Нелегко объяснить, что собой представляла Коммуна. Это как смотреть на картину импрессионистов со слишком близкого расстояния – изображение не складывается. По сути своей это было наспех созданное городское правительство – крайне амбициозное, но с самого начала испытывавшее трудности из-за ограниченных ресурсов и крайне нестабильной системы безопасности. Коммуна называлась радикальной в том смысле, что будь она узаконена, то ее действия привели бы к радикальным переменам. И все же в остальном она была явлением на удивление прозаичным. Ее сторонники желали скорее муниципальной автономии, чем глобальной революции.
У старых лидеров и сторонников Коммуны сохранялось ощущение незавершенности революционного 1848 года. Другие все еще вспоминали о невыполненных обещаниях 1789 года. Однако по сути коммунары хотели вернуть себе город, который им больше не принадлежал – как из-за рациональной и благоприятной для коммерсантов османовской реконструкции (она привела к переселению множества работающих бедняков), так и из-за Наполеона III, Правительства национальной обороны и пруссаков.
Лидеры Коммуны надеялись, что местная автономия разовьется и получит более широкое распространение, а затем ляжет в основу демократической республики. Это, в свою очередь, имело бы экономические последствия – обеспечило бы людям «систему коммунального страхования от любого социального риска», включая банкротство и безработицу. И без того обостренные осадой, эти две последние проблемы превратились в кризис из-за решения Тьера отменить моратории на взимание арендной платы и долгов.
Другими словами, сторонники Коммуны хотели большего, чем просто получить долю власти. Они стремились улучшить свою жизнь, сократить масштабы нищеты и создать более совершенную и справедливую систему образования, в том числе женского. Кроме того, многие из них – и больше всех Курбе – хотели ослабить смертельную хватку консерватизма в искусстве.
В некоторых аспектах стремление Коммуны сконцентрироваться на муниципальной автономии сработало превосходно. «Я никогда не видел, чтобы улицы Парижа так хорошо подметались»[349], – восхищался преподобный Уильям Гибсон из методистской миссии. Тем не менее Коммуна с самого начала испытывала проблемы с тем, чтобы осмыслить или хотя бы расставить приоритеты в перечне планов, который с каждым днем становился все длиннее.
В ее руководящий орган было избрано шестьдесят четыре представителя. Некоторые из них были новичками в политике, люди странного происхождения и необычных убеждений. Однако на самом деле большинство из них не были фанатичными революционерами с безумными глазами. Как писал Руперт Кристиансен, это были «респектабельные, серьезные, движимые общественными интересами граждане, которые зарабатывали себе на хлеб и жили в соответствии с традиционными буржуазными ценностями»[350]. Их средний возраст составлял тридцать восемь лет. Половина избранных представителей были ремесленниками: каменщиками, плотниками и так далее. Четверть из них принадлежала к среднему классу, целых три четверти были родом не из Парижа, треть состояла в Комитете национальной гвардии.
Чего не хватало коммунарам, так это харизматичного лидера – кого-то наделенного властью действовать и кто мог бы разрешить – с помощью мандата или путем переговоров о компромиссе – неизбежные и бесчисленные конфликты. Последователи Прудона (человека, который придумал фразу «собственность – это кража»[351] и первым объявил себя анархистом) численно превосходили в Коммуне последователей Бланки – социалиста, более озабоченного свержением существующего порядка, чем созданием нового общества. Однако оба этих соперничающих лагеря на самом деле представляли собой меньшинство. Хотя Бланки и избрали лидером, этот жест был чисто символическим: он оставался в заключении в Версале как приговоренный к смертной казни за участие в попытке государственного переворота 31 октября. Тьер просто проигнорировал требования о его освобождении. В отсутствие Бланки никто другой не был готов – или не был способен – взять на себя ответственность.
Таким образом, власть в Коммуне оказалась разделена между Центральным комитетом национальной гвардии, сформированным 20 марта и провозгласившем себя «стражем революции», и собственно Коммуной, избранной 26 марта. Принцип местной власти означал, что члены совета Коммуны (все мужчины) были также лидерами своих местных округов. Они передавали решения, принятые на местах, в главный Совет. И все же напряженность между основными идеологическими группировками ощущалась с самого начала. Прудонисты (одним из которых был Курбе) были противниками государств любого рода. Они хотели, чтобы местные округа сохранили свою независимость и функционировали как проводники народной демократии. Якобинцы в совете считали, что из-за усиления местной власти возникнет хаос – особенно теперь, когда Коммуна находилась под сильным давлением извне. Они хотели создать более централизованную структуру.
