Хотя парижане, возможно, и чувствовали единение в сопротивлении прусским захватчикам, во многих прочих отношениях они оставались разделены. Часть населения была достаточно зажиточной. Хотя такие горожане и испытывали тревогу наравне со всеми, большинство при этом имело прислугу, деньги в банке и поддержку семьи. Именно они вели дневники и писали письма, и в основном до нас дошел именно их коллективный рассказ об осаде Парижа. Другая же часть парижан являла собой людей столь же встревоженных, но при этом бедных, голодных и дрожащих от холода. Они жили в тесноте и зачастую в антисанитарных условиях. Их истории остались неизвестными, потому что они не вели дневников и не писали посмертно опубликованных красноречивых писем. Они знали, что пруссаки пытаются победить и унизить их, но были в куда меньшей степени уверены, что новое республиканское правительство способно как-то с этим справиться.
Тем временем Париж утратил весь свой лоск. Для столь яркого города, жадного до зрелищ, это было все равно что вдруг превратиться в собственную противоположность. Театры и кабаре закрылись. Железнодорожные станции выглядели жутковато пустыми. Женщины каждый день часами стояли в очереди за едой. Мужчины по вечерам посещали собрания, где разговор плавно переходил от войны к арендной плате, нехватке продовольствия, больным детям и исчезновению рабочих мест. Окружающие Париж городские стены[226] напоминали Теофилю Готье «слишком туго затянутый ремень»[227]. По мере наступления осени и приближения холодов беспокойство усиливалось. Чтобы отогнать тревогу, многие стали злоупотреблять алкоголем. В начале октября мясо стали отпускать в соответствии с высчитанной нормой. Переживать голод было непросто, но все время ждать, когда что-то изменится, оказалось еще сложнее. Натан Шеппард, англичанин, переживший осаду, писал о «невыносимом напряжении ожидания»[228]. «Существует всепроникающее ощущение, – писал он, – чего-то, что должно и может произойти в любой момент. Это дает ощущение нереальности всей жизни. <…> Твердая земля словно превращается в дым и уходит из-под ног. <…> Такова внутренняя жизнь осады»[229].
Франция начала войну и проиграла ее. У нее было новое правительство. Великий город изменился до неузнаваемости. И все же для Берты Моризо многое оставалось таким, как раньше. Она все еще была une vieille fille, почти тридцатилетней старой девой. Она все еще жила в родительском доме. К чему сводилась вся ее прошлая жизнь? К бесформенному малярному халату, висевшему в пыльном шкафу. Теперь она чувствовала себя более стесненной и в большей степени запертой, чем когда-либо прежде. Все надежды на то, что она может достичь успеха в живописи, что сможет зарабатывать на этом деньги; все пьянящие удовольствия светской жизни, дружба с Мане и Дега, отношения с Ризенерами, с Марчелло, с Пюви и другими – все рассеялось как дым.
Тем временем она болела и теряла вес. Корнели стала беспокоиться о том, что и как она ест. Уже не впервые психологическое состояние Берты влияло на нее таким образом. Обычно жизнерадостная, умная и легковозбудимая, она временами бывала склонна к депрессии. Теперь, когда световой день стал короче и ощутимо похолодало, ее охватило чувство тщетности жизни.
Если Берту осада заставила чувствовать себя в изоляции, у многих других женщин она, напротив, пробудила новое чувство солидарности. Возмущенные тем, что военный конфликт угрожает их домам, школам их детей, самой структуре их повседневной жизни, они объединялись в комитеты и выступали в качестве медсестер в мобильных госпиталях (фр. ambulancières) и работниц солдатских столовых (фр. cantinières). Школьная учительница Луиза Мишель, возглавлявшая женский Комитет бдительности Монмартра, была в числе завсегдатаев и ярких ораторов на собраниях «Красного клуба»[230]. В свою очередь писательница и автор дневников Жюльетта Адам (урожденная Ламбер), находившаяся на другом конце социального спектра, основала полевой госпиталь в здании Парижской музыкальной консерватории. Здесь работало двадцать женщин из высших и низших слоев общества: работниц, лавочниц, художниц и буржуа. «Вместо того чтобы сидеть дома, размышляя о своих бедах и истязая свой дух, – писала Адам, – эти женщины собираются вместе, чтобы работать для раненых; самые смелые поддерживают более слабых. Мы говорим о войне, осаде, правительстве, газетах. Они находят здесь пищу для размышлений. Все они благодарят меня за нравственное благо, которое я им оказала, вытащив их из изоляции… Нужно работать, это отвлекает»[231].
Берте, увы, недоставало ни компании, ни цели, ни возможности отвлечься. Она была художницей, а не общественным деятелем. Парализованная неуверенностью в себе, с пошатнувшимся здоровьем и все еще ошеломленная столь стремительным поворотом событий, она тосковала по обществу своей сестры – и по своей мастерской.
