На следующий день после поражения французов при Фрёшвиллере Оливье – некогда пацифист – объявил военное положение. Наполеон III, который к тому времени уступил верховное командование Базену, отступал из Меца к лагерю армии в Шалоне (Шалон-сюр-Марн, ныне Шалон-ан-Шампань), в 160 км к востоку от Парижа. Зная, что присутствие императора в столице может спровоцировать восстание, Евгения убеждала мужа не возвращаться. Однако даже в его отсутствие Париж сотрясали слухи о восстании. Большинство парижан были патриотами, не желавшими видеть, как Пруссия побеждает Францию; они, как и другие их соотечественники, предполагали, что военные неудачи окажутся временными, что Франция в конечном счете одержит победу. Но многие надеялись еще и на то, что военные неудачи Наполеона III станут катализатором событий, уже давно казавшихся неизбежными, – катализатором возрождения республики, которую задушил переворот 1851 года.
Через неделю после Фрёшвиллера в рабочем пригороде Парижа Ла-Виллет сто вооруженных агитаторов, подозреваемых в приверженности к бланкистам, устроили беспорядки. Реакция правительства была решительной: сорок три человека были арестованы, а четверо казнены. Тем временем Оливье, занимавший пост министра юстиции чуть более полугода, понял, что ему нужно уйти в отставку. Евгения заменила его убежденными империалистами во главе с генералом и государственным деятелем графом де Паликао (Шарль Кузен-Монтабан).
Страсбург, расположенный к востоку от Меца, был осажден пруссаками; столица готовилась разделить его участь. Генералу Луи-Жюлю Трошю, назначенному губернатором Парижа, поручили организовать оборону города. Работа началась незамедлительно. Деревья в парках были вырублены, а сотни тысяч голов овец и крупного рогатого скота согнали из окрестностей в Булонский лес. На открытом заседании Законодательного корпуса Тьер предупредил, что скоро под стенами Парижа развернется битва.
Родители Берты, Тибюрс и Корнели Моризо, столкнулись с дилеммой: остаться ли им в своем доме в Пасси или искать убежища в сельской местности? Берта, как незамужняя женщина, живущая со своими родителями в богатом пригороде, имела весьма отдаленное, смутное представление о происходивших событиях. Ей приходилось довольствоваться теми новостями, которые родители считали нужным донести до нее. В доме царила странная новая, даже напряженная атмосфера, которая подействовала на всех отрезвляюще: за внешней сосредоточенностью скрывались недоумение и растерянность. Берта беспокоилась за свою мастерскую. Ей нужно было знать, что будет с ее холстами, мольбертами, кистями и красками, если ей придется покинуть Пасси. Кроме того, она чувствовала себя странно ненужной, к ней будто относились как к ребенку – девочке-подростку, сидящей на ступеньках и подслушивающей спор взрослых.
Императрица Евгения тоже беспокоилась о судьбе произведений искусства, хозяйкой которых себя считала, – в ее случае это была коллекция Лувра. Затворившись во дворце Тюильри (который был соединен с Лувром), она приказала охваченным паникой кураторам снять со стен величайшие шедевры музея и отправить их в Брест на хранение. Два поезда с картинами покинули город; Эдмон де Гонкур пишет о том, как встретил человека, которому было поручено сопровождать третий, отправлявшийся на следующее утро. Его коллега «проливал горькие слезы» над «Прекрасной садовницей» Рафаэля, «словно над дорогой покойницей, чей гроб сейчас заколотят». Картина, которую боготворили такие классики французской живописи, как Пуссен, Давид и Энгр, была извлечена из рамы, скатана в трубку и помещена в ящик. В тот вечер после обеда Гонкур отправился на вокзал Монпарнас, где увидел ящики, в которых хранилась «Венера дель Пардо» Тициана и множество других шедевров – «картины, навеки, казалось бы, прикрепленные к стенам Лувра; теперь же это просто багаж – ящики, оберегаемые от всяких случайностей в пути с одной лишь надписью: “Обращаться осторожно!”»[178].