Все реформы Коммуны проводились в атмосфере ожидания неминуемого нападения. Тьер в Версале собирал силы. Его целью было подавить то, что он расценивал как восстание и попытку Парижа отделиться от остальной Франции. Он знал, что его немецкий соперник в той же мере, что и он сам, сочтет существование Коммуны неприемлемым. Бисмарк не спешил позволять французской армии восстановиться, однако он знал, что Коммуна откажется выполнять условия договора. Поэтому в начале апреля, под давлением Тьера, он согласился освободить 100 000 французских военнопленных. Солдаты возвращались не слишком быстро, и в течение нескольких недель войска Тьера пребывали в беспорядке. Он лучше, чем кто-либо другой, знал, что вернуть Париж будет непросто – в конце концов, именно он руководил строительством городских укреплений. Следовательно, он планировал атаковать, только гарантировав себе успех. Любое действие должно было быть решительным – и жестоким, чтобы больше эти события никогда не повторились.
Тьер назначил своим главнокомандующим Патриса де Мак-Магона, который был ранен, командуя французскими войсками при Седане. Генералами он назначил двух других легитимистов, двух бонапартистов и одного консервативного республиканца. Одновременно он делал все возможное, чтобы поднять моральный дух своих войск, улучшить их оснащение и условия жизни, а также насытить их антикоммунистической пропагандой. Самые популярные газеты изображали парижских радикалов, как писал Джон Мерримен, «отбросами общества, бывшими заключенными, пьяницами, бродягами и ворами, иностранцами, оказавшимися на свободе в результате дьявольских заговоров, организованных Интернационалом, возможно, в сговоре с Германией»[352]. Первые столкновения случились в начале апреля.
Как ни удивительно, но Париж снова был осажден. Оставшиеся жители столкнулись с той же реальностью, от которой только недавно были избавлены: им было отказано в выезде, а поставки продовольствия прекратились. Угроза нападения висела над ними постоянно. Результатом стала удушающая атмосфера паранойи, которой были готовы воспользоваться некоторые лидеры коммунаров – в первую очередь Рауль Риго, новый префект полиции. Всего за десять дней, с 18 по 28 марта, Риго – заядлый читатель книг о Терроре и поклонник современной полицейской тактики – арестовал более четырехсот человек. В Версале Мак-Магон был почти так же безжалостен, выслеживая любого, кого подозревали в предательстве. Казни с обеих сторон стали обычным делом. Каждая из них усиливала ненависть, что становилось еще одной точкой невозврата для другой стороны.
Пьер-Огюст Ренуар, по словам сына, кинорежиссера Жана Ренуара, после установления Коммуны хотел сбежать из Парижа. Его легко могли бы расстрелять, не заручись он помощью Риго. Перед войной Ренуар однажды рисовал на пленэре в Фонтенбло, когда неожиданно столкнулся с Риго, который скрывался от полиции Наполеона III. Риго, работавший в еженедельной газете Рошфора La Marseillaise, был республиканцем. Ренуар помог ему замаскироваться и скрыться в городе. Затем он поговорил с Писсарро, который связался с друзьями Риго, и они помогли организовать его побег из Парижа. Теперь же власть принадлежала Риго, а Ренуар хотел сбежать. Риго был более чем счастлив услужить. Он оформил документы, чтобы обеспечить Ренуару выезд из города, и даже приказал оркестру сыграть «Марсельезу» в его честь.
Предвидя попытку силового захвата Парижа, коммунары возвели баррикады по всему городу. На вершине Монмартра, у Пантеона и Трокадеро установили укрепления, ощетинившиеся пушками. В Трокадеро, одном из западных парижских районов, жили преимущественно богатые, большинство из которых были сторонниками Тьера. Когда в первую неделю апреля Тьер начал обстреливать город с запада, они с ужасом обнаружили, что основной удар приходится именно на их районы.
Создание Коммуны настолько вдохновило Курбе, что он, казалось, не замечал общей ситуации. На протяжении десятилетий он отстаивал те самые идеи, которые сейчас воплощались в жизнь. «Эта революция тем более справедлива, – писал он, – что она исходит от народа. Ее апостолы – рабочие, ее Христос – Прудон»[353]. В глазах Курбе Париж освободился, в то время как остальная страна оставалась «в рабстве». И все же, конечно, верно было обратное, и никакой идеологический пыл не мог изменить того факта, что жители Парижа снова оказались в тюрьмах и под бомбардировками.
Мане, Дега и Моризо по-прежнему симпатизировали Коммуне и беспокоились о ее судьбе. Однако в то же время все они были настроены скептически. Берта отошла от политических убеждений своих родителей: она опасалась надвигающегося конфликта, но искренне сочувствовала радикалам. Мане тем временем находился будто на распутье. Рожденный, как и Берта, в относительно богатой семье, он, как и его братья, был отчужден от своего привилегированного окружения и чувствовал справедливость позиции радикалов. Презирая тиранию, он испытывал сострадание к обездоленным и угнетенным и часто с большим чувством и состраданием рисовал парижскую бедноту. Будучи подростком, он вдохновлялся революцией 1848 года. Как и Курбе, он хотел освободить искусство от консервативной серости, удушающей бюрократии и цензуры. Однако он был не из тех, кто присоединяется к клубам или движениям.
