Теперь же, опасаясь за свою жизнь, Луи-Филипп переодетым бежал из дворца и под вымышленным именем (мистер Смит) нашел пристанище в Англии.
Для либералов и республиканцев это было время эйфории. За несколько недель революционный пыл распространился на другие европейские столицы – сначала на Вену и Берлин, затем на Баден, Дрезден, Лейпциг и столицы других немецких государств[83]. Прусская армия была выведена из Берлина, Меттерних бежал из Вены, а в Неаполе, Сардинском королевстве[84] и Дании были изданы конституции, построенные на принципе разделения властей. Венеция объявила себя республикой; миланцы восстали против австрийцев, а поляки – против пруссаков. Все произошло очень быстро и на первый взгляд без особых усилий. «Для политически мыслящих европейцев, – писал историк Кристофер Кларк, – 1848 год был всеобъемлющим моментом совместного опыта. Этот год превратил всех в современников, и воспоминания о нем сохранились на всю жизнь». Это было верно для Мане и для многих его соотечественников. В то время Эдуард, еще подросток, уже остро осознавал потенциальное значение разворачивающихся событий, которые стали для него постоянным источником вдохновения.
Чего же хотели восставшие в Европе в 1848 году? Конституций, которые позволили бы им принимать участие в выборах. Гражданских свобод – особенно свободы от цензуры и политических репрессий. Организации гражданских ополчений – потому что не доверяли регулярным армиям. И, конечно, бо́льших экономических возможностей. Что касается Франции, здесь события 1848 года во многом имели экономическую подоплеку: два неурожайных года привели к росту цен, спаду в торговле, банкротствам предприятий и кредитному кризису. По мере увеличения экономического неравенства низшие классы так и не смогли смириться с тем, что можно работать полный день и при этом жить в отчаянной нищете (а такова была жестокая реальность для многих). Однако недовольство Королем-гражданином было также связано с политической философией, и восстание возглавили, кроме прочих, профессиональные революционеры, которые с ностальгическим идеализмом вспоминали первую Французскую революцию. К ним присоединились либеральные журналисты из среднего класса, разочарованные конституционной монархией Луи-Филиппа. Для них республиканская идея была, по сути, борьбой за демократию против самодержавия.
После свержения Луи-Филиппа временное правительство провозгласило избирательное право для всех взрослых мужчин старше двадцати одного года (тем самым увеличив электорат с 240 тысяч до 9 миллионов человек). Во французских колониях было отменено рабство[85], а новое правительство ответило на кризис безработицы созданием Национальных мастерских, где рабочие могли трудиться за регулярную плату – идея, которую продвигали Луи Блан и Арман Барбес. Многие, хотя и не все, приветствовали подобные реформы. Последовавшие выборы привели к формированию умеренного правительства[86], либерального, но стремящегося к порядку. Это говорило о том, что аппетит к радикальным переменам был не так уж велик, как многие надеялись.
Аналогичная динамика наблюдалась и в других странах Европы: повсюду возникала напряженность между вновь сформированными правительствами и радикалами, стремящимися к более конкретным демократическим шагам. Во Франции, почувствовав, что их шанс ускользает, радикалы во главе с Луи Бланом организовали демонстрации, которые привели к кровавым столкновениям с Национальной гвардией, все еще лояльной правительству. Радикалы прошли маршем к Бурбонскому дворцу, где заседало недавно избранное Национальное собрание. Ворвавшись внутрь, они зачитали декларацию в поддержку Польши[87], а затем окружили Городскую ратушу (Отель-де-Виль), провозгласив свое собственное «повстанческое правительство». В конце концов зачинщиков арестовали, а их правительство распустили.
Чтобы не допустить повторения этих событий, была создана Партия порядка. Одним из первых ее дел стало закрытие Национальных мастерских, что вернуло на улицы Парижа более миллиона безработных. Последовали массовые протесты, возводились баррикады. Затем наступили три дня – так называемые Июньские дни – кровопролитных боев между социалистами и военными. Демонстранты были разбиты: 3000 повстанцев – убиты, 15 000 – арестованы. Партия порядка сформировала новое правительство, и Луи Блан, как и в свое время Луи-Филипп, был вынужден искать убежище в Англии.
Маятник качнулся в обратную сторону. Когда лето сменилось осенью, в Берлине, Праге, Вене и Валахии произошли контрреволюции. Правительственные войска вернулись в крупные города, парламенты были распущены, а повстанцы арестованы. Радикалы перегруппировались в городах на западе и юге Франции, в некоторых германских государствах и в Риме, где провозгласили Римскую республику. Но к лету 1849 года прусская армия подавила последние народные восстания на своей территории, а французские войска положили конец Римской республике, восстановив в регионе папскую власть. Король Пруссии Вильгельм неуклонно и безжалостно ужесточал свою власть, и в Вене Фердинанда сменил его племянник и реакционер Франц Иосиф, который правил своей огромной многоязычной империей вплоть до 1916 года. Революции закончились.
Позже Гюстав Флобер описал эти события в своем романе «Воспитание чувств», опубликованном в 1869 году, на пороге нового кризиса. Флобер не был поклонником народных восстаний. Он презирал человеческую глупость и варварство так же, как и великий Гойя: «Все восходит к глупости и огромной человеческой способности к самообману». Он вложил годы работы в роман, поэтому его прохладный прием горько разочаровал писателя. Он говорил, что, если бы его послание услышали, катастрофических событий 1870–1871 годов можно было бы избежать.