Тем временем 110 000 французских солдат вступили в ожесточенный бой со 190 000 пруссаков при Сен-Прива, к северо-западу от Меца. Понеся огромные потери, французы были вынуждены отступить, оставив Базена и его армию в ловушке в Меце и лишив их возможности участвовать в дальнейших боевых действиях. Менее чем через две недели пруссаки окружили Седан, город в 250 км к северо-востоку от Парижа. Наследник престола, четырнадцатилетний сын Наполеона III, сопровождал отца на поле боя, однако теперь его поспешно увезли в безопасное место – сначала в Бельгию, а оттуда в Англию. В Париже отчаянные попытки проложить телеграфный кабель по дну Сены от Парижа до Руана закончились неудачей – пруссаки, предупрежденные французским коллаборационистом, обнаружили и перерубили его. Страну охватили параноидальные настроения. Толпа набрасывалась на всех, кого считала подозрительными или принимала за шпионов. В середине августа был арестован молодой дворянин-фермер из отдаленного района департамента Дордонь – его заподозрили одновременно в республиканских взглядах и сотрудничестве с пруссаками, после чего местные жители растерзали и сожгли его.
Седан, впоследствии породивший ностальгический миф о патриотической доблести, на деле был местом национального унижения. Для французов битва при Седане стала самой позорной страницей в истории всей войны: в этом кровопролитном, жестоком сражении, продлившемся целый день, 250 тысяч пруссаков начали решительное наступление на 100-тысячную французскую армию. Самые ожесточенные бои развернулись в городке Базей, в трех с небольшим километрах от Седана: отряд французских пехотинцев в охваченном огнем городе держал оборону, укрывшись в небольшой гостинице. Король Вильгельм с вершины холма наблюдал, как французская кавалерия совершает героические и тщетные атаки на близлежащем участке открытой местности. Говорят, что он пробормотал «Храбрые ребята!», глядя, как ее методично уничтожают его собственные войска.
Наполеон III, скрывавший смертельную бледность под румянами, провел бо́льшую часть того дня, разъезжая верхом взад и вперед, не то надеясь вызвать дух своего дяди, не то просто напрашиваясь на пулю. К концу дня ни одна пуля так и не поразила его, но он знал, что битва проиграна. Он составил письмо королю Вильгельму: «Господин мой брат! Не имея возможности погибнуть вместе со своими войсками, мне остается лишь отдать свою шпагу в руки Вашего Величества. Остаюсь, добрый брат Вашего Величества, Наполеон».
Поражение французов при Седане ознаменовало конец Второй империи. Когда третьего сентября в Париж пришло известие о поражении, это было похоже, как позже вспоминал Золя, на «второй удар грома». Поначалу утренней телеграмме с сообщением о капитуляции не поверили. Однако уже в четыре тридцать дня императрица получила подтверждение от мужа. Разгневанная, она возмущалась его бездарностью и извергала желчный поток ругательств. «Она была бледна и страшна, – писал один наблюдатель, – с жестокими глазами, сверкающими от гнева, и искаженным эмоциями лицом».
На улицах один слух сменялся другим, еще более нелепым, но в конце концов правда взяла верх. Гонкур описал в своем дневнике всеобщее смятение, «удрученные лица… осажденные газетные киоски и тройное кольцо читающих газеты вокруг каждого газового рожка»[179]. Вскоре испуг сменился гневом. По всей столице срывали и разбивали изображения императорских гербов. Толпы, наводнившие улицы, внезапно приобрели зловеще целеустремленный вид.
Евгения просидела всю ночь без сна, переживая печальную правду поражения. К утру она поняла, что ей грозит смертельная опасность. Делегация приехала к ней во дворец Тюильри, чтобы убедить отречься от престола. Она отказалась, но этот отказ уже не имел смысла – слишком стремительно развивались события. Полмиллиона человек хлынули на площадь Согласия, толпа окружила и Вандомскую колонну на одноименной площади, как будто бросая вызов этому символу наполеоновского триумфа.
Одновременно было созвано заседание Законодательного корпуса; депутаты готовились объявить о конце империи. Толпа ворвалась в зал заседаний, а затем – в Отель-де-Виль, и вскоре при ярком солнечном свете Леон Гамбетта и Жюль Фавр (юрист и политик, пытавшиеся противостоять перевороту 1851 года) провозгласили республику. Все произошло очень быстро. Генерал Трошю, который совсем недавно присягал на верность императрице, покинул свой кабинет в Лувре, выехал, чтобы присоединиться к праздничному параду. Вскоре после этого он был назначен президентом нового Правительства национальной обороны; Фавр – вице-президентом и министром иностранных дел; Гамбетта – министром внутренних дел. В кратчайшие сроки были освобождены все политзаключенные.