Тем временем за пределами дома Моризо парижане теряли веру в Правительство национальной обороны. Девятого октября толпа рабочих из Бельвиля – самого радикального района города – прошла маршем к Отель-де-Виль, требуя муниципальных выборов. Демонстранты хотели иметь возможность принимать решения самостоятельно. Чтобы это произошло, власть должна была перейти к органам местного самоуправления, известным как коммуны. Поэтому они скандировали Vive la Commune (фр. «Да здравствует Коммуна!»). Силы, верные Трошю, организовали ответный протест, так что две группы протестующих провели день, оскорбляя друг друга. Ничего так и не было решено, но к вечеру спокойствие восстановилось.
Остаток октября прошел под грохот пушечных выстрелов. Люди готовились к худшему. И все же пруссаки не спешили атаковать город. Вместо этого они обстреливали из своих орудий Круппа двенадцать фортов, окружавших Париж. 13 октября французские артиллеристы попытались открыть ответный огонь из Мон-Валерьен – крупнейшего форта, расположенного к западу от Булонского леса. Отсюда открывался вид на замок Наполеона III в Мальмезоне[232] на юго-западе (где находился знаменитый сад императрицы Жозефины) и, дальше, на «Лягушатник», где Моне и Ренуар написали первые импрессионистские картины.
Однако, намереваясь обстрелять прусский лагерь, артиллеристы Мон-Валерьена попали в замок Сен-Клу на берегу Сены. Он был построен еще в XVI веке; накануне Французской революции по приказу Марии-Антуанетты его отреставрировали. Именно здесь Наполеон Бонапарт в 1804 году был провозглашен императором французов, так же как позднее, в 1852-м, – его племянник Наполеон III. Он и Евгения держали в Сен-Клу двор; здесь часто принимали иностранных членов королевских семей, в том числе королеву Викторию, когда она приехала на Всемирную выставку 1855 года. Теперь замок сгорел[233].
«Мы слышим канонаду каждый день – и по нескольку раз»[234], – писала Корнели в тот день Ив и Эдме. Она знала, что она и ее семья в опасности. Ближайшими фортами были Исси и Ванв. У семьи Деларош, с которой Моризо дружили, было два сына, дислоцированных в Ванве, – форт постоянно обстреливали. Их две дочери – те, что годом ранее позировали для картины Берты, – сходили с ума от беспокойства. «Бедные малютки Делароши ни слова не могут сказать без слез», – сообщала Корнели в том же письме. Если форты в Исси и Ванв попадут в руки пруссаков, добавила она, Моризо покинут дом в Пасси и переедут куда-нибудь подальше от прусской артиллерии. Между тем неведение заставляло Корнели проявлять любопытство, близкое к безрассудству. «Невозможно усидеть на месте», – писала она, прогулявшись с Бертой под проливным дождем, чтобы «посмотреть, где происходят бои».
21 октября Трошю приказал трем колоннам численностью в 8000 человек атаковать передовые прусские линии у Мальмезона. Наступление по трем направлениям было призвано проверить прочность прусских позиций и поднять боевой дух французов. Среди солдат оказались хорошие друзья Дега, художник Джеймс Тиссо и скульптор Жозеф Кювелье. Парижские войска прорвались через парк в Мальмезоне и взяли Бюзенваль, но когда французский авангард натолкнулся на прусские баррикады, вражеская артиллерия обстреляла тыл. С наступлением вечера французское командование приказало отступать, потеряв пятьсот человек ранеными и убитыми, а еще сто пятьдесят – взятыми в плен. Среди погибших был и Кювелье. Эту новость Дега сообщил Тиссо, его друг и бывший протеже. Тиссо упомянул, что рисовал своего павшего товарища на поле боя. Если он надеялся, что Дега будет впечатлен, то ошибался. «Вы бы поступили куда лучше, если бы забрали его тело», – последовал язвительный ответ.
Дега был не только расстроен бессмысленной гибелью Кювелье, но и зол. Бессилие искусства вызывало в нем ярость, которая, по цепочке, оборачивалась ненавистью к себе, к своему собственному творчеству. В сентябре была закрыта Опера[235], а вместе с ней исчез тот закулисный мир грез, где в течение прошлого года Дега потакал своему воображению, подозревая, что оно может содержать ключ к раскрытию того величия, которое он ощущал внутри. С тех пор Опера вновь открылась, но не для балета и не для оперы. Вместо этого здесь теперь проходили политические лекции, декламировались стихи Виктора Гюго и пелись республиканские гимны. Это превращение олицетворяло новую горькую реальность Дега. Отношения между искусством и жизнью перевернулись с ног на голову. Театр, фантазия и воображение были поглощены новой реальностью и очернены, они переключились на служение пропаганде… и смерти – Кювелье уже не вернется.