В начале апреля, заинтересовавшись жизнью Коммуны, он решил вернуться в Париж, однако ему сказали, что все въезды и выезды перекрыты. Тогда Мане отправился в путешествие: из Аркашона на север вдоль побережья в Руайан (где он провел два дня), затем в Рошфор (два дня), Ла-Рошель (один день), Нант (два дня), Сен-Назер (два дня) и, наконец, в Ле-Пулиген. Здесь Мане пробыл месяц.
Париж же в течение этого месяца буквально разваливался на части.
Когда 30 марта версальские войска Тьера предприняли пробное наступление на город в районе Нейи, Коммуна решила, что пришло время нанести ответный удар. Тьер узнал об этих планах. В его распоряжении по-прежнему было всего около 60 000 солдат, и все же 2 апреля он начал наступление в районе Курбевуа, что на другом берегу Сены, недалеко от Нейи. Коммунары энергично встретили натиск, но в полночь их отряд отбросили за реку. Дощатые заборы на Монмартре и в Бельвиле были обклеены объявлениями о том, что «роялистские заговорщики» «НАПАЛИ», несмотря на «умеренность нашего отношения». Совет Коммуны ожидал, что версальские войска либо рассыплются, либо перейдут на их сторону после «братания», которое уже обернулось в их пользу на Монмартре двумя неделями ранее.
Однако ничего подобного не произошло. Из окон верхнего этажа своего дома посол Уошберн[354] с удивлением обнаружил, что наблюдает «за настоящим сражением под стенами Парижа»[355]. «В добрый час! – написал Гонкур. – Гражданская война началась! Если уж дело зашло так далеко, лучше война, чем убийства из-за угла»[356]. Скрывшись с поля боя, Гюстав Флуранс, один из самых ярких лидеров Коммуны, укрылся в гостинице. Во время осады он возглавил октябрьское восстание против Трошю. Как и Бланки, он был приговорен к смертной казни за свои преступления, но войска Тьера не смогли его арестовать. Теперь, когда Флуранс вошел в гостиницу, офицер версальской армии сразу же узнал его и пришел в такую ярость, что выволок его на улицу, выхватил шпагу и раскроил его череп надвое.
Первоначальные успехи коммунаров в ту апрельскую ночь были быстро сведены на нет. Снаряды, выпущенные со стороны Мон-Валерьена, прорвали их силы, которые вскоре в беспорядке отступили за реку. Потерь было относительно немного, но версальцы взяли в плен сотни коммунаров, и победа подняла их боевой дух.
После окончания боевых действий произошла ужасная вещь – от выстрелов коммунаров погиб главный хирург версальской армии, любимый врач генерала Винуа, доктор Альфонс Паскье, приблизившийся к баррикадам без оружия с белым флагом, как парламентер. Коммунары заявили, что это случилось по ошибке, но Тьер был не в настроении прощать и сравнил убийство Паскье с убийствами Леконта и Клеман-Тома.
На следующий день сотни парижанок устроили в городе демонстрацию. Они слышали, что пленных, захваченных войсками Тьера, казнят без суда и следствия, и планировали мирно пройти маршем до самого Версаля. Но их остановила восставшая Национальная гвардия. Тем временем совет Коммуны был настолько возмущен рассказами о репрессиях и казнях без надлежащего судебного разбирательства, что принял «Декрет о заложниках» (от 5 апреля 1871 года). Идея заключалась в том, чтобы запугать Тьера и заставить его смягчить отношение к захваченным коммунарам. «Всякое лицо, заподозренное в сношениях с Версалем, – говорилось в законопроекте, – будет немедленно подвергнуто аресту и судебному преследованию». Лица, признанные виновными (обвинительный суд вынесет приговор в течение сорока восьми часов), будут удерживаться в качестве «заложников парижского народа». За этим следовала леденящая душу угроза: «Всякое убийство военнопленного или сторонника правительства Коммуны влечет за собой немедленную казнь тройного числа задержанных»[357].
Это положило начало циклу репрессий.
Подогреваемая с обеих сторон жаждой мести история Парижской коммуны стремительно приближалась к своей ужасной развязке. «Мы зажаты между двумя бандами безумцев: теми, кто заседает в Версале, и теми, кто находится в Отель-де-Виль», – сказал Клемансо. Были предприняты искренние попытки деэскалации конфликта. В начале апреля умеренные и сторонники Гамбетты сформировали группу, которая попыталась договориться о компромиссе. Однако все попытки лидеров в Париже и Версале пойти на уступки другой стороне и найти компромисс были отвергнуты.