Трошю отправился сообщить генералу Паликао, что Франция снова стала республикой, империи пришел конец. Но генерал, убитый горем, почти не слышал его: он только что получил известие о том, что его сын был убит при Седане.
Кураторы Лувра, упаковывавшие картины для вывоза в Брест, уже перешли к шедеврам Клода и Пуссена, но в какой-то момент их работа была остановлена. Толпа снаружи казалась слишком буйной и непредсказуемой, чтобы рисковать.
Между тем Евгения поняла, что ее время истекло. Меттерних, австрийский посол, и Костантино Нигра, его итальянский коллега, вывели ее из дворца через галереи Лувра. Единственной картиной, которая все еще висела на стенах – она оказалась слишком большой, чтобы ее можно было вывезти, – был «Плот Медузы», мрачная и драматичная работа Теодора Жерико, изображающая отчаяние потерпевших кораблекрушение. Евгения испуганно замерла перед ней – словно на секунду отождествляя себя с героями картины, – прежде чем побежать дальше.
На улице ее тут же посадили в экипаж вместе с компаньонкой, мадам Лебретон. Две женщины, которым некуда было идти, пробирались, петляя, по извилистым улицам Парижа, надеясь, что им придет в голову хороший план. Через несколько часов Евгения вспомнила о своем стоматологе, американце по имени Томас Эванс. В его доме они наконец обрели убежище. Рано утром следующего дня Эванс тайно вывез их из Парижа. Чтобы проехать через городские ворота, где стража теперь пребывала в полной боевой готовности, императрица выдала себя за душевнобольную, которую везли к родственникам в сельскую местность. Группа поспешила в Довиль, где Эванс убедил владельца шестидесятифутовой яхты «Газель» переправить Евгению через Ла-Манш. Все еще не смирившись с происходящим, она горько плакала, поднимаясь на борт яхты, которая отнесла ее через бурное море к острову Уайт, а оттуда, в конце концов, в Гастингс, где бывшая императрица воссоединилась со своим сыном.
Императорский дворец в Тюильри освободили в четыре часа пополудни в день побега Евгении. Теперь на его стенах мелом было написано «Достояние народа», а все вензели N – уничтожены. Проспект Императора (Avenue de l’Empereur) переименовали в проспект Виктора Нуара (Avenue Victor Noir) – в честь журналиста, в начале этого года застреленного двоюродным братом Наполеона III, принцем Пьером Наполеоном Бонапартом.
Пруссаки начали наступление на Париж сразу же после Седана и теперь быстро приближались к столице. Они планировали осаду. Тем временем Адольф Тьер пытался удержать Францию от распада. В день провозглашения республики он председательствовал на заседании того, что осталось от Законодательного корпуса, призывая его участников не поддаваться искушению выступить против нового правительства. Когда враг идет на Париж, говорил он, сопротивление правительству будет «непатриотичным».
На следующий день он встретился со своими соратниками-орлеанистами и велел им держать принцев подальше от Парижа[180]. Франция не могла позволить себе гражданскую войну, когда самому ее существованию угрожала опасность. Однако не меньше, чем прусское наступление, вмешательство орлеанистов, заговор Бурбонов и бонапартистский реванш, Тьера беспокоило еще кое-что – неизбежность того факта, что Париж во имя защиты собирался вооружить сотни тысяч своих жителей, многие из которых были радикально настроены и нетерпимы к нарушению обещаний. Война между двумя армиями могла бы очень легко перерасти в народную войну, и в нее бы оказалось втянуто все население страны – мужчины, женщины и даже дети.
Дальнейшие события развивались столь быстро, что угнаться за ними было непросто. 5 сентября после девятнадцати лет изгнания в Париж вернулся Виктор Гюго, Гамбетта приостановил действие императорского указа об отправке произведений Лувра в Брест, а Жорж Клемансо был избран мэром Монмартра (XVIII округа Парижа). На следующий день Тьер встретился с британским послом лордом Лайонсом в надежде добиться вмешательства Великобритании и обеспечить перемирие. Эта просьба не была удовлетворена – еще одно из длинной череды дипломатических разочарований.