Как бы то ни было, в конце 1848 года авторитарно настроенный Луи-Наполеон – племянник Наполеона Бонапарта и человек, которого братья Гонкур однажды сравнили с «ящерицей, которая выглядит спящей, но на самом деле не дремлет», – был избран президентом Второй Французской республики.
В жизни Эдуарда Мане, тогда еще подростка, все эти события совпали с более личным кризисом. Его мысли занимал выбор дальнейшего жизненного пути. Он любил рисовать – когда Эдуард был еще ребенком, брат его матери, Эдмон Фурнье, водил его в галереи и музеи и оплачивал уроки. Однако в глазах родителей выбор карьеры «художника» был неприемлемым. Чтобы успокоить их, Эдуард решил поступать в Мореходную школу, которая открыла бы ему путь в юриспруденцию. Впрочем, вступительные экзамены он провалил, но и тут нашлась лазейка – их можно было сдать повторно, если он в качестве юнги совершит путешествие в Рио-де-Жанейро на учебном судне «Гавр и Гваделупа». И вот в декабре 1848 года, став свидетелем того, как свергли короля, как была установлена республика и были проведены выборы, как вспыхнул радикальный переворот, в свою очередь подавленный консервативной реакцией – и все это в миле или двух от дома, – Эдуард покинул беспокойную Францию.
Путешествие в Рио зимой 1848/1849 года изменило его жизнь. Это, очевидно, привило ему любовь к кораблям и морю (треть его работ посвящена морской тематике). Однако его образ мышления и моральный компас претерпели, возможно, еще большую трансформацию. События в Париже по-прежнему развивались стремительно, но на море время шло медленно. В этом путешествии Эдуард отпраздновал свой семнадцатый день рождения. Увиденное в Рио, где он провел три месяца, осталось в памяти на всю жизнь и повлияло на его политические взгляды и отношение к справедливости. Несколько недель он провел на корабле без разрешения сойти на берег, но когда разрешение все же было получено, стал свидетелем многих лишений. «В этой стране все негры – рабы, – писал он матери из Рио. – Они все выглядят подавленными; удивительно, какую власть имеют над ними белые»[88]. Он также увидел невольничий рынок – «отвратительное зрелище»[89]. Этот опыт углубил его беспокойство по поводу происходящего во Франции.
«Как вы, с вашими познаниями в политике, относитесь к избранию Луи-Наполеона? – писал он своему старшему двоюродному брату Жюлю Жуи. – Ради всего святого, не делайте из него императора; это было бы уж слишком»[90]. «Постарайтесь сохранить до нашего возвращения добрую республику, – писал он отцу, – так как я опасаюсь, что Луи-Наполеон не слишком ярый республиканец»[91].
Когда Эдуард вернулся из Рио-де-Жанейро, он еще раз попробовал сдать экзамен в Мореходную школу – и снова провалился. Это стало последней вялой попыткой угодить родителям и заняться юриспруденцией. Мадам и месье Мане были в отчаянии, но сам Эдуард чувствовал себя так, будто наконец-то обрел свободу. Во время плавания он произвел впечатление на товарищей по кораблю своими художественными способностями. «Должен сказать вам, что за время плавания у меня сложилась своеобразная репутация, – писал он матери. – Все офицеры и инструкторы на корабле просили меня нарисовать на них карикатуры. Даже капитан попросил меня об этом, чтобы отправить рисунок семье на Рождество»[92]. Теперь он утвердился в намерении посвятить себя живописи. Отказавшись от идеи учиться в Школе изящных искусств, Мане поступил в студию более прогрессивного и нетрадиционного художника Тома́ Кутюра. Кутюр, никогда не скрывавший республиканских симпатий, твердо верил в важность набросков с натуры и на всю жизнь привил Эдуарду привычку делать зарисовки, подобные заметкам журналистов.
Холодным серым декабрьским днем 1851 года Эдуард, в компании других студентов из мастерской Кутюра, отправился делать зарисовки мертвых тел на кладбище Монмартр. Его предупреждение о Луи-Наполеоне оказалось пророческим. Тремя днями ранее тот, после многолетней подготовки, спровоцировал государственный переворот, который раз и навсегда уничтожил беспокойную и недолговечную Вторую республику. Выйдя на улицы в день переворота, Эдуард и его друг Антонен Пруст[93] оказались в толпе протестующих. Внезапно очутившись прямо на пути отряда кавалерии, сметающего все на своем пути, они бросились в переулок, где были пойманы, арестованы и задержаны на ночь. На следующее утро их отпустили, однако для Эдуарда это стало тревожным звонком.
Темп снова ускорился. Не утруждавшийся маскировкой своих авторитарных методов, Луи-Наполеон жестоко подавлял восстания, вспыхивавшие по всей Франции. Десятки диссидентов, в том числе республиканец Виктор Гюго и умеренный конституционалист Адольф Тьер, друг Моризо, были либо заключены в тюрьму, либо вынуждены бежать. На следующий день после переворота Эдуард наблюдал сцену, ставшую будто предвестницей событий 1871 года – протестующих выстроили у стены и расстреляли. В Париже на следующий день в ответ на протесты армия устроила бойню, в которой погибло более ста мужчин, женщин и детей. Только за одно это многие так и не простили Луи-Наполеона.