Итак, 4 апреля группа из нескольких мэров основала Лигу республиканского союза прав Парижа (фр. Ligue d’union républicaine des droits de Paris). Составленную ими декларацию подписали брат Эдуарда Гюстав, Клемансо и другие политики, предприниматели, врачи, юристы и журналисты. Все они были республиканцами, которые, тем не менее, были обеспокоены экстремизмом Коммуны. В попытке нащупать баланс между противоборствующими силами, декларация Лиги обвиняла Версальское национальное собрание «в упрямом непризнании законных прав парижан»[358]. Она внесла в Национальное собрание три предложения: признать республику, признать права Парижа на самоуправление с помощью свободно избранного совета и возложить обязанности по защите Парижа на Национальную гвардию. 10 апреля лига выступила со вторым заявлением, в котором призвала положить конец «этой братоубийственной борьбе». Лига направила несколько делегаций Тьеру в Версаль. Тьер встретился с ними, однако не уступил – он был намерен лишь тянуть время.
Гонкур, чья тревога усиливалась с каждым днем, становился все более язвителен. «Если Версаль не поторопится, – писал он, – мы увидим, как ярость поражения выльется в массовые убийства, перестрелки и прочие любезности со стороны этих нежных друзей человечества»[359]. Однако у Тьера не было другого выбора, кроме как действовать медленно. Мирные жители тысячами бежали из Парижа. Тем временем число военнослужащих, перешедших на сторону коммунаров, не могло не тревожить. Бисмарк освободил французских военнопленных, но мирный договор по-прежнему накладывал ограничения на численность французской армии. Поэтому Тьер поручил Фавру вести переговоры с Бисмарком о том, чтобы увеличить численность армии, которая, по его мнению, была необходима для возвращения Парижа. Фавр подчеркнул, что разгром Коммуны отвечал интересам и самой Германии, поскольку только это позволяло выполнить условия мирного договора. Беспокоясь, что коммуна может оказаться «заразной» и создать проблемы в Германии, Бисмарк согласился на постепенное увеличение версальской армии до 170 000 человек. Тем временем Риго – тот самый префект полиции, что помогал Ренуару, – добавил новое имя к своему длинному списку «подозрительных». 4 апреля он арестовал монсеньора Жоржа Дарбуа, архиепископа Парижа, и бросил его в одиночную камеру тюрьмы Мазас.
Отношение к католической церкви было столь же важным фактором политических потрясений 1870–1871 годов, что и классовые разногласия и споры о форме правления. Хотя провинциальная Франция оставалась непоколебимо католической, большинство коммунаров считали церковь властолюбивой, коррумпированной и алчной институцией. Одним из действий Коммуны было утверждение отделения церкви от государства. Антиклерикальные настроения, набиравшие в тот период все большую силу, проявились в аресте Дарбуа, а затем и в серии облав на десятки священников. Арест архиепископа был по сути своей провокацией. Риго отдал приказ с единственной целью: убежденный в том, что коммуна нуждается в руководстве Бланки, он думал, что сможет добиться его освобождения, используя Дарбуа в качестве разменной монеты. Однако Тьер не согласился.
За пределами Парижа новости об аресте Дарбуа были встречены со все возрастающим возмущением. Это выглядело настолько немыслимо, что даже Виктор Гюго в знак протеста написал стихотворение «Нет репрессиям»[360]. Более того, подобный шаг не привел к желаемому обмену, а, напротив, утвердил Тьера в решении отказаться от переговоров. Один этот арест вызвал больше антипатии к делу коммунаров, чем множество других их деяний.
В последующие дни версальцы одержали ряд побед на берегах Сены, к северу от Булонского леса. 8 апреля они навели мост через реку и взяли под контроль Нейи.
Тем временем Коммуна издавала указы со скоростью крупье, сдающего карты. Согласно одному из них, вновь вводился мораторий на арендную плату. Другой отменил воинскую повинность и полицию, заменив их реорганизованной Национальной гвардией. Однако настоящий манифест Коммуна опубликовала только 19 апреля. Его расклеили по всему городу на гигантских плакатах. Поскольку слово «Коммуна» по звучанию похоже на «коммунист», а Карл Маркс стал одним из первых, кто написал о событиях 1871 года, некоторые считают Коммуну прародительницей коммунистических революций XX века. В некотором смысле так оно и было. Но в более существенных отношениях все обстояло иначе. Декларация от 19 апреля провозгласила программу, которая была яростно республиканской, но также в равной степени либертарной и социалистической. В ней основное внимание уделялось децентрализации, автономии местных органов власти, личной свободе, свободе совести и труда. Коммунары хотели разрушить любые структуры власти – правительственные, религиозные, финансовые, военные, – которые сдерживали людей: «Коммунальная революция, – говорилось в манифесте, – открывает новую эру экспериментальной, позитивной и научной политики. Это – конец старого чиновнического и клерикального мира, конец милитаризма, бюрократизма, эксплуатации, ажиотажа, монополий и привилегий – всего того, что поддерживало рабство пролетариата и навлекло столько бед и несчастий на родину!»[361]
Эта риторика произвела сильное впечатление на Гюстава Курбе. Даже учитывая, что военное положение коммуны ухудшилось, художник, ставший администратором, никогда не чувствовал себя более оптимистично. «О Париж! Париж, великий город, только что стряхнул с себя пыль феодализма»[362], – написал он 6 апреля. Вместо того чтобы беспокоиться о нападках со стороны Версаля, он удвоил усилия по созданию художественной системы, которая контролировалась бы не правительственными приспешниками, а самими художниками. Он хотел установить новый порядок, освобождающий искусство от «аристократических» и «теократических» пут и открывающий путь свободе самовыражения и демократии. Разумеется, Курбе составил длинный список пожеланий. Он предложил взять под свой контроль всю музейную систему (которой он руководил во время осады), отменить систему почетных медалей и распустить государственные художественные школы, такие как Школа изящных искусств и Французская школа в Риме. Курбе утверждал, что аудитории Школы изящных искусств будут доступны студентам-художникам, которые, вместо того чтобы подвергаться внушениям от сотрудников санкционированного правительством учреждения, смогут развивать свое собственное представление об искусстве, имея возможность «абсолютно свободно выбирать себе профессоров»[363].