Дега был не единственным, кто ощущал разочарование и бессилие. С лета Эдуард практически ничего не писал. Вся его обычная пружинистость и обаяние, его интерес к жизни, казалось, исчезли. То же самое можно было сказать и о Берте. Надеясь взбодрить ее, родители попытались возобновить свои старые вечера, хотя и в более скромной форме. Они пригласили Мане, Дега и Альфреда Стивенса (из-за плохого самочувствия он не смог приехать) вместе с молодым врачом – холостяком, который, как они надеялись, мог бы развлечь Берту.
Когда Мане и Дега прибыли в тот вечер на улицу Бенджамина Франклина – в дом, где некогда было столько музыки, легкомыслия, интриги и остроумия, – назревала гроза и слышались громовые раскаты. Столь же неспокойна была и собравшаяся компания. По словам Корнели, холостяк «притворялся томным любовником», но Берту это не впечатлило. Вернувшись в дом Моризо, Дега, казалось, ощущал радость, но неизбывная горечь от смерти Кювелье ложилась на него угрюмой тенью. «Он был невозможен, – писала Корнели. – Он и Мане едва не повыдергали друг другу волосы в споре о наших оборонительных усилиях и использовании Национальной гвардии». Оба художника были «готовы умереть», добавила она, «ради спасения страны»[236] (очевидно, эта идея ее забавляла).
Вернувшись в Батиньоль, Мане продолжал писать Сюзанне, не зная, получит ли она его письма, и сам не получая ответов. Он галантно пытался шутить о том, сколь элегантно выглядит его новая военная шинель, и жаловался, что повредил ногу, из-за чего ему трудно выходить из дома. Погода, по его словам, была ужасной. Казалось, что вспышка оспы превращается в эпидемию, начала сказываться нехватка продовольствия. «Паек мяса доведен в настоящий момент до семидесяти пяти граммов на человека. Молоко выдается только больным и детям»[237]. Он просил прикомандировать его к отрядам генерала Винуа, но просьбу не удовлетворили. Он не упомянул, что побывал у Моризо, вместо этого подчеркивая в письме свое одиночество. Он долго искал фотографию Сюзанны: «Наконец я нашел наш альбом в столе, в гостиной, и теперь могу время от времени смотреть на твое милое лицо. Сегодня ночью сквозь сон мне показалось, что твой голос зовет меня…»[238].
Вечером 27 октября Карре де Бельмар, амбициозный бригадный генерал, дислоцированный в Сен-Дени, к северу от Парижа, начал атаку на пруссаков в деревне Ле-Бурже. Ветеран войны в Мексике, а теперь и битвы при Седане, он не просил и не получал разрешения от Трошю, однако 29 октября пришел к генералу и доложил, что его отряд из двухсот пятидесяти «франтирёров» (нерегулярных формирований легкой пехоты и стрелков) захватил деревню и хочет получить повышение. Деревня, увы, не представляла заметной стратегической ценности. Во время совещания пришло известие о том, что пруссаки перешли в контрнаступление. Французы успешно отразили его, однако пруссаки вызвали подкрепление, обстреляли Ле-Бурже и, наконец, начали полномасштабное наступление. К тому времени, однако, парижская пресса уже объявила о победе. Реакция публики оказалась предсказуемо восторженной: это была первая подобная «победа», которой они могли похвастаться. Однако эйфория длилась недолго. После многочасовых боев за отдельные дома остатки французских солдат были заперты в местной церкви, где их командир застрелился, чтобы не сдаться врагу. К обеду 30 октября пруссаки захватили Ле-Бурже и убили или взяли в плен 1200 человек, потеряв менее пятисот. Многие пленные оказались родом из Батиньоля, и потому соседи Мане, как он писал Сюзанне, были «совершенно опустошены».
За день до того, как Бельмар начал свою несанкционированную акцию, Трошю проинформировали о том, что генерал Базен и его Рейнская армия, с 21 августа находящаяся под осадой в Меце, ведут переговоры о капитуляции. Новость шокировала – армия Базена играла ключевую роль в надежах парижан на победу. Многие были убеждены, что у генерала достаточно огневой мощи, чтобы вырваться из Меца. Однако на деле войска Базена и жители Меца уже две недели находились на хлебном пайке. Пищи не хватало до такой степени, что в городе уже зарезали и съели многих кавалерийских лошадей и бо́льшую часть транспортных мулов. Когда 27 октября стало известно о переговорах, на первой полосе левой газеты Le Combat появилась статья «Падение Меца». Трошю опроверг эту новость и обвинил газету в дезинформации; тираж затем был сожжен на улицах города.
Однако Базен и правда сдался (позже его отдали под трибунал) – и к 30 октября правительство в Париже было вынуждено признать это. Четыре тысячи французских офицеров и 150 000 солдат вышли из войны. Капитуляция Базена высвободила прусские войска для усиления осады Парижа и для борьбы с французскими войсками, которыми руководил Гамбетта со своей базы в Туре.