Реакция Кутюра на потрясения была неожиданной. Вместо того чтобы отменять занятия или запирать учеников в безопасной мастерской, он повел свой класс вверх по холму к кладбищу на Монмартре. Там на земле были разложены трупы казненных протестующих и их оппонентов в ожидании погребения. Держа в руках альбомы для рисования, студенты заняли позиции перед телами.
«Начинайте работать», – сказал им Кутюр.
Студенты быстро делали наброски, подавляя страх и отвращение. Кутюр не отпускал их в течение нескольких часов. Эдуард работал особенно быстро, и взгляд его то и дело задерживался на лицах мертвецов. Он всегда помнил, писал его первый биограф Эдмон Базир, «их зловещий вид и холодную свирепость»[94].
Эдуарду едва исполнилось двадцать, но уже совсем скоро он должен был стать отцом. Сюзанну Леенхофф наняли (хотя и вскоре пожалели об этом) его собственные родители – она должна была обучать его с братьями игре на фортепиано. Эдуард не был особенно музыкален, но полюбил свою учительницу и вскоре стал тайно посещать ее квартиру в Бельвиле. Весной 1851 года Сюзанна забеременела; ей было двадцать два года, Эдуарду – девятнадцать. Для семьи Эдуарда это стало большим конфузом и, возможно, скандалом, поскольку его отец, будучи судьей, регулярно вел судебные дела об установлении отцовства. Было крайне важно, чтобы «неосмотрительность» Эдуарда оставалась тайной. Ребенок появился на свет в конце января 1852 года, через два месяца после переворота. Леон, как назвали мальчика, провел свои ранние годы в квартире Сюзанны. Эдуард, впрочем, регулярно навещал их – он принимал непосредственное участие в воспитании мальчика, хотя публично Леона выдавали за его младшего брата. Эдуард женился на Сюзанне только после смерти собственного отца, в 1862 году, однако Леона – по неясным причинам – официально так и не признал.
2 декабря 1852 года, через год после переворота (и в годовщину коронации Наполеона I), Луи-Наполеон узаконил свой насильственный захват власти, короновавшись как император Наполеон III. После множества неудач – в том числе провалившегося переворота в 1840 году, из-за чего он провел шесть лет в тюрьме и в конце концов сбежал, переодевшись рабочим, – он наконец достиг своей заветной цели. Эдуард, с искренней верой подростка мечтавший о процветающей Франции-республике, был жестоко разочарован.
Однажды, в 1867 году, когда Париж принимал у себя экзотическое великолепие и технологические чудеса Всемирной выставки, Эдуард поднялся на холм Трокадеро, совсем недалеко от дома Моризо на улице Бенджамина Франклина. Внизу простиралась ровная площадка – часть холма срыли, чтобы возвести на этом месте площадь Римского короля, получившую свое название в честь сына Наполеона I – Наполеона II, двоюродного брата Наполеона III. Это был тот случай, когда Наполеон III подхватил и подстроил под себя амбициозные планы, от которых более пятидесяти лет назад был вынужден отказаться его дядя. Не так давно нынешний император побывал здесь вместе с императрицей Евгенией, чтобы проверить, как продвигаются работы.
Стояло раннее июньское утро; было тепло – почти жарко. Эдуард, принесший с собой краски и кисти, выбрал для работы место у края холма. Здесь он установил свой мольберт, на котором закрепил большой холст – чуть больше двух метров в длину и около метра в высоту[95]. Впереди он видел небольшой участок газона и извилистую гравийную дорожку. Кто-то держал в руках зонтики от солнца, кто-то – выгуливал своих собак. Садовник поливал траву, а туристы, видимо, специально встали рано, чтобы насладиться видом на раскинувшуюся внизу выставку (все путеводители рекомендовали именно эту точку). Выставка, заполнившая обширное пространство Марсова поля – некогда там располагался огород, а после военный плац (сейчас именно там стоит Эйфелева башня), – напоминала город в городе. Она была разбита на «кварталы», ее извилистые улочки были застроены павильонами и реконструкциями известных мест. Подняв взгляд, Эдуард мог разглядеть вдали за выставкой шпили и купола церквей, а еще дальше – Монмартр. Гораздо ближе, высоко над Марсовым полем, парил воздушный шар Надара, привязанный к очень длинной веревке, которая словно исчезала, когда на нее падал утренний свет.
Всего за десять дней до открытия Всемирной выставки, состоявшегося 1 апреля 1867 года, Марсово поле представляло собой море грязи – настолько непролазной, что Наполеон III не смог проехать в своей карете, чтобы проследить за приготовлениями. Всю ту неделю Берта и Эдма наблюдали с балкона, как пятьсот рабочих расчищают пространство вокруг филигранной работы купола из стекла и железа – огромного эллиптического сооружения длиной почти 500 метров[96] – центрального павильона ярмарки. Еще больше рабочих привлекли для доставки оборудования, строительных материалов и экспонатов, привезенных со всего мира.