Сформулировав свою программу, Курбе мог приступить к ее осуществлению. Он пригласил всех художников Парижа на встречу, запланированную на 10 апреля. Мало кто пришел, но Курбе, ничуть не смутившись, перенес встречу на два дня позже, и на этот раз в ней приняли участие более четырехсот художников. Результатом стало создание Федерации художников Парижа. В манифесте, опубликованном в официальной газете Коммуны, содержался призыв к созданию комитета из сорока семи избранных художников: шестнадцати живописцев, десяти скульпторов, десяти промышленных художников, шести граверов и пяти архитекторов. Комитет должен был отвечать за всю систему музеев и художественных школ Парижа, а его миссия заключалась в сохранении искусства прошлого, продвижении искусства настоящего и, посредством образования, развитии искусства будущего. Выборы в комитет состоялись через два дня в Лувре.
Программа Курбе звучит радикально, однако сотни художников, исключенных из официальных структур, санкционированных правительством, с нетерпением ждали именно таких реформ. Мане, в течение многих лет выступавший за перемены, был одним из них. Когда началась война с Пруссией, его усилия достигли апогея, и Курбе предположил, что Мане и его поклонники, будущие импрессионисты, поддержат его. Однако его ожидания оказались сильно завышены. Назначение в комитет Курбе ошеломило Мане, находившегося тогда даже не в Париже. 17 апреля – снова в его отсутствие и против воли – он был избран делегатом в новую Федерацию художников. Кроме того, в число членов Федерации включили Коро, Домье и Милле – всех заочно, in absentia. Шесть других избранных художников, находившихся в Париже – включая друга Мане Бракмона, – сразу же подали в отставку.
У Мане и без того было достаточно проблем с официальными кругами. Открытая связь с Коммуной не улучшила бы его положение. Кроме того, он явно не был в восторге от того, что оказался вовлечен в планы Курбе – Мане восхищался им как художником, но тот все еще оставался его соперником и в некотором роде раздражителем. Все художники, стремившиеся к реформам, включая Мане, признавали роль Курбе в освобождении искусства от унаследованных догм и установок. Возможно, они смеялись над его бахвальством, но восхищались его смелостью и нахрапистостью, признавая огромное влияние, которое он как основатель реализма оказал на искусство последних нескольких десятилетий. Однако даже те, кто, подобно Мане, были страстными республиканцами, вовсе не обязательно разделяли более широкую анархо-социалистическую политику Курбе. Кроме того, их раздражало стремление Курбе всегда находиться в центре внимания. Мане испытал это на себе во время Всемирной выставки 1867 года, когда оба художника, не допущенные на официальную выставку, установили свои отдельные павильоны за пределами ярмарки – павильон Курбе был окружен толпой. Затем, во время осады, пока Мане покорно собирал вещи в своей мастерской, записывался в Национальную гвардию и отправлял грустные письма Сюзанне на воздушном шаре, пацифист Курбе воспользовался своей скандальной славой, чтобы взять под контроль художественные учреждения Парижа, выступая с драматическими публичными заявлениями. Теперь он был высокопоставленным чиновником в ходе самой настоящей революции и наслаждался этим.
Для Курбе политические крайности означали новые возможности. Мане же видел в них в основном опасность. Как и Берта, он мечтал о возвращении к нормальной жизни. Пройдя через ад осады, оба отчаянно жаждали вернуться к созданию произведений искусства – грязному, трудоемкому делу, которое требовало времени, сосредоточенности, надежных материалов и спокойствия. Они хотели социальных и политических перемен, но к этому времени уже вдоволь насмотрелись на хаос и беспорядок. Для Мане этот последний переворот не был поводом для радости. Шаткость Коммуны – ее нелегитимность, отсутствие четкого руководства, ее идейная неразбериха – тревожила его так же сильно, как и Берту, чей брат служил в армии, призванной разгромить ее. Они внутренне воспротивились усилиям коммунаров и с ужасом ожидали ответной реакции.