По всему Парижу развесили плакаты: «Враг наступает. Оборона столицы обеспечена». Город не сегодня, так завтра должен был быть отрезан от внешнего мира, но этого пока еще не произошло. Его жителей как будто бы вот-вот отправят на карантин из-за вспышки чумы. Некоторые поспешили уехать, другие выбрали остаться. На вокзалах толпились люди: парижане, у которых была такая возможность, стремились покинуть город, а иностранцы – вернуться на родину. Однако большинство парижан, по сути, были вынуждены остаться, поскольку им некуда было деться, и бедность не позволяла им сложить с себя все обязательства. В свою очередь в город, спасаясь от наступающей вражеской армии, хлынули фермеры и другие жители окрестностей. Они бродили по улицам с встревоженным и потерянным видом. Стариков и немощных пересаживали в импровизированные инвалидные коляски. Огородники везли на шатких ручных тележках капусту, лук-порей и тыкву. В окрестных лесах организовывались общественные охоты, чтобы местная дичь не досталась пруссакам.
Дороги, ведущие из города, были перекрыты стадами крупного рогатого скота; наиболее непокорных животных тянули за длинные веревки. Вскоре Булонский лес, где Мане и Дега любили наблюдать за скачками, был заполнен стадами из 250 000 овец и 40 000 быков. «На каждом открытом пространстве, вниз по длинной дороге вплоть до самого Лоншана[181], не видно больше ничего – лишь овцы, овцы, овцы!» – писал парижский корреспондент The Manchester Guardian.
Тем временем в город прихромало около 10 000 грязных, измученных солдат, бежавших с поля боя при Седане. Их прибытие, как писал один парижанин, было похоже на то, как «на берег выбрасывает обломки затонувшего корабля». Они должны были присоединиться к 50 000 обученных солдат, что уже находились в городе и разбили лагерь на Марсовом поле, где в 1867 году проходила Всемирная выставка. Берта могла видеть их палатки с террасы позади своего дома.
Приток солдат и жителей окраин, искавших защиты внутри оборонительных стен, привел к тому, что всего за несколько недель население Парижа выросло с 1,5 миллиона до 2 миллионов человек. Однако новое правительство не осознавало, сколько ртов ему придется кормить – и как долго это придется делать. Предполагалось, что это все будет длиться около месяца. На всякий случай власти попытались обеспечить запас зерна, муки и топлива, которого хватило бы на восемьдесят дней. Бланки призвал правительство экспроприировать и справедливо разделить всю еду в городе, однако оно так и не смогло установить нормирование или централизованную систему распределения, которая была бы справедливой для всех.
Вдобавок к профессиональным войскам в распоряжении столицы было также около 100 000 плохо обученных членов недавно сформированной Мобильной гвардии Парижа и еще 90 000 человек, входивших в состав парижского отделения Национальной гвардии. Большинство из них вступили в армию только после объявления войны. Теперь, по мере приближения прусской армии, Правительство национальной обороны объявило призыв еще большего числа новобранцев. Реакция оказалась неожиданной – в скором времени Национальная гвардия разрослась до 350 000 человек. Впечатляла даже просто общая численность войск: всего в регулярной армии, мобильной гвардии и Национальной гвардии теперь состояло более полумиллиона человек. Вскоре город заполнил звук выстрелов, казавшийся зловещим для тех, кто, как и Тьер, по-прежнему опасался восстания радикалов – солдаты тренировались обращаться с винтовками.
Энтузиазм зашкаливал. Тем не менее мало кто из людей с военным опытом верил в способность этих импровизированных сил отразить наступление пруссаков. «У нас много людей, – сказал генерал Трошю, – но мало солдат». Новобранцы Национальной гвардии получали по полтора франка в день. Среди них были Эдуард Мане и Эдгар Дега. Оба художника были патриотами. Оба чувствовали себя обязанными защищать новорожденную республику. Тревожные обстоятельства не отпугнули их, а, напротив, только усилили чувство, что они поступают правильно.
Ренуара призвали в кавалерию и отправили в Бордо. Базиль, в то время находившийся в семейном доме в Монпелье, вступил в армию добровольцем. В конечном счете оба они служили в полках под Парижем. Другие художники – среди них были Курбе, Пюви, Коро, Джеймс (Жак-Жозеф) Тиссо, Фантен-Латур, Мессонье, Гюстав Моро и Анри Руа – решили остаться в столице, как это сделали Мане и Дега. В тот момент все они странным и необъяснимым образом были поставлены перед необходимостью переосмыслить свою жизнь. В чем в такое время заключается долг художника? Сорокатрехлетний Жан-Батист Карпо проводил дни, рисуя повседневную жизнь солдат из своей резиденции в Люксембургском дворце.