Чуть более чем за неделю это место удивительным образом преобразилось. В следующие несколько месяцев выставку посетило более 11 миллионов человек. Они прошли по ее территории, прошествовав через главный стеклянный павильон, окруженный множеством больших и малых павильонов и бутиков. Посетителей поражали реконструкции дворцов древних инков, египетский караван-сарай и другие национальные павильоны[97], где их встречала многоязычная толпа мужчин и женщин в причудливых национальных костюмах. Среди высокопоставленных лиц и глав государств, посетивших Париж тем летом, были принц Уэльский, египетский паша, российский император Александр II[98] и японский принц[99]. Король Пруссии Вильгельм приехал со своим канцлером, Отто фон Бисмарком. Виктор Гюго, бывший в то время в изгнании, написал предисловие к путеводителю по выставке, в котором описал свое видение будущей единой Европы, где будут царить мир и братство[100] (и ее столицей, естественно, будет Париж). Еще никогда прежде город не казался столь важным и столь тесно связанным со всем миром за его пределами.
Главный выставочный павильон был разделен на семь концентрических круговых галерей[101], в которых демонстрировался целый ряд промышленных и военных чудес – от британского локомотива до американской полевой службы или скорой помощи, разработанной во время недавно завершившейся Гражданской войны, и 50-тонной казнозарядной стальной пушки[102], разработанной пруссаком по фамилии Крупп. Там же была представлена великолепная экспозиция ювелирных украшений, а также проекты жилья для рабочих. Наполеон III, конечно, осознавал, что капитальная реконструкция города, проведенная Османом, несмотря на улучшение санитарных условий и транспортной инфраструктуры, вынудила тысячи рабочих покинуть свои квартиры в центре Парижа и переехать в трущобы на окраинах. Императору было важно показать, что он озабочен проблемой улучшения их жизни.
Присутствие воздушного шара Надара, парящего над праздничной сценой, напоминало о том, как четыре года назад (9 октября 1963 года) толпа почти из 200 000 человек собралась на том же месте, чтобы увидеть запуск «Гиганта», огромного воздушного шара, построенного по спецификациям Надара. Объемом около 6000 м3, «Гигант» поднялся на высоту башен Нотр-Дама. К нему были прикреплены двухьярусная плетеная корзина, разделенная на шесть отсеков, и смотровая площадка, достаточно большая, чтобы вместить двадцать человек. Триумфальный запуск поразил толпу, но первый полет длился всего три часа, поэтому две недели спустя Надар совершил второй. На этот раз воодушевление публики достигло такого накала, что на стартовую площадку приехал сам император с приближенными. Надар оказался в щекотливом положении: он был убежденным республиканцем и публично издевался над императором в своих политических карикатурах. Отчаявшись избежать неловкой встречи, он как можно дольше прятался в служебной палатке рядом с воздушным шаром. В конце концов, поддавшись на уговоры друзей, он вежливо поприветствовал императора, сказав «Je suis M. Nadar» (фр. «Я господин Надар»). После короткой беседы о полетах на аппаратах тяжелее воздуха Надар и его жена Эрнестина, которая также находилась на борту, приготовились к запуску.
«Гигант» отдал швартовы и начал подниматься. «Счастливого пути, господин Надар!» – крикнул император. Благополучного приземления, однако, не случилось – аэростат несколько километров подряд тащило по земле; он подпрыгивал, «как обезумевшая комета», рвал телеграфные столбы, едва избежал столкновения с поездом и промчался через ферму. В конце концов он рухнул в лесу, выбросив наружу всех своих пассажиров по очереди, последними – Эрнестину и самого Надара. Так, через шестнадцать часов после запуска воздушный шар приземлился в Пруссии.
С тех пор интерес Надара к воздухоплаванию ослаб, однако его долги никуда не делись. Поэтому на Всемирной выставке 1867 года он решил взимать плату с посетителей за возможность прокатиться на привязанном воздушном шаре над ярмаркой, по двенадцать человек сразу. Эдуард был рад снова увидеть друга в центре внимания публики – это как нельзя лучше подходило его характеру – и специально изобразил воздушный шар на своем холсте.
Тем временем наверху, на холме Трокадеро, Эдуард разложил палитру и краски, выбрал кисть. Он чувствовал, что становится жарко, а свет стремительно меняется, и потому работал быстро – легкими, но уверенными мазками. Через час набросок всех основных элементов композиции был готов. Эдуард попытался сосредоточиться и понять, что еще необходимо этому холсту, однако все вокруг словно специально отвлекало его внимание. Не помогало и то, что прохожие временами бормотали себе под нос что-то неразборчивое – или отпускали непрошеные комментарии. Однако, по правде говоря, в последнее время Эдуарду и без того было все сложнее концентрироваться. Он пребывал в нехарактерном для себя угрюмом расположении духа. Шарль Бодлер, его близкий друг, был при смерти, и Эдуарда удручала грядущая кончина человека, который не просто оказал на него большое влияние, но и был незаурядным мыслителем. Тем временем сам Эдуард боролся с ощущением, что все его начинания обречены на провал. Он все еще чувствовал, что может оправдать свое решение заниматься искусством (а не юриспруденцией, как убеждали родители), только если добьется успеха на официальном Салоне. Однако, хотя шестью годами ранее его «Испанский гитарист» удостоился похвального отзыва, в последующие годы все его усилия чаще вызывали насмешки, а не восторг.
