Как современники писателя воспринимали тексты, как они читаются сегодня; как воздействует психологизм Достоевского и что думал сам писатель на важные для его времени темы
Но как же на весь тот сложный, проработанный, специально сконструированный мир реагировали современники Достоевского? Еще раз: всегда нужно помнить, что он работал не для нас. Он слабо себе представлял своего будущего читателя, нигде не фиксировал, каким он себе его представляет. Он работал на человека XIX века и его заманивал к себе поглубже. Сейчас попробуем разобраться, получалось ли у него и как современный ему читатель на все это реагировал. Конечно, здесь у нас есть определенная проблема с источниками. Если мы хотим узнать, что сейчас мир думает о Достоевском, мы просто вбиваем в поисковик его имя, находим публикации, смотрим в комментарии. Разные люди говорят разное. От XIX века такого великолепия и разнообразия мнений у нас не осталось. Есть ограниченный список источников, и все они по-своему проблемные.
Первое, что вспоминается, когда мы говорим про литературные произведения, – это литературная критика, профессиональный институт, чьей работой было оставлять свои суждения о достойных литературных произведениях: либо превозносить автора, обещать ему большое литературное будущее, либо по мере сил его уничтожать. Почему критика – проблемный источник? Во-первых, потому, что пишет обычный человек, имеющий собственные взгляды на жизнь, симпатии и антипатии. Человек чаще всего профессиональный, но он не учился на литературного критика, а приобрел профессионализм по ходу своей основной деятельности – он исходит из своего предыдущего опыта, а не из каких-то базовых законов того, как нужно судить о художественном тексте.
Также нужно помнить, что большая часть литературных критиков XIX века были в меру политизированы. Они относились к разным общественным течениям, иногда – политическим течениям, могли выносить суждения исходя даже не из собственных предпочтений, а из предпочтений своей условной партии. Кого мы хвалим, кого мы не хвалим? Это писатель из другого лагеря – значит, мы его ругаем, вот этот наш – мы его похвалим, и здесь устанавливался сложный баланс.
Второй важный тип свидетельств читателей XIX века фиксировался, например, в письмах, когда кто-то прочитал произведение и быстро пишет своему корреспонденту, что он подумал и почувствовал, как текст на него подействовал. Проблема тоже есть – все тот же человеческий фактор, симпатии и антипатии. Плюс подобных документов сохранилось не так много – мы в первую очередь ориентируемся на персоналии первого ряда, которые закрепились в литературе и истории чем-то еще, помимо своего мнения по поводу конкретного текста. Раз мы говорим про Достоевского, нам придется ограничиться реакцией его коллег-литераторов – Герцена, Толстого, Тургенева – на его тексты. Безусловно, были обычные люди, которые могли думать совсем по-другому. Но либо они не фиксировали это в переписке, либо эта переписка пропала, потому что никому не была нужна – откуда ж люди могли знать, что сейчас это бы очень пригодилось?
Третий тип источников о мнениях современников – это воспоминания. Здесь помимо человеческого фактора нам еще может искажать оптику временная дистанция. Все-таки воспоминания пишутся постфактум, рассказывается о том, что важно и примечательно, и если мы говорим про больших писателей, то про них вспоминают, когда они сделали нечто достойное того, чтобы их зафиксировали в мемуарах. Если вам попадется в руки книжка воспоминаний о писателях XIX века, обратите внимание: в большинстве своем мемуаристы называют их по имени-отчеству. Если это Некрасов, то Николай Алексеевич, если это Достоевский, то Федор Михайлович. Причем пишут о них ближайшие люди – любимые женщины, родственники, друзья. Сложно предположить, что они в жизни обращались к писателям по имени-отчеству – там были совсем другие отношения. Но сам жанр мемуаров, когда ты знаешь, кем этот человек стал в итоге, предполагает такое дистанцирование.
Здесь еще важно понимать, что все эти особенности не убивают ни один из этих источников и не делают его целиком и полностью неправдоподобным и бесполезным. Это всё важные документы. С ними нужно знакомиться, их нужно читать, они приоткрывают нам, что на самом деле происходило в середине, в начале или в конце XIX столетия. К ним тоже нужно относиться критически, и если вы хотите для себя сформировать более-менее объективную картину, то нужно смотреть несколько источников, желательно несколько типов источников или хотя бы воспоминания нескольких разных людей, которые могли смотреть на то или иное событие с разных точек зрения.