Другие художники сделали все возможное, чтобы избежать грядущей катастрофы. В Париже они уже не могли чувствовать себя в безопасности. Один отраслевой журнал даже выпустил предупреждение для художников, интересующихся живописью на открытом воздухе: «Опасно делать какие-либо зарисовки или этюды с натуры. Местным жителям повсюду видятся прусские шпионы». Сезанн скрывался в Эстаке, недалеко от Марселя, где его подозревали в уклонении от военной службы по идейным соображениям. Морис Дени писал: «Когда приезжала военная полиция, мать предупреждала его (Сезанна. – Прим. ред.), и он убегал через черный ход и кустарник, прихватив корзину провизии». Писсарро, у которого был датский паспорт, хотел поступить на военную службу, но мать умоляла его этого не делать. Он бежал из Лувесьена, небольшой коммуны на пути между Парижем и Версалем, незадолго до того, как туда пришли прусские войска. Солдаты разграбили его дом, сняли с подрамника картину, на которой были изображены какие-то елки или сосны, и использовали ее в качестве кухонного фартука, а затем выбросили в навозную кучу. Писсарро и его беременная возлюбленная Жюли Велле переехали к друзьям, художнику Людовику Пьетту и его жене Адель, в Монфуко, где в октябре Велле родила их третьего ребенка, дочь Адель Эмму. Увы, девочка умерла всего через несколько дней. В конце концов пара добралась до Лондона, где в начале декабря Писсарро встретился со своей матерью, которая бежала туда раньше них, а также с Моне.
Семья Моне купила для него освобождение от военной службы. Осень он провел с Камиллой и их маленьким сыном Жаном в Трувиле на побережье Нормандии, наслаждаясь своего рода медовым месяцем (и одновременно скрываясь от кредиторов). Он в одиночку отправился в Гавр, а затем пересек Ла-Манш и попал в Англию, где в октябре к нему присоединились Камилла и Жан.
Ночью 9 сентября Камилю Коро – бывшему учителю Берты и постоянному гостю в ее доме – приснился сон. Ему снилось, что враг вошел в Париж и поджег его. Клубы дыма вздымались вверх, рассеиваясь сильным ветром и превращаясь в серо-белый густой туман. Город был разрушен. Едва проснувшись, семидесятичетырехлетний художник попытался нарисовать свое видение. Возникшая из его бешеных мазков сцена была незавершенной и казалась апокалиптической. «Париж в огне, словно затопленный океаном пламени», – писал его друг Альфред Робо, перефразируя слова самого Коро. Справа можно разглядеть купол церкви Святой Женевьевы[182], названной в честь покровительницы города. Фигура, летящая справа по небу, – это Истребляющий Ангел, покидающий сцену. Его работа здесь закончена. В центре картины – гигантская фигура, возвышающаяся над горизонтом и с факелом в правой руке. В глазах «папы Коро» – чей родной Виль-д’Авре, расположенный по дороге из Парижа в Версаль, был разрушен и разграблен во время осады – она олицетворяла Францию, «стоящую посреди разрушенного города и обещающую все исправить». Всеми любимый и харизматичный Коро усердно трудился в течение следующих месяцев, чтобы помочь бедным и нуждающимся пережить осаду. Свою картину «Сон»[183] он до конца жизни хранил, спрятав в углу своей мастерской. К тому времени он уже давно убедился, что сон оказался вещим.