Одной из самых масштабных составляющих французской секции ярмарки стала экспозиция более пятисот картин и скульптур самых знаменитых художников страны. Эта масштабная выставка, как и ежегодный Салон, с которым она совпала, включала работы академических художников Эрнеста Мейссонье, Вильяма Бугро и Жана-Леона Жерома – но ни одной работы Мане. Исключение из состава обеих выставок стало для него ударом. Весной, когда новости об этом подтвердились, Эдуард пришел в ярость. Он решил: если он не может рассчитывать на официальную поддержку и потому никто не увидет его работы, значит, ему придется организовать свою собственную выставку. В этом он хотел последовать примеру художника Гюстава Курбе.
Летом 1867 года Курбе исполнилось сорок восемь лет, он принадлежал к более старшему поколению – Эдуарду на тот момент было только тридцать пять. Однако среди прогрессивно настроенных художников, агитировавших против укоренившихся институциональных структур, Курбе был первопроходцем. В начале своей карьеры он неоднократно сталкивался с отказами жюри Салона, но этот опыт только усилил его презрение к официозу и к художественной бюрократии, которую он критиковал все в более резких выражениях. Курбе страстно верил в освобождающий потенциал искусства. Семья будущего художника обладала определенным влиянием в его родном Орнане, в области Франш-Конте на востоке Франции, где его отец владел огромными участками земли. Свое детство (весьма привольное) Курбе провел, путешествуя по сельской местности с множеством рек, взрезавших карстовые породы и за тысячелетия образовавших многочисленные пещеры, каньоны и гроты[103]. Получив хорошее образование, Курбе тем не менее остался гордым провинциалом и привносил эту грубую энергию в свои отношения с миром искусства. Он поставил перед собой задачу встряхнуть представления парижского художественного сообщества о своем культурном превосходстве. У Эдуарда подобных целей, конечно, не было. Отпрыск уважаемой парижской семьи, он не просто отождествлял себя со столицей – он олицетворял ее. Таким образом, хотя оба художника были смелыми новаторами, деревенский реализм Курбе был полной противоположностью городскому стилю Мане, в котором к свойственному журналистам вниманию к деталям примешивались ирония, поэзия и игра.
Со временем Курбе утратил былую стройность, располнев, однако его высокий рост и характерная бородка, остро торчавшая с подбородка, как веточка хвои, оставались неизменными. Он бравировал своим напускным невежеством и провинциальностью, но при этом был куда находчивее, чем казалось на первый взгляд. Преданный последователь и друг анархо-социалиста Пьера-Жозефа Прудона, Курбе позиционировал себя как человека из народа. Был он смелым и как художник. Серия впечатляющих, эпатажных автопортретов – в образе отчаянного человека с безумными глазами, в облике раненого героя – наводила на мысль о том, что от низкой самооценки он не страдал. Первые прорывы Курбе на художественном поприще стали следствием событий 1848 года. В тот революционный год он осознал себя не только как наблюдателя, но и как политического игрока, участника происходящего. Он писал картины в разных жанрах: натюрморты, портреты и сцены сельского труда, все – в суровом реалистическом стиле, пионером которого выступал фактически в одиночку. Почти две трети творческого наследия Курбе составляли пейзажи, и каждый из них выражал его яростную и нежную гордость за родной Франш-Конте. Отдавая предпочтение темным, плотным тонам (американский художник Чайльд Гассам[104] однажды сравнил их с «патокой и битумом»[105]), он изображал пышные женские тела со всеми складками и ямочками или писал рабочих и деревенских жителей – например, каменщиков. Для получения слоистых эффектов, напоминающих природные текстуры (такие, как грубые камни или мерцающие листья), он использовал плоскуюсторону мастихина.
С одной стороны, именно от этой сельской тематики и живописного «терруара» Мане стремился уйти. Он любил свет, и еще больше ему нравилась идея рисования в технике быстрого мазка. Тем не менее он осознавал важность того, что делал Гюстав Курбе, и симпатизировал республиканским взглядам старшего коллеги. Эдуард с интересом наблюдал за уроками Курбе, как тот использует публичность, приправив ее щепоткой скандальности, чтобы привлечь внимание к своим картинам. Не понятый Салоном, Курбе решил найти новые способы выхода на художественный рынок («Если я занимаюсь искусством, – писал он Теофилю Готье в 1846 году, – то прежде всего чтобы зарабатывать им на жизнь»[106]). В области саморекламы он был столь же эффективен, как и Надар, и умел использовать грубое и скандальное поведение в своих интересах. «Я буду настолько возмутителен, – писал он критику Фрэнсису Вею, – что дам каждому право говорить мне самую жестокую правду. Видите ли, я готов к этому. Не думайте, что это прихоть… Это серьезный долг – не только показать пример свободы и характера в искусстве, но и пропагандировать то искусство, которым я занимаюсь»[107].
Другими словами, Курбе был агитатором – гордым республиканцем и провинциалом, готовым говорить правду застывшим иерархиям власти в парижском мире искусства.
В преддверии Всемирной выставки 1855 года Курбе представил некоторое количество своих картин жюри, отбиравшему произведения для раздела изобразительного искусства. Большое жюри приняло одиннадцать работ Курбе, но отвергло две его самые амбициозные: «Похороны в Орнане» и «Мастерская художника». Курбе отозвал картины, принятые жюри, и выставил некоторые из них – а также обе отвергнутые – во временном деревянном павильоне, который построил за свой счет напротив входа на Всемирную выставку на авеню Монтень. Он назвал свою персональную выставку, подводившую итог его творчества, «Павильон реализма». Курбе расклеил по всему Парижу плакаты с рекламой своей выставки и брал один франк за вход (такую же плату взимали организаторы выставки, где было выставлено пять тысяч работ, включая ретроспективы, посвященные Делакруа и Энгру). Он также делал фоторепродукции своих картин – ранние версии открыток.