Два сокрушительных поражения, Мец и Ле-Бурже, в сознании населения слились в одно. Разочарование сменилось яростью. Когда на следующий день до радикалов дошли слухи, что Тьер не только добивается перемирия, но и готов отдать Эльзас, они попытались совершить переворот. Слухи действительно оказались недалеки от истины. Тьер знал, что Мольтке и Бисмарк беспокоились о силах Гамбетты – так называемой Луарской армии, – но после падения Меца угроза, которую та собой представляла, была нейтрализована и больше не могла использоваться в качестве разменной монеты в переговорах. Поэтому Тьер был убежден, что Франция должна стремиться к скорейшему заключению перемирия и что в стране нужно как можно скорее провести всеобщие выборы в Национальное собрание. Выборы помогли бы заручиться зарубежной поддержкой (Великобритания, например, еще не признала временное правительство), что, в свою очередь, укрепило бы шаткие позиции Франции на переговорах. В этом вопросе Трошю и Фавр были полностью согласны с Тьером, однако они не принимали жестких условий, выдвинутых Пруссией. Рассмотрят ли Бисмарк и Вильгельм возможность смягчения этих условий, во многом зависело от внешнего давления. Но Тьеру, как и Трошю и Фавру, было ясно, что, если патовая ситуация затянется надолго, положение Франции может только ухудшиться.
Гамбетта, однако, не согласился. Он не мог вынести мысли о том, что Франция будет просить мира. Полагая, что чем дольше будет продолжаться осада, тем более уязвимыми будут пруссаки, он еще верил, что их можно победить. И все же после трудных переговоров, в которых они с Тьером схлестнулись между собой, Гамбетта неохотно согласился искать перемирия, оговорив, что условия должны быть благоприятными для Франции в военном отношении.
Затем Тьер приготовился к поездке в Париж; его путь лежал через прусскую штаб-квартиру в Версале, а безопасность всего путешествия гарантировалась соглашением, заключенным с Россией. Тьер прибыл в Версаль, кратко встретился с Бисмарком, а затем его сопроводили на немецкий аванпост в Севре, где посадили в лодку и повезли вниз по Сене – той же ночью на набережной Орсе должна была состояться встреча. Тьер прибыл в город всего через несколько часов после капитуляции Франции в Ле-Бурже. Подтвердив плохие новости из Меца, он сообщил Трошю и Фавру, что Великобритания и Россия поддерживают предложение о перемирии и выборах. Заручившись поддержкой Трошю, Тьер должен был направить это предложение Бисмарку: оно включало в себя такие условия, как прекращение огня на срок не менее двадцати пяти дней, свободное передвижение для жителей Парижа и возможность для осажденного города увеличить запасы продовольствия. Трошю, Фавр и другие министры приняли все это к сведению и после продолжительного обсуждения дали Тьеру зеленый свет.
Однако слухи о контакте Тьера с прусским руководством просочились наружу и быстро распространились среди радикалов Бельвиля и Монмартра. Закулисные маневры привели тех в ярость. Жорж Клемансо, молодой мэр Монмартра, с роскошными усами, опубликовал заявление, в котором назвал любое предложение о перемирии «изменой».
Вечером 30 октября Эдмон Адам, муж Жюльетт Адам и префект полиции Парижа, пришел к Трошю, чтобы предупредить о возможном восстании. Его не пустили – ни тогда, ни в восемь часов утра следующего дня. Тем не менее он по собственной инициативе приказал десяти верным батальонам Национальной гвардии подготовиться к защите Отель-де-Виль. На улице собралась толпа. Позже в тот же день, когда события накалились, Адам вызвал еще десять батальонов. Дождь со свинцово-серого неба лил не переставая. Размахивая зонтиками, как мечами, люди выкрикивали антиправительственные и антитьеровские лозунги. Многие скандировали: «Да здравствует Коммуна!»
Национальные гвардейцы Адама заколебались. Некоторые держали ружья прикладами вверх, чтобы показать, что они находятся на стороне толпы. В Бельвиле «красные» лидеры направили своих местных национальных гвардейцев в Отель-де-Виль с намерением свергнуть правительство Трошю и создать новый кабинет, который бы состоял из Бланки, Делеклюза (радикального журналиста, которого защищал Гамбетта), Феликса Пиа, Гюстава Флуранса и Виктора Гюго.
Флуранс, сын выдающегося физиолога[239], повел небольшую группу радикалов к Сене, где разбушевавшаяся толпа уже покушалась на Отель-де-Виль. В разгар рукопашной схватки раздался выстрел. Все разошлись. Трошю, которого вызвали из Лувра, проехал сквозь глумящуюся толпу, но сумел проникнуть в здание невредимым. Вскоре за ним последовал Фавр, прервав обеденное обсуждение предложения о перемирии с Тьером. Призывая к спокойствию, Трошю отдал приказ никому не открывать огня. Его правительство собралось в зале заседаний наверху. Однако их присутствие в Отель-де-Виль, вместо того чтобы продемонстрировать авторитет, только возбудило толпу, и вскоре несколько сотен человек прорвались через ворота во двор.