Чтобы осадить Париж, прусская армия должна была взять его в кольцо длиной 80 км, для чего Мольтке потребовалось бы задействовать почти всех своих солдат. Укрепления вокруг Парижа были построены между 1841 и 1846 годами в соответствии с планом, разработанным самим Тьером. Они по-прежнему были известны как Тьерская городская стена. Город был окружен девяносто тремя выступающими бастионами, соединенными девятиметровой каменной стеной. За стеной находился ров, а на внешней его стороне – шестнадцать фортов, расстояние между которыми составляло от 1,6 до 4,8 км. Форты были несколько устаревшими – за тридцать лет, прошедшие с их постройки, дальнобойность пушек удвоилась. И все же они были размещены на крайне выгодных позициях – особенно неприступный форт Мон-Валерьен, на вершине холма в Сюрене, к западу от Булонского леса. Каждый форт был вооружен пятьюдесятью – семьюдесятью тяжелыми орудиями. Чтобы улучшить оборону, Трошю нанял 10 000 рабочих для рытья траншей в менее защищенных районах. Все предполагаемые подъездные пути были заминированы – на них устанавливались мины с электрическими детонаторами, сеть катакомб была перекрыта, а на Сене встали на якорь баржи, чтобы затруднить противнику доступ по воде. По всему городу рубили деревья – древесина использовалась как топливо и для строительства баррикад.
Горожане, жизнь которых внезапно встала на военные рельсы, чувствовали себя вполне уверенно. 13 сентября, менее чем за неделю до начала осады, войска, собранные в Париже, явились на смотр Трошю, предназначенный в первую очередь для поднятия боевого духа. Даже Гонкур, склонный к язвительному цинизму, был тронут тем, как «объединившись, простой народ и буржуа стали вдруг солдатами, готовыми плечом к плечу идти на смерть». Он видел, как «рядом с сюртуками движутся в строю рабочие блузы», а «рядом с безбородыми юнцами – седовласые старики». Заметив солдат, державших за руку проскользнувших к ним малюток-дочерей, он спросил себя, «не свершится ли одно из тех чудес, что приходят на помощь народам, охваченным порывом горячей веры»[184].
В пятницу, 16 сентября 1870 года, Эдуарду Мане предстояла непростая задача. На следующий день он должен был явиться на военную службу и потому решил закрыть свою мастерскую на улице Гюйо, что не могло его не печалить. Лучшие картины Мане перевезли на тележке к его другу Теодору Дюре на хранение. Накануне он послал Дюре записку, в которой перечислил, какие холсты отправляет ему. В этот список вошли полотна, являющиеся сегодня одними из самых знаменитых работ Мане. Готовить их к транспортировке было особенно тягостно – Мане любил эти картины. И все же он не мог (неоднократно) не задаваться вопросом – почему они не нашли покупателей?
Дом Дюре не был музеем, но там было свободное место. Его семья владела коньячным бизнесом, а сам Дюре был соучредителем республиканской газеты La Tribune. Он и Мане подружились в Мадриде, когда Эдуард приехал туда в 1865 году. В 1868 году он написал портрет Дюре в полный рост в стиле Веласкеса, а в мае 1870 года, всего четыре месяца назад, уже Дюре написал хвалебную рецензию на работу Мане. Конечно, все это уже принадлежало другой эпохе – времени, когда заграничные путешествия, выдумки, костюмы и игра в искусство все еще казались возможными и вполне уместными.
Записка Эдуарда к Дюре написана очень живо: «Мой дорогой Дюре, – начиналась она. – Я посылаю Вам картины, которые Вы предложили приютить на время осады»[185]. Первой в списке шла «Олимпия», картина, про которую Поль Валери позже скажет: «Это скандал, идол, это сила и публичное обнажение жалкой тайны общества»[186]. Эта почти двухметровая картина, возможно, несколько подозрительно торчала из повозки. Четвертой в списке значится картина почти такого же размера (но ориентированная вертикально, в отличие от горизонтальной «Олимпии»). Это «Балкон» – первая картина Эдуарда, где изображена Берта. «Отдых», второй ее портрет, завершает этот список под названием «Мадемуазель Б.». На эту картину, как и на прочие одиннадцать, не нашлось покупателя.
Итак, Эдуард закрывал мастерскую и упаковывал свои картины, чтобы перевезти их через весь Париж туда, где, как он надеялся, они будут в большей безопасности. «В том случае, если я буду убит, – нацарапал он на полях справа от списка, – я завещаю вам на выбор “Лунный свет” или “Чтение”. Если вам больше нравится “Мальчик, пускающий мыльные пузыри”, возьмите его»[187]. На следующий день эта дюжина картин Мане была тайно провезена по улицам Парижа. Осада еще не началась, но город уже сильно изменился. Уже затемно вернувшись в свою квартиру на улице Санкт-Петербург, недалеко от площади Клиши, чуть выше по холму от вокзала Сен-Лазар, Мане написал Сюзанне. Вместе с Леоном и матерью Эдуарда она покинула Париж восемью днями ранее. После долгого пути они достигли городка Олорон-Сент-Мари, расположенного у подножия Пиренеев, недалеко от испанской границы. Эдуард хотел поделиться множеством новостей о событиях в Париже, случившихся после их отъезда. «Все женщины очень возбуждены, – писал он. – На Монмартре они хотят организовать женскую полицию и не пропускать мужчин»[188]. Впрочем, поспешно добавлял Мане, им не придется беспокоиться о нем. Он полностью предан своей солдатской судьбе и завтра же явится на службу.