Выставка Курбе не имела успеха – она привлекла мало посетителей и едва ли окупила затраты. Однако Курбе продемонстрировал, что художники могут освободиться от официальных каналов и продвигать себя самостоятельно. Эдуард не забыл этого урока.
Двенадцать лет спустя на деньги, взятые в долг у матери, Эдуард оплатил строительство деревянного павильона у входа на Всемирную выставку 1867 года недалеко от моста Альма. В нем должна была быть представлена его персональная выставка, для которой он отобрал пятьдесят оригинальных работ, три копии маслом картин старых мастеров и три офорта. Его новый друг Эмиль Золя, только что написавший свой третий роман «Тереза Ракен», захватывающий бестселлер о прелюбодеянии и убийстве, написал хвалебный очерк в адрес Эдуарда для сопровождавшей выставку брошюры. Выставка стала для Мане шансом показать, кто он есть на самом деле, дать настроенным против него представление о его истинном творческом диапазоне и, прежде всего, заявить о своей искренности. Это была возможность уничтожить существовавшее в обществе карикатурное представление о нем, явить себя по-новому.
Увы, это предприятие обернулось против него. Хотя на выставку приходило немало посетителей, казалось, что приходили они в первую очередь посмеяться. Продажи были жалкими – несмотря на взимаемую входную плату, Мане обнаружил, что теряет 150 франков ежемесячно. Неутешительна была и реакция в прессе: среди критиков только единицы написали что-то приятное. Поскольку тематика более половины картин была так или иначе связана с Испанией, один из них назвал Мане «Веласкесом бульваров», что ему очень польстило. Однако многие другие критики неблагосклонно и (по мнению Мане) ошибочно сравнивали его с Курбе, который, будучи исключенным из программы нынешней Всемирной выставки, снова создал свой собственный павильон. Привлекая большие толпы посетителей, павильон Курбе, принятый на этот раз более благосклонно, затмевал павильон Мане. Тем временем Эдуард оставался должен матери, уже терявшей терпение по отношению к своему сумасбродному сыну.
В десять часов вечера того июньского дня 1867 года Эдуард отложил кисти, упаковал краски и палитру и, дав холсту немного высохнуть, отправился обратно в свою мастерскую, где планировал превратить эскиз в законченную картину. Он так и не сделал этого. В тот же день или на следующий он узнал о событии в далекой Мексике, опечалившем и ужаснувшем его так сильно, что он немедленно бросил все, чтобы начать самую амбициозную серию картин в своей карьере.
Известие, пришедшее из Мексики в июне 1867 года, показалось Мане кульминацией катастрофы, которая разворачивалась в этой стране в течение последнего десятилетия, трагедии, за которую, по мнению Мане, Наполеон III нес полную ответственность. Мане еще не знал масштабов этого бедствия и не мог предположить ее роли в грядущей еще большей катастрофе. Однако он хотел, не впадая в немилость цензоров, все же нарисовать что-то, что сделало бы очевидными вину Наполеона III в случившемся и глубину его морального разложения.
Бо́льшую часть XIX века в Мексике один кризис сменялся другим. Страна обладала ценными природными ресурсами, что делало ее привлекательной для Соединенных Штатов. Последние стали постоянной угрозой для севера страны, и к 1860 году во Франции (как и в Великобритании и Испании) возникло ощущение, что великие державы Европы должны вмешаться в происходящее. Мексика погрязла в долгах, поэтому, когда либеральный республиканский президент Бенито Хуарес осмелился объявить мораторий на выплаты европейским кредиторам (одни только проценты составляли сумму большую, чем весь национальный доход за два года), Наполеон III воспринял это как долгожданный предлог. В 1862 году его армия возглавила коалицию испанских, британских и французских сил (всего около 10 000 человек), отправленных в Мексику, чтобы добиться выплаты долга. Время для этого было выбрано неслучайно – Гражданская война в США вычеркнула их из геополитического уравнения. Однако планы Франции в отношении Мексики были более грандиозными, чем простая выплата долгов, – Наполеон III хотел сделать из нее зависимое государство, которое выполняло бы его распоряжения.
Когда это стало понятно, испанцы и англичане дипломатично отступили, в то время как французы двинулись на Мехико. 5 мая 1862 года – день, который сегодня в Мексике отмечается как национальный праздник Синко де Майо, – они потерпели унизительное, ставшее легендарным поражение при Пуэбле, к юго-востоку от Мехико. Восемьсот[108] французских солдат были убиты, ранены или пропали без вести. В Париже правительственные цензоры попытались сдержать распространение этой новости, но потерпели неудачу, и теперь Наполеону III пришлось успокаивать общественность. Мнения разделились: одни хотели, чтобы войска вернулись домой; другие призывали к мести и требовали послать подкрепление. Наполеон III выбрал реванш. Он послал дополнительные войска, и к марту 1863 года французы осадили Пуэблу. Тем не менее мексиканское сопротивление продолжилось.