Курбе же продолжал работать, оставаясь невозмутимым и, по-видимому, не обращая внимания на другие мнения. Редактор радикальной газеты Le Rappel попросил от него объяснить свою позицию, и он написал пространный ответ. «Уважаемый гражданин (это обращение стало обязательным): От меня потребовали исповедания веры. Это, должно быть, означает, что после тридцати лет публичной революционной и социалистической жизни я так и не смог донести до людей свои идеи. Несмотря ни на что, я выполню эту просьбу… Я был неизменно занят социальным вопросом и связанными с ним философскими идеями, выбирая свой собственный путь, параллельный пути моего товарища Прудона. Отвергнув ложные консервативные идеалы, в 1848 году я поднял флаг реализма, который один-единственный ставит искусство на службу человеку. <…> Я боролся против всех форм правления, которые являются авторитарными по божественному праву, ибо я хочу, чтобы человек управлял собой сам – в соответствии со своими потребностями, для своей прямой выгоды и в соответствии со своими собственными идеями»[364].
Курбе надеялся, что другие руководящие органы последуют примеру его федерации художников. Чем больше людей смогут управлять собой в соответствии со своими интересами, писал он, «тем сильнее они облегчат задачу Коммуны»[365]. Определяя себя как индивидуалиста, он выступал за децентрализацию во всем, в чем это было возможно.
Теперь Курбе наконец-то смог осуществить то, что он предложил еще в начале осады – разрушить Вандомскую колонну. Для солдат-ветеранов и всех, кто симпатизировал бонапартистам, колонна была священным памятником, но антиимпериалисты, революционеры и пацифисты ненавидели ее.
Призывая к ее демонтажу, Курбе заручился полной поддержкой Коммуны. Однако он не стремился к полному разрушению колонны. Он хотел сохранить основание и, главное, снять вившиеся по всей колонне барельефы, которые были сделаны из переплавленных и переделанных вражеских пушек. Курбе предлагал перевезти эти барельефы на телеге в Дом инвалидов – место последнего упокоения Наполеона I, больницу и дом престарелых для бывших офицеров.
Таков был план. Однако снести сооружение высотой почти 44 метра было непросто. Подготовка заняла несколько недель. 18 апреля – в тот день, когда Генеральный совет Интернационала поручил Карлу Марксу написать брошюру о Парижской коммуне, – Гонкур отправился на Вандомскую площадь, где увидел леса вокруг колонны, которую готовили к разрушению. Площадь, писал он, стала «центром фантастической суматохи и пестроты потрясающих мундиров [Национальной гвардии]». Один гвардеец, как он заметил, походил «на карлика с картины Веласкеса, одетого в военную шинель, из-под которой торчали скрюченные ноги»[366].
Гонкур, который был настолько же консервативен, насколько Курбе радикален, отнесся к этому как к вспышке иконоборчества. По его мнению, тогдашний момент совершенно не располагал к занятиям искусством или его почитанию. «Судя по всему, что я слышу, сотрудники Лувра крайне обеспокоены». «Венера Милосская», продолжал он, была спрятана «глубоко внутри» в префектуре полиции под грудами полицейских досье, потому что Курбе (как он, по его утверждению, слышал) «напал на ее след» и кураторы Лувра «опасаются худшего, если фанатичный поборник современности наложит свою лапу на классический шедевр»[367]. Тут Гонкур, конечно, перегнул палку. Возможно, Курбе и был фанатиком, однако он не стремился уничтожать искусство. Более того, до сих пор до конца неясно, был ли он лично ответственен за решение снести Вандомскую колонну. Конечно, годом ранее он выступал за ее снос. Однако Коммуна издала официальный декрет по предложению Феликса Пиа за четыре дня до того, как Курбе присоединился к комитету Коммуны. Пиа назвал колонну «символом грубой силы и ложной славы, утверждением милитаризма, отрицанием международного права, вечным оскорбительным вызовом победителей побежденным [и] постоянным покушением на один из трех великих принципов республики – братство»[368]. Курбе и сам не смог бы выразить это лучше и все же хотел сохранить те части колонны, которые, по его мнению, обладали художественной ценностью.
Случай Курбе стал классическим примером наивности художника перед лицом разворачивающихся политических реалий, оказавшихся глубже и жестче, чем он сам был готов признать. Вероятно, склонность Гонкура к иным формам наивности (например, он считал, что несправедливость, с коей сталкиваются низшие слои населения Франции, не должна приводить к социальным потрясениям) мешала ему поверить в этот когнитивный диссонанс. «Газеты видят во всем происходящем только один смысл – децентрализацию, – писал он 28 марта, – все дело, мол, в децентрализации. А совершается просто-напросто завоевание Франции рабочими и подчинение дворян, буржуа и крестьян их деспотической власти»[369].
Курбе всегда был противником якобинцев и их по определению жестокой убежденности в том, что цель оправдывает средства. Однако в последующие недели, когда запланированное разрушение Вандомской колонны несколько раз откладывалось, а версальская армия Тьера стала одерживать верх в военном конфликте, именно якобинцы в Коммуне вышли на первый план.