«Скажи Леону, чтобы он вел себя как мужчина»[189], – написал он на прощание.
Неделю спустя Эдуард и его брат Эжен в сопровождении Дега посетили «Фоли-Бержер», где Мане позже напишет одну из своих самых известных картин. Недавно открывшееся кабаре, тогда еще называвшееся «Фоли Тревиз»[190], было превращено в место проведения патриотических собраний, где вслух читались стихи Виктора Гюго. В тот вечер троица пришла послушать выступление некоего генерала Гюстава Клюзере. Эдуард был очарован Клюзере, который участвовал в Крымской войне, собрал иностранный легион для Джузеппе Гарибальди в Италии, затем сражался на стороне северян в Гражданской войне в США, где чудом дослужился до звания бригадного генерала, но в конечном счете, лишившись поддержки, был вынужден сложить с себя командование. Вернувшись во Францию, Клюзере сотрудничал с Михаилом Бакуниным, возглавлявшим анархистов в борьбе с Карлом Марксом за господство в Интернационале.
В тот вечер говорили только «о револьверах и патронах», писал Эдуард, и все же было ясно, что присутствовавшие не доверяют республиканскому правительству и не любят его. «Похоже, что истинные республиканцы планируют свержение [правительства] после войны»[191], – заметил он, оставив открытым вопрос о том, кого имел в виду под «истинными республиканцами».
На следующее утро он отправился на север от квартала Батиньоль с другим своим братом, Гюставом. Там было на что посмотреть. Солдаты, которых еще не распределили по квартирам, разбивали палатки на площадях и вдоль широких бульваров Османа. Братья обогнули холм Монмартр, где разбил лагерь Надар: он был занят подготовкой площади Сен-Пьер к запуску «Нептуна», привязного наблюдательного аэростата, предназначенного для наблюдения за передвижениями прусской армии. Они пересекли Сену по мосту д’Аньер, прежде чем прибыть в Женвилье, где братья Мане совместно владели несколькими имениями. Гюстав был убежден, что враг никогда не дойдет до Парижа, что мир будет заключен раньше, чем это произойдет. Эдуард в свою очередь уже понемногу терял уверенность. «Зрелище весьма грустное, – писал он. – Почти все уехали. Многие деревья срублены. Сжигают все, что можно, – в полях горят стога сена»[192].
В тот же вечер Эдуард отправился с Эженом еще на одну встречу, на этот раз в Белльвиль, центр республиканского радикализма. Организаторы зачитали список постоянных участников, покинувших Париж перед предстоящим нападением. Кто-то предложил развесить их имена на плакатах по всему городу и конфисковать их имущество и активы «в пользу нации». Эдуард никак не прокомментировал это в своем письме к Сюзанне, признавшись только, что ему одиноко. Было очень грустно каждый день возвращаться в пустой дом. Особенную тоску нагонял вид двух фортепиано. Эдуард знал, что Сюзанна будет по ним скучать – по возможности прикоснуться к клавишам; по тому спокойному, сосредоточенному состоянию, в которое они ее погружали; по самой музыке. Игра на этом инструменте была частью ее повседневной жизни. Они впервые ощутили близость благодаря фортепиано, и Сюзанна играла почти на каждом из еженедельных салонов в их доме. Эти воспоминания, такие недавние, внезапно стали похожи на призрачные картины из прошлого – теперь столь же далекого, как, например, Япония. Эдуард пообещал, что, если квартире будет угрожать прусский обстрел, он перевезет оба инструмента в более безопасное место, в дом их друга Жюля де Жуи (хотя и поспешил добавить, что не думает, что какие-либо снаряды долетят так далеко). Он знал, как тяжело было Сюзанне покинуть дом, поэтому попытался заверить ее, что они приняли правильное решение. «Прежде всего, – писал он, – сейчас женщина только стесняет мужчину… Да и очень немногие женщины решили остаться здесь»[193].