Тем временем внутри Трошю и его министры пытались решить, как умиротворить толпу и что они могут ей для этого предложить. Они отправили на переговоры радикального республиканца и редактора Анри Рошфора в надежде, что тот окажется более убедителен, но Рошфора освистали и даже осыпали угрозами. Ситуация была тупиковой и затягивалась, поскольку толпа снаружи жаждала крови, а кабинет министров внутри обсуждал возможные сроки выборов. В конце концов в зал ворвался Флуранс, подталкиваемый возбужденной толпой; за ним последовали Бланки, Делеклюз и Феликс (Гюго, благоразумно отказавшись от перспективы возглавить переворот, держался в стороне). Расхаживая взад и вперед по столу для совещаний, размахивая турецким ятаганом, Флуранс объявил о свержении правительства и начал отдавать приказы. Однако это его заявление превратилось в затяжной спор о том, кто должен взять руководство в свои руки, а толпа внизу все более входила в раж. Люди словно забыли о цели протеста и вместо этого начали грабить и ломать мебель, даже порвали план Парижа, нарисованный бароном Османом. Они, спотыкаясь, поднялись наверх, ворвались в зал и, не узнав Бланки, толкались и донимали шестидесятипятилетнего социалиста, заставив того съежиться в углу.
Трошю был теперь пленником, однако это его, казалось, нисколько не смущало. Попыхивая сигарой, он отказывался уступить власть своего правительства. Вместе с тем он не угрожал повстанцам, и к ночи, когда на улице шел сильный дождь, «переворот» превратился в фарс. В этой суматохе один из министров, Эрнест Пикар, смог ускользнуть незамеченным. Он отправился на Вандомскую площадь, где отдал приказ батальонам Национальной гвардии, лояльным правительству. К восьми тридцати вечера они отбили Отель-де-Виль, и переворот завершился.
И все же события 31 октября были не лихорадочным сном, а скорее предвестниками будущих событий. Ощутимым был и их непосредственный эффект. Когда на следующий день Тьер вернулся в Версаль, чтобы передать Бисмарку предложение о перемирии, тот отказался вести переговоры. После капитуляции Базена Бисмарк осознавал превосходство своей армии. Более того, не было никакого смысла вести переговоры – как он сказал Тьеру, – потому что он не мог быть уверен, что переговорщики останутся у власти. Случившееся прошлой ночью восстание слишком ясно показало это.
Тьер был в ярости – однако знал, что это правда. Происходило именно то, чего он отчаянно хотел избежать. 5 ноября он вернулся в Париж для секретных переговоров, убеждая Трошю и Фавра принять жесткие условия Бисмарка. Было бы глупо ждать, сказал он, пока Луарская армия Гамбетты придет на помощь. Если Гамбетта потерпит неудачу (что крайне вероятно), Франция будет вынуждена согласиться на еще более жесткие условия. К тому же кто знает, какие еще неприятности за это время могут устроить радикалы? Как бы то ни было, правительство в Париже висело на тончайшем волоске. Но убеждения Тьера уже были напрасны – 6 ноября Бисмарк и вовсе прервал переговоры.
«Таким образом, война будет продолжаться и станет еще хуже, чем раньше, – писал Эдуард 7 ноября, сообщив Сюзанне о провале мирных переговоров. – Я часто жалел, что отослал тебя из Парижа, но теперь я рад, что сделал это»[240].
Большая часть ноября прошла будто в странном, дурном сне. Еще три месяца назад Париж Второй империи – чудесный, отвратительный, разгульный карнавал – был чем-то совершенно реальным; теперь он казался лишь далекой выдумкой. Жизнь с каждым днем становилась все мрачнее. С резким похолоданием стала ощущаться нехватка дров и угля. Попытки организовать какую-либо форму справедливого распределения продовольствия позорно провалились. Спекуляция стала обычным явлением. Перед Отель-де-Виль расположился «крысиный рынок». Более крупные и мясистые грызуны продавались по 60 сантимов за штуку, в то время как обитатели канализации стандартного размера стоили 30 или 40.