К тому времени стало ясно, что Париж находится под ударом, и поскольку Тьер не желал уступать, Коммуне пришлось защищаться. Гюстав Клюзере – ветеран Гражданской войны в США, которого Мане и Дега ходили слушать в Фоли-Бержер в начале осады, – был назначен главой военных сил Коммуны. По словам его товарища-коммунара Луи Росселя, Клюзере отличали «грубовато-красивое лицо»[370] и резкие, нецивилизованные манеры. Он был опытным солдатом, но хаотичным лидером. По словам секретаря, работавшего под его началом, Клюзере создал вокруг себя атмосферу вечной импровизации и фундаментальной непоследовательности. В результате получилась «неорганизованная толпа, где все командуют, но никто никому не подчиняется».
Клюзере понимал, что кольцо фортов, ранее сдерживавшее пруссаков, теперь станет ключом к обороне Коммуны. Если бы он смог использовать эти форты – неотъемлемые элементы Тьерской оборонительной стены – для сдерживания версальской армии, Коммуна смогла бы добиться урегулирования путем переговоров. Однако Тьер, пытаясь развеять эти надежды, продолжал обстреливать город с запада. В ответ Клюзере разместил батареи, ориентированные в направлении пригородов, у Трокадеро и в Шато-де-ла-Мюэтт. Оба эти места находились недалеко от дома Моризо, и многие из их соседей в Пасси считали, что Клюзере разместил свои батареи там именно для того, чтобы навлечь на них огонь.
Солдаты-коммунары под командованием Клюзере возмущались его попытками навязать централизованную власть. В конце концов, это было именно то, от чего они хотели освободиться. Их принципиальное сопротивление создавало проблемы на поле боя. «Никогда, – сказал Клюзере, когда принял командование, – я не видел ничего, что могло бы сравниться с анархией Национальной гвардии»[371]. Компания там действительно подобралась крайне разношерстная и недисциплинированная. У каждого батальона имелась своя особая форма, а большинство гвардейцев были основательно проспиртованы. И все же они могли быть на удивление эффективны. Когда Гонкур проснулся утром 12 апреля, в среду, он с удивлением увидел, что над фортом Исси все еще развевается красный флаг Коммуны. Он думал, что версальские войска уже взяли форт. «В чем причина этого упорного сопротивления, какого не встретили немцы?» – спрашивает он. И сам же отвечает: в том, что у них была мотивация. Для бойцов-коммунаров классовая принадлежность была важнее патриотизма. «[Причина] в том, что в нынешней войне народ сам заправляет всей военной кухней, сам руководит ею, не подчиняясь военщине, – написал он. – Это развлекает простых людей, занимает их, и потому ничто их не утомляет, не обескураживает, не отталкивает. От них можно добиться всего, даже героизма»[372].
Тьер сосредоточил свои бомбардировки на Нейи. Артиллерийский обстрел периодически здесь сменялся атаками пехоты и уличными боями; для пригорода, который пруссаки в основном пощадили, последствия оказались крайне тяжелыми. Земля была усеяна пулями и осколками снарядов. Все деревья срубили. Красивые дома превратились в руины, трупы лежали непогребенными. Кроме того, радиус бомбардировок расширился. От нескольких ударов пострадала Триумфальная арка. Даже посольство США, в котором работал посол во Франции Элиу Уошберн, было обстреляно шрапнелью. В Отёйе, к югу от Пасси, Гонкуру пришлось спуститься в свой подвал, когда он услышал неподалеку «свист пролетающих над головой снарядов»[373]. Эдвин Чайлд, молодой лондонец, живущий в Париже, видел, как семидесятилетней женщине разорвавшимся снарядом оторвало обе ноги. «Это становится просто отвратительным, – написал он. – Во время осады, по крайней мере, люди знали, за что они страдают и с какой целью, но сейчас было бы трудно сказать, что предпочтительнее – Коммуна или правительство. Обе стороны приводят убедительные доказательства своей недееспособности»[374]. 25 апреля противоборствующие стороны договорились о восьмичасовом перемирии, чтобы дать возможность эвакуировать гражданских, оказавшихся в ловушке в своих разрушенных домах в Нёйи. Прибывшие медики обнаружили ужасающие сцены голода и страданий. В город точно вернулся призрак Гойи.
Тьер же теперь остановился на плане, который показался ему более удачным, чем тактика простого сбрасывания бомб на буржуазные пригороды города. Он решил сосредоточиться на захвате форта д’Исси. Оттуда его войска должны были войти в город через ворота Пуан-дю-Жур, к югу от Булонского леса, где Сена пересекает границу города. Более пятидесяти мощных пушек теперь нацелились на форт д’Исси; версальские войска Мак-Магона покинули Нёйи и двинулись на юг.