Это было не совсем так. Большинство парижанок не имело ни возможности, ни средств куда-либо уехать. Тем же немногим, у кого все это было, тоже давалось непросто принятие решения. Берта оказалась одной из таких женщин. Эдуард и Эжен посетили дом Моризо в субботу, через несколько дней после отъезда Сюзанны. После обмена приветствиями разговор почти сразу же перешел к последним новостям. Все они слышали о сценах, развернувшихся на железнодорожных вокзалах. Все были потрясены, хотя и не показывали этого. Каждая новость, каждый слух, которым они обменивались, только усиливали тревогу. Когда они прощались, никто не знал наверняка, как все сложится и когда они увидят друг друга в следующий раз.
Примерно в те же дни Эдуард пожаловался также уехавшей Эве Гонсалес: «Париж – жалкое зрелище. Я думаю, что мы, несчастные парижане, скоро будем свидетелями ужасных событий. Если не вмешается Европа, будут смерть, пожары, грабежи и резня»[194].
Два дня спустя Корнели написала Эдме и Ив, находившимся со своими семьями на юго-западе Франции. Она сказала, что хотела бы, чтобы Берта была со своими сестрами, а не с ней в Париже. Эдуард и Эжен напугали ее своими речами: «Вы же знаете, что они видят все в самом черном свете»[195]. Сама она не могла поверить в худшее. «Дело в том, что ничто и никогда не заканчивается так хорошо или так плохо, как можно было бы ожидать»[196]. Однако, когда она сказала то же самое Берте, та отругала ее за беспечность. Ей пессимизм Эдуарда казался вполне заслуживающим доверия.
К четвергу, 15 сентября, Мольтке основал штаб-квартиру на Марне[197] в Шато-Тьерри, менее чем в 65 км к востоку от Парижа. К следующему воскресенью во французскую столицу перестала приходить почта. Эдуард спал на соломе у укреплений. Тьер в Лондоне умолял об иностранной помощи. Виктор Гюго выпускал памфлеты и произносил воодушевляющие речи, обращенные к французскому народу. На холме Монмартр друг Гюго и Эдуарда Надар готовился перейти от привязных наблюдательных аэростатов к воздушным шарам, которые могли бы парить над прусскими позициями.
Восемнадцатого числа Берта написала Эдме, не зная, дойдет ли до нее письмо: «Я решила остаться». Она объяснила это тем, что «ни отец, ни мать не сказали мне твердо, чтобы я уехала». По словам Берты, ее родители хотели, чтобы она уехала «так, как любой здесь хочет чего-либо – слабо и нерешительно»[198].
Поэтому она приняла решение вполне осознанно. Будучи незамужней, не имея обязанностей перед мужем и детьми, Берта считала, что ее место рядом с родителями. «Если бы с ними что-то случилось, я бы испытывала вечные угрызения совести», – писала она. И все же, поскольку письмо предназначалось Эдме, Берта могла открыто выражать свои чувства. Все это ей давалось с большим трудом, призналась она. Она чувствовала себя грустной, одинокой, погруженной в странную тишину. Кроме того, ей снились кошмары. В каком-то смысле вторжение уже случилось – ее мастерская была превращена в импровизированное жилье для членов недавно сформированного ополчения. «У меня нет возможности ею пользоваться», – сообщила она, зная, что Эдма поймет, что это для нее значит. Кроме того, она беспокоилась об их брате Тибюрсе, который воевал – и находился неизвестно где. Они не получали от него никаких известий. Когда пруссаки прошли по пригородам, до нее донеслись тревожные слухи об их зверствах. Тем не менее Берта настаивала, что ее внутреннее состояние оставалось спокойным и философским. В своем письме она даже вяло попыталась передать часть мудрости Корнели: «У меня есть твердое убеждение, что все закончится лучше, чем мы ожидаем»[199].
На следующий день, 19 сентября 1870 года, французы проиграли битву при Вильжюифе, к югу от городских стен, что вынудило их эвакуироваться с плато Шатийон. Пруссаки перерезали последнюю телеграфную линию до Парижа. Началась осада.