На гравюре Мане «Очередь перед мясной лавкой» изображена извивающаяся, импровизированная очередь из женщин под зонтиками, ожидающих входа в заведение, упомянутое в названии. Штык, виднеющийся за зонтиками, слева от двери, говорит о том, что магазин находится под охраной. Одна деталь гравюры выглядит слишком экономично и радикально даже для Мане – двери лишь слегка приоткрыты, и за ними видна черная вертикальная полоса, обозначающая затемненный интерьер лавки. Здесь то ли находятся, то ли нет те вожделенные продукты, ради которых все эти женщины часами толпятся в очереди. Массы их тел оказываются укрыты тенью от больших зонтиков, влажная поверхность которых отражает яркий, выцветший свет. Это изображение, названное искусствоведом Леоном Розенталем «венцом искусства [Мане] как офортиста», достигает абстрактной простоты в японском духе – как будто не только жизнь, но и искусство были сведены к предметам первой необходимости.
Эдуард ездил из семейной квартиры на укрепления и изредка ночевал там. Его младшие братья собирались в квартире на улице Санкт-Петербург, чтобы поесть скромных блюд и поделиться новостями. Горничная семьи Мари покупала продукты и готовила из всего, что ей удавалось раздобыть. Двое сослуживцев Эдуарда спали в комнате Леона. Тем временем Дега во время стрельбы по мишеням обнаружил, что не может правильно видеть цель правым глазом. Врач диагностировал заболевание сетчатки – вялотекущую болезнь, которая будет преследовать его всю оставшуюся жизнь. Это означало, что ему нельзя было доверять винтовку, поэтому его перевели из пехоты в артиллерию.
В письме, адресованном Эве Гонсалес, Эдуард описывал свою новую жизнь, пытаясь показать, что он все еще художник, достойный быть ее наставником. «Мой солдатский мешок украшают этюдник и походный мольберт – то, что нужно, чтобы не терять времени даром». Это, конечно, была попытка выдать желаемое за действительное. Он упомянул о своем рационе («Конина стала деликатесом. К ослятине не подступишься. В мясных лавках продают собак, кошек и крыс») и признался, что Париж «смертельно печален». «…Среди всех лишений, навязанных нам осадой, – писал он, – на первое место я, конечно, поставил бы то, что больше не вижу Вас…»[241]
Обмакнув перо в те же самые чернила, он пожаловался Сюзанне, что «так тяжело столько времени не иметь о вас ничего». Оспа, писал он, быстро распространялась, особенно среди беженцев, прибывших из сельской местности. И все же Мане и его братья пребывают в добром здравии: «Деятельная жизнь, которую мы ведем, полезна для нас. Каждый день я два часа провожу на маневрах… Мне хотелось бы, чтобы ты увидела меня в моей форме артиллериста… В моем солдатском мешке есть все для живописи, и я скоро стану делать наброски с натуры. Эти сувениры впоследствии могут что-нибудь стоить»[242].
Неподалеку от Батиньоля, на Монмартре и в Бельвиле, ночные политические собрания в «Красных клубах» давали радикалам возможность высказаться и составить заговор. По мере того как становилось холоднее, сумрачные, неотапливаемые залы наполнялись голубоватым дымом от трубок и шлейфами пара от дыхания: ораторы по очереди делились слухами, осуждали правительство, выдвигали планы по разгрому пруссаков и предлагали меры по распределению продовольствия. Участники были в основном представителями рабочего класса, и все же осада в некоторой степени сгладила социальные различия. Люди разного происхождения часто просто искали утешения в компании, тепле и смехе. Город больше не функционировал так, как должен был. Смертность росла тревожными темпами – к середине ноября она уже более чем в два раза превышала средний показатель до осады. Канализационная система отказывала, а общественные прачечные были вынуждены закрыться из-за нехватки мыла. Публичные речи носили патриотический характер, но зловоние позора, начавшееся с разгрома армии при Фрёшвиллере и Седане, распространялось, а после Меца игнорировать его было уже нельзя.
Виктор Гюго пригласил Гонкура на ужин через неделю после неудавшегося переворота. Благодарный за то, что ему удалось уклониться от злоключений, в которые попал Феликс Пиа, многоречивый классовый воин и несгибаемый романтик все еще испытывал головокружение от возвращения в Париж после десятилетий изгнания. «Да, мне по сердцу теперешний Париж, – заявил он. – Я не хотел бы видеть Булонский лес времен карет, колясок и ландо. Он нравится мне таким, как сейчас, – когда он весь изрыт, обращен в развалины… Это прекрасно, величественно!»[243] Они обсудили изменения, осуществленные бароном Османом за предыдущее десятилетие, и вскоре разговор зашел об обороне города. Вопрос, по которому было трудно прийти к согласию, звучал так: «Оборона от кого?» «Верно, это правительство ничего не сделало для защиты от внешнего врага, – заявил Гюго. – Все было сделано для защиты от населения»[244].
Долгожданные хорошие новости пришли в середине ноября. В 130 км к югу от Парижа Луарская армия Гамбетты отбила Орлеан – город, который Жанна д’Арк спасла от английской осады в 1429 году. В Париже эта новость вызвала редкий всплеск оптимизма: появилась надежда, что городские войска смогут прорвать прусское кольцо и встретиться с Луарской армией, идущей на север.