Охваченный досадой, французский император оказался в ловушке, которую сам же и устроил из-за своей опрометчивости. Он уже был близок к тому, чтобы все прекратить, когда его войска наконец добились прорыва. Бенито Хуарес был вынужден бежать на север, а французский генерал Франсуа Ашиль Базен (позже сыгравший позорную роль в войне с Пруссией в 1870 году) вошел в Мехико, где создал временное правительство.
В Париже проходили народные гуляния и торжества. Однако Наполеон III знал: то, что французы вошли в мексиканскую столицу, не означало, что проблемы на этом закончились. В поисках пути к долгосрочной стабильности он принял наиболее жизнеспособное, как ему казалось, решение и предложил титул мексиканского императора эрцгерцогу Максимилиану, либерально настроенному младшему брату австрийского императора Франца-Иосифа. Поначалу Максимилиан и его жена Шарлотта, дочь Леопольда I Бельгийского, получив неубедительные гарантии, сомневались, но все же решили принять новую роль и в июне 1864 года прибыли в Веракрус.
В том же месяце два американских корабля, воевавшие на разных сторонах в Гражданской войне в США, пересекли Атлантику и направились во Францию, а 19 июня у берегов Шербура произошло драматичное морское сражение. Военный шлюп Конфедерации «Алабама» пришвартовался в порту Шербура для ремонта; как только он покинул французские территориальные воды, он вступил в бой с паровым шлюпом северян «Кирсардж». Со скал над Шербуром сотни взволнованных зевак наблюдали за сражением, которое закончилось затоплением «Алабамы». Мане среди них не было, однако он читал свидетельства очевидцев. Кроме того, его отвращение к рабству и любовь к республиканским идеям способствовали тому, насколько живо он осознавал важность событий, происходивших по другую сторону Атлантического океана. Воодушевленный воспоминаниями о своем юношеском путешествии в Рио, Мане решил написать морское сражение, взяв за основу своей композиции новостные сводки[109].
Тем временем правление Максимилиана в Мексике началось многообещающе. Он сформировал либеральный кабинет министров и, вопреки ожиданиям, продолжил многие направления политики свергнутого Бенито Хуареса. Он и Шарлотта (или Карлота, как ее стали называть) усыновили двоих детей, внуков предыдущего мексиканского императора. Однако Хуарес никуда не исчез с политической арены – он создал оппозиционное правительство в Чиуауа, на севере страны. Летом 1865 года (в год показа «Олимпии» в Салоне) его поддержали американцы, только завершившие собственную гражданскую войну. Они устроили блокаду, чтобы помешать французским подкреплениям. Пока политика Максимилиана становилась все более непредсказуемой – то жестокой, то попустительской, – партизанские силы Хуареса одержали ряд значительных побед.
Теперь ставший затяжным конфликт грозил перерасти в нечто гораздо худшее. Во Франции мексиканская кампания становилась все более непопулярной, так что 15 января 1866 года Наполеон III сообщил Максимилиану, что собирается вывести из страны французские войска, как и намекал уже более года. Это решение сделало правительство Максимилиана крайне уязвимым. Более того, для Максимилиана и Шарлотты оно фактически стало смертным приговором. Шарлотта наверняка поняла это и поспешила в Европу, чтобы просить помощи от имени мужа. Она начала с Евгении и Наполеона III, но те были непреклонны. С жестокой откровенностью Наполеон III сказал Шарлотте, что считает происходящее в Мексике безнадежным, и призвал ее убедить Максимилиана отречься от престола.
Шарлотта, спешившая на следующую встречу в верхах, постепенно теряла разум и впадала в паранойю. К тому моменту, когда она направилась в Рим, чтобы умолять о помощи папу Пия IX, она уже была убеждена, что Наполеон III послал за ней убийц. Во время аудиенции у папы римского у Шарлотты не выдержали нервы: она снова утверждала, что против нее организован заговор и ее хотят отравить. В ответ папа римский пошел на исключительный шаг, позволив женщине остаться на ночь в Ватикане. День ото дня состояние Шарлотты ухудшалось. В помутившемся сознании ее отвезли в замок Мирамаре на побережье Адриатического моря недалеко от Триеста и по совету психиатра поместили под домашний арест.
Тем временем в Мексике положение ее мужа превратилось в критическое. 5 февраля 1867 года французские войска покинули Мехико, а через месяц – и страну, выйдя из порта Веракрус. Максимилиан вместе со своими двумя высшими генералами, Мигелем Мирамоном и Томасом Мехией, отступил в Керетаро, к северо-западу от Мехико, чтобы противостоять войскам Бенито Хуареса, которые теперь осадили город. Осада Керетаро длилась более двух месяцев и закончилась предательством одного из императорских полковников. Силы Хуареса вошли в город и принудили иностранного императора к капитуляции. Максимилиан и два его генерала были обвинены в измене родине.
В Европе общественность следила за судьбой Максимилиана с ужасом и недоверием. Среди множества влиятельных фигур, которые писали Хуаресу, пытаясь убедить его пощадить бывшего императора, были королева Виктория и Виктор Гюго. Однако их усилия не увенчались успехом. Европа ахнула, Шарлотта окончательно лишилась рассудка, и 19 июня 1867 года император и два его генерала предстали перед расстрельной командой. Был отдан приказ открыть огонь, но, к всеобщему ужасу, когда дым от выстрелов рассеялся, стало ясно, что две жертвы, включая Максимилиана, все еще живы. Один из генералов стоял, раскинув руки – его добили выстрелом в ухо. Затем офицер встал над упавшим Максимилианом, чтобы положить конец его страданиям, – но умудрился промахнуться. Неверно направленный выстрел не добил бывшего императора, а только поджег его жилет. Чтобы потушить огонь, его облили водой. Еще две попытки не увенчались успехом из-за осечек винтовок. В конце концов растерянный и раздосадованный офицер оборвал жизнь императора.