26 апреля в Париже собрание масонов, отчаявшись избежать нового кровопролития, проголосовало за то, чтобы пройти маршем от центра города прямо к линии фронта. Пятью днями ранее им удалось отправить делегацию для встречи с Тьером в Версале, но старый политик остался непреклонен. «Несколько зданий будут повреждены, несколько человек убиты, – сказал он о предстоящем нападении, – но закон восторжествует»[375]. Итак, 29 апреля состоялся марш масонов: его участники мрачно прошествовали по улице Риволи и Елисейским полям к воротам Майо, что в северо-восточной части Булонского леса. Здесь еще слышны были пушки. Демонстранты держали плакаты, в которых призывали все стороны стремиться к миру и «возлюбить друг друга». Звуки взрывов стихли, и все же прежде двое «вольных каменщиков» были убиты.
Угроза форту Исси побудила к созданию в Париже Комитета общественного спасения – органа, имеющего чрезвычайные полномочия. Курбе выступил против этого, опасаясь повторения ошибок прошлого (он имел в виду террор). И все же предложение прошло (хотя и с большим трудом): его поддержали бланкисты (например, Риго) и якобинцы (Делеклюз и Пиа). Тем временем войска Мак-Магона активно обстреливали форт Исси из пушек. 30 апреля форт эвакуировали по решению его командира Эдмона Меги, который больше не мог ждать, пока Клюзере пришлет подкрепление. Однако, когда, казалось, было уже слишком поздно, Клюзере собрал двести национальных гвардейцев и двинулся обратно к пустующему форту – версальцы еще не успели его занять. Там он обнаружил одинокого мальчика лет шестнадцати-семнадцати, плачущего над бочкой с порохом. Его план состоял в том, чтобы дождаться, когда враг войдет внутрь, а затем поджечь бочку, взорвав и себя, и форт. Клюзере отпустил его и сменил гарнизон форта.
К этому времени в рядах Коммуны распространилась паранойя. Все и всюду высматривали шпионов. Так что едва вернувшегося из форта Исси обратно в город Клюзере арестовали и отстранили от своих обязанностей, обвинив в государственной измене. Его сменил на посту главы военных сил Коммуны двадцатишестилетний солдат Луи Россель. Движимый скорее патриотизмом, чем классовой идеологией, Россель по-прежнему был возмущен сдачей Парижа немцам. Получив послание из Версаля с призывом сдать форт Исси, он заявил, что следующего посыльного с подобным требованием он пристрелит.
3 мая войска Мак-Магона предприняли скрытую атаку на лагерь коммунаров близ форта Исси и застали восемьсот спящих врасплох. Пятьдесят человек были убиты, а четверть лагеря взята в плен. У национальных гвардейцев, находившихся в самом форте, заканчивались запасы провизии; вокруг грохотали орудия, версальские войска медленно приближались. Командир гвардейцев дезертировал, оставив своих подчиненных один на один с безжалостным натиском. В надежде спасти форт Россель спланировал контрнаступление, однако не смог собрать необходимые для этого 12 000 солдат, поэтому на следующий же день отказался от этой затеи. После серии дезертирств он решил унизить своих офицеров, укоротив рукава их униформы – что в итоге только понизило их моральный дух. Растеряв свой авторитет, который, учитывая чрезвычайность ситуации, зависел от доброй воли подчиненных, он с возмущением подал в отставку 9 мая. Форт Исси пал в тот же день.
Бисмарк тем временем терял терпение. 7 мая он пригрозил вновь оккупировать Париж, если французское правительство не сможет гарантировать соблюдение условий мирного договора. Гражданская война делала это практически невозможным. Однако уже три дня спустя, после падения форта Исси, Бисмарк уже был готов принять сторону Тьера в конфликте. Тьер, однако, отказался от предложения использовать германскую армию для наведения порядка. Он знал, что ему никогда не простят, если немецкие войска снова войдут в Париж. Однако он согласился на официальное заключение Франкфуртского мирного договора, положившего конец Франко-прусской войне.
Хаос, охвативший Париж, тем временем стал все острее ощущаться в Сен-Жермен-ан-Ле (от которого до Лувра было всего около 19 км), поэтому Берту отправили к Эдме в Шербур, на побережье Нормандии. Проводя все свое время с Эдмой и ребенком, она начала обдумывать подходящие сюжеты для картин. Сосредоточиться было трудно. Ошеломленная происходящим, как и вся Франция, она находилась в состоянии длительного шока. Пока Берта добиралась до Нормандии, Корнели отправила Эдме письмо, в котором отметила, что «грусть стала ее (Берты. – Примеч. пер.) второй натурой»[376]. Эдуард тоже был будто изгнан из родного города. Не имея возможности – и, скорее всего, не желая – возвращаться в свой дом и мастерскую, он продолжил бесцельные скитания. Теперь он отправился в Тур, ставший во время осады резиденцией временного правительства Франции. Новости о судьбе Коммуны, пусть и недостоверные, стали главной темой для разговоров. Чем больше Мане слышал, тем в большее смятение приходил, поражаясь, что до такого в принципе могло дойти.