К тому времени из Парижа каждую неделю запускали два или три воздушных шара. Почтовая служба реквизировала Орлеанский вокзал (ныне вокзал Аустерлиц) и Северный вокзал, превратив их в фабрики по производству воздушных шаров. Шелк (который из-за своей легкости был лучшим материалом для изготовления шаров) был в дефиците, поэтому вместо него использовали ситец. Добровольческие бригады портних раскладывали материал на огромных столах на козлах, а затем раскраивали и шили. Рабочие фабрики на Северном вокзале пользовались промышленными швейными машинами, тогда как на Орлеанском шили вручную. Команды моряков, которые теперь не могли выйти в море, но зато привыкли иметь дело с парусиной и канатами, для герметичности покрывали ситец лаком на основе льняного масла, с добавлением оксида свинца, и скручивали тросы. Сами воздушные шары – простые белые на Северном вокзале, окрашенные в красную и белую полоску – на Орлеанском – подвешивались к железным балкам и надувались с помощью воздушных насосов. Затем им давали высохнуть, а потом перемещали на стартовые площадки. Там перед взлетом их заправляли светильным газом. Водород был легче, но его не хватало, а светильный газ не требовал пламени для подогрева во время полетов (пламя могло привлечь огонь противника).
Известие о взятии Гамбеттой Орлеана было доставлено забрызганным кровью голубем 14 ноября, через пять дней после решающей битвы при Кульмье, к западу от Орлеана. Со времени первого успешного полета из Парижа Надар и его «Компания № 1 военных аэротье» пытались решить проблему доставки почты обратно в город. Пилоты воздушных шаров могли контролировать высоту полета своего аппарата в определенных пределах, но у них не было рулевых механизмов, поэтому направление полетов воздушных шаров определялось исключительно ветром. 7 ноября братья Гастон и Альбер Тиссандье, вылетев из Парижа поодиночке, попытались совершить совместный обратный рейс на шаре «Жан-Бар». При попутном ветре они взлетели с газового завода в Руане, где была устроена мастерская по ремонту аэростатов, в 109 км к северо-западу от Парижа. Их корзина была нагружена почти 250 кг почты, привезенной в Руан по железной дороге со всех концов Франции.
«Жан-Бар» проплыл по воздуху 32 км вдоль Сены в сторону Парижа. Однако с заходом солнца ветер стих; шар приземлился в Лез-Андели, примерно в 80 км от столицы. Утром братья решили совершить вторую попытку, однако к тому времени направление ветра сменилось на неблагоприятное. Находясь в опасной близости от прусских позиций, они все же взлетели, надеясь, что на большей высоте ветер будет им благоприятствовать. Они весь день дрейфовали в ледяном тумане, при температуре, которая колебалась на уровне –18 °C. Они ничего не видели, но все еще надеялись, что и они, и их груз доберутся в Париж к ночи. В конце концов шар опустился на водную гладь Сены. Увы, в осажденный город пилоты так и не попали. Они полетели в обратном направлении и оказались в лесистом ущелье недалеко от Эртовиля, к западу от Руана, что было еще дальше от Парижа, чем исходная точка. Им на помощь пришли сельские жители на весельных лодках.
Неудача Тиссандье заставила почтовую службу переключиться на голубей. Однако грузоподъемность голубя не очень велика, а письма были тяжелее самих птиц. Чтобы птицы могли совершить то, что не удавалось сделать с помощью воздушных шаров, французам пришлось внедрять в процесс новые технологии. 12 ноября, через четыре дня после того, как «Жан-Бар» «приводнился» на Сену, коммерческий фотограф Рене Дагрон вылетел из Парижа на воздушном шаре «Ньепс», названном в честь Жозефа Нисефора Ньепса, одного из изобретателей фотографии. Дагрон вез с собой собственное изобретение и план, помочь осуществить который ему собирались Надар и директор почтовой службы. «Ньепс», несший на борту 590 кг фотоаппаратуры, снизился раньше, чем ожидалось – и к тому же в опасной близости от пруссаков. Дагрону едва удалось укрыться в безопасном месте, однако в конце концов он добрался до Тура, где приступил к созданию беспрецедентной по уровню амбиций микрофотолаборатории.
В Туре тысячи писем, предназначенных для получателей в Париже, доставлялись прямо Дагрону. Используя метод, с которым он экспериментировал в течение многих лет, тот раскладывал сотни писем на большой плоской доске, закрепив их на месте стеклянной пластиной, и фотографировал. Полученная экспозиция уменьшалась до крошечного негатива на рулоне ультратонкой коллоидной пленки. Каждый такой рулон мог вместить более тысячи писем. Рулон пленки – а иногда четыре или пять, заправленных друг в друга, – затем вставлялся в маленький отрезок гусиного пера 5 см длиной, который запечатывался воском и крепился с помощью шелковых нитей к самому сильному хвостовому перу голубя, который ранее был вывезен из Парижа на воздушном шаре.