Цензоры Наполеона III пытались замолчать эту новость, но новые крупицы информации продолжали просачиваться наружу, и чем больше их было, тем сильнее было охватившее Мане негодование. Он знал, что изобразить казнь Максимилиана означало бы серьезные неприятности, но его это не остановило. Отложив в сторону картину, изображающую Всемирную выставку, – полотно, которое теперь казалось гимном Парижу Наполеона III, циничному и жадному до зрелищ, – художник приступил к работе, которую намеревался сделать своим самым резким обвинением режиму.
На этот проект Эдуард потратил больше года[110]. Это была длительная и страстная художественная кампания, не похожая ни на что из того, что он делал раньше. И все же цикл картин, посвященных расстрелу Максимилиана, не просто представлял собой критику Наполеона III. Он стал своего рода продолжением увлечения Эдуарда темой политического насилия и смерти – увлечения, отчасти продиктованного Гойей, а также тем, что Эдуард, будучи молодым студентом-художником, наблюдал во время политических потрясений 1848–1851 годов. На всех картинах этой его мексиканской серии была изображена казнь, и все они, как впоследствии «Балкон», были вдохновлены Гойей. Эдуард представлял себе нечто масштабное, в русле исторической живописи – в иерархии категорий, признаваемых Салоном, этот жанр занимал самое первое место (выше портрета, жанровой живописи, пейзажа и натюрморта, именно в таком порядке), – но вместе с тем обновленное в духе недавнего прошлого. Это должна была быть своеобразная хроника современности, написанная, конечно, в его собственном современном стиле. Эдуард не стремился к претенциозности и сентиментальному пафосу, но решительно хотел показать всем, что произошло.
Над первыми двумя версиями Мане работал зимой 1867/1868 года. Процесс шел очень нервно: как и в случае с «Балконом», он постоянно менял замысел композиции, отчасти в ответ на новую информацию, поступающую из Мексики. Примерно через четыре месяца он бросил эти две картины. Вместо них была сделана литография, за которой последовал эскиз маслом, а в 1868–1869 годах – окончательный вариант картины. Все время работы Гойя не выходил у Мане из головы. Среди прочих зверств, которые его испанскому предшественнику довелось увидеть во время Пиренейской войны[111], были и внесудебные казни.
Монография Шарля Ириарте[112] о Гойе, опубликованная в 1867-м, за год до описываемых событий, включала в себя репродукцию картины испанского мастера, изображающей ужасающую сцену ночной казни – «3 мая 1808 года в Мадриде»[113]. Впервые Эдуард увидел ее еще два года назад, во время своего визита в Прадо. Репродукция картины в книге Ириарте (куда также вошли гравюры из серии «Бедствия войны»[114]) оживила прежние впечатления. По крайней мере, две гравюры из «Бедствий войны» изображали жертв, которых вывели на расстрел без суда и следствия. Вдохновившись композицией гравюры «Никто не поможет», Эдуард постарался не только передать ужас момента перед смертью Максимилиана, но и изобразить тех, кто в него стрелял. В двух из четырех версий он настолько осмелел, что одел мексиканских солдат во французскую форму[115], а еще в одной придал лицу одного из членов расстрельной команды схожесть с Наполеоном III, абсолютно ясно выразив свое мнение насчет того, кто несет ответственность за случившееся.
Для имперского правительства это было уже слишком. Наполеон III в последнее время говорил об ослаблении цензуры – в определенных пределах («Тем, кто может сожалеть о том, что свободе не были сделаны бо́льшие уступки, – сказал он, – я бы ответил: свобода никогда не способствовала основанию прочных политических зданий, она венчает их, когда время их уже упрочило»[116]). Картины Эдуарда, изображавшие мексиканское фиаско, явно вышли за эти рамки и требовали цензурирования. Согласно одному из докладов, художник был «неофициально проинформирован», что его картина «с большой вероятностью будет отвергнута на следующем Салоне, если он будет настаивать на том, чтобы ее представить». Тираж литографии, которую Мане сделал по той же композиции, надеясь, что она будет распространяться легче, тоже оказался под запретом[117]. Золя ответил на цензуру в статье, опубликованной в La Tribune, саркастически отметив, что, если бы Мане хотел успеха, он должен был показать «Максимилиана живым и здоровым, рядом со счастливой, улыбающейся женой. Более того, художник должен был бы дать понять, что Мексика никогда не страдала от кровопролития и что она живет и будет жить под благословенным правлением протеже Наполеона III»[118].
Бодлер, которого Эдуард оплакивал, приступая к работе над этим циклом, однажды призвал к тому, чтобы критика была «пристрастной, страстной и политической»[119]. Всего Мане написал три картины, основанные на событиях в Мексике. И все же события, произошедшие по ту сторону Атлантического океана, казались далекими. Эдуард, конечно, не мог знать, что Париж и сам скоро будет осажден, а затем залит кровью собственных жителей.