В Париже дрессировщики голубей, выполнявшие функции почтовых агентов, несли круглосуточную вахту. Расположившись в небольших павильонах в разных районах города – одно из таких мест находилось недалеко от дома Мане в Батиньоле, – они смотрели в небо. При ясной погоде можно было часто видеть, как птицы слетаются к ним, преодолевая значительные расстояния. Когда голуби – измученные, а иногда и раненые – возвращались в свои голубятни, их осторожно успокаивали, отрывали гусиные перья, а рулоны негативов отправляли в почтовую службу. Полученные пленки размачивали в растворе аммония, разматывали, разрезали на отдельные полоски и проецировали на большие экраны с помощью проекционного фонаря. Сидя в затемненной комнате, команда клерков переписывала письма обратно на бумагу.
За время осады 363 голубя были вывезены из Парижа на воздушном шаре в надежде, что они в конечном счете найдут дорогу обратно в город. Вернулось, однако, только пятьдесят семь. Пруссаки узнали об этой системе и сделали все возможное, чтобы сорвать ее, выслав патрули для охоты на голубей, вооруженные картечью, и выпустив соколов и ястребов. Мало кого из них сбили, но многие погибли из-за холода или истощения, а некоторые были убиты хищными птицами. Но даже несмотря на то, что лишь небольшая часть птиц вернулась обратно, большинство писем оказалось доставлено. Это стало возможным благодаря дублированию – Дагрон делал копии каждого рулона, а затем прикреплял те же самые микрописьма в перья разных голубей, тем самым увеличивая их шансы на доставку. На хвостовых перьях голубей также были выбиты номера, которые помогали почтовой службе отслеживать их. В общей сложности около 60 000 из 95 000 писем, отправленных в Париж, успешно нашли своих адресатов.
Все письма, которые Эдуард в итоге получал от Сюзанны, доставлялись с помощью этого необычного метода – метода, полагавшегося на воздушные шары, птиц, микрофотографии и проекционные фонари. Однако к 23 ноября он так и не получил ни одного ответа, и его разочарование по этому поводу было весьма ощутимо. «Значит, вы не последовали моим указаниям по отправке ваших новостей, – жаловался он, – за эти дни в Париже получили около десяти тысяч телеграмм почтовыми голубями, но я ничего не получил»[245]. Остро скучая по жене, он заполнил их спальню ее портретами и «упивался», как он писал, шерстяными носками, которые она ему связала, особенно потому, что проливные дожди означали, что «мы по щиколотку в грязи на укреплениях». Тем временем его горничная Мари была в отчаянии: убили ее большого кота – должно быть, чтобы съесть. Мари подозревала, что это сделал кто-то из жильцов. Что же было делать? Эдуард подписал письмо с любящими объятиями, поклявшись, что «отдаст Эльзас и Лотарингию, лишь бы быть с вами».
Три дня спустя, 24 ноября, произошло почтовое чудо: «…я уже ложился спать вчера вечером, когда раздался звонок. Принесли депешу из Оларона, и я с волнением вскрыл ее. Наконец после двух месяцев до меня от вас дошел хоть какой-то признак жизни. Это придаст мне немного мужества, а в нем все здесь нуждаются»[246].
В ноябре пруссаки захватили три воздушных шара с почтой, что побудило Надара и почтовую службу переключиться на ночные вылеты. В ночь на 24 ноября, в день, когда Мане получил письмо от Сюзанны, воздушный шар под названием «Город Орлеан» попал в зону непогоды. Два его пилота, Валери-Поль Ролье и Леонар Безье, вскоре обнаружили, что летят в неизвестном направлении со скоростью 96,5 км/ч. В течение пятнадцати часов они ютились в корзине при температуре, достигавшей –34 °C. Наконец корзина снова коснулась земли. Два воздухоплавателя находились на склоне горы, но понятия не имели, где именно. Утопая в снегу, они два дня брели вниз по склону, пока в конце концов не наткнулись на лесника, говорившего на непонятном и неизвестном им языке. Только когда им показали коробок спичек с изображением Христиании[247], они поняли, что находятся в Норвегии. Аэротье пролетели 1351 км – больше, чем любой другой осадный аэростат.
Когда Ролье и Безье объяснили свою ситуацию, некоторые фермеры отправились к месту крушения, чтобы забрать ценный груз. Обломки самого воздушного шара отнесло ветром в соседнюю долину, но фермеры нашли три из четырех почтовых мешков вместе с двумя принадлежащими воздухоплавателям подзорными трубами, зажаренным гусем, двумя багетами и бутылкой бренди. Затем Ролье и Безье отправили в Тур через Лондон и Сен-Мало. 8 декабря они добрались до места.