Сейчас мы посмотрим, как читатели реагировали на несколько произведений Достоевского, исходя в том числе из имеющегося многообразия источников. Первый текст, о котором интересно поговорить, – один из важнейших текстов Достоевского, если мы говорим про его современность, про XIX век. Это «Записки из Мертвого дома» – повесть или набор очерков, они написаны по следам его пребывания на каторге в начале 1850-х годов. Первые главы «Записок из Мертвого дома» публиковались в газете «Русский мир» в 1860 году и немного в 1861-м. Далее у братьев Достоевских появилось собственное издание – журнал «Время», и было принято решение прекратить печататься в «Русском мире» и целиком перенести «Записки из Мертвого дома»: то, что уже было напечатано, повторить, а то, что будет позже, допечатать.
Это, конечно, говорит о том (и фиксируется также мемуаристами), что публикация в «Русском мире» была принята крайне положительно. Братьям Достоевским не хотелось отдавать такой успех другому изданию, они стремились целиком забрать его себе.
Позже, уже в 1865 году, вспоминая о публикации первых глав «Записок Мертвого дома», Достоевский писал, что это произведение буквально произвело фурор и позволило ему вернуть литературную репутацию. Критика действительно реагировала положительно, концентрировалась в первую очередь на предмете изображения – каторге.
О том, что происходит за стенами острогов, знали мало, по большей части боялись, фантазировали. В этом смысле текст человека, который, имея собственный опыт, мог рассказать, как там живут люди, в каких условиях существуют, что думают, на что рассчитывают, был встречен на ура. Многие журналисты восприняли его утилитарно, в отрыве от художественного метода, воспринимали не сюжет, а именно фабулу, события, которые там изображались. Заговорили про ужасные условия содержания заключенных, задумались об этом и массово призывали сделать что-то с системой острогов, как-то ее преобразить. В целом текст приветствовался, и журналистика массово благодарила Достоевского за то, что он поднял эту проблему и дал им возможность о ней поговорить.
Публику, с одной стороны, поразило описание условий, в которых люди живут в острогах, – описание общих казарм, где все вынуждены пребывать вместе; если есть деление на какие-то партии и фракции, то они вынуждены взаимодействовать, присутствует агрессия. Также поразительным было то, что в одном помещении встречаются люди, отправленные на каторгу за деяния разной степени тяжести: воры, политические преступники оказываются рядом с настоящими убийцами, причем с убийцами случайными, которые совершили одно преступление, и с так называемыми рецидивистами и душегубами, которые собственными руками сжили со свету многих людей. Поражает быт, еда, которую описывает Достоевский, работы, в том числе тяжелые, которые вынуждены выполнять люди, отношение острожного начальства – все то, о чем люди могли догадываться, читая официальные документы: так существует острог, за такие преступления туда отправляют, такие выполняются работы. Здесь все это наполнялось живыми подробностями, и, главное, туда вписывались живые люди.
Достоевский, что еще очень важно, в каждом из преступников пытался увидеть человека, и человека с историей, рассказать, как он дошел до преступления и как он живет после, в каком психологическом состоянии находится. Впечатляло обратное очеловечивание тех, кого законодательная система как раз как будто выписала из человеческого звания и буквально отдала под действие другого закона, отличного от того закона, по которому живут все остальные подданные Российской империи.
Находились издания, которые, наоборот, Достоевского упрекали в том, что он занимается если не ерундой, то чем-то второстепенным. 1860-е годы – время обличения общественных язв, указания на проблемы. Например, журнал «Отечественные записки» как раз включил Достоевского в число таких пустых обличителей, которые просто нашли проблему – обстоятельства сложились так, что он ее увидел, – и хотят о ней рассказать. И на самом деле текст не имеет ни полемической, ни общественной, ни художественной ценности – пустое обличение острогов.
Некоторые авторы, наоборот, были крайне благосклонны к Достоевскому как к художнику. Например, журнал «Светоч» и его автор Александр Милюков называли Достоевского новым Вергилием, который своего читателя и вообще коллективного читателя XIX века проводит по кругам острожного ада (как Вергилий – в «Божественной комедии» Данте). Здесь, правда, важно упомянуть, что и Милюков, и журнал «Светоч» дружественно относились к братьям Достоевским; со многими сотрудниками редакции журнала «Время» Достоевские познакомились в журнале «Светоч» и переманили к себе. Они скорее люди одного лагеря, одной идеологии, а у них принято именно хвалить друг друга.
Но лестное сравнение с персонажем «Божественной комедии» перетекает из критики и в некоторые личные документы, современные первому изданию «Записок из Мертвого дома». По крайней мере, об этом пишет Александр Герцен. Он наслышан про текст Достоевского, многим своим корреспондентам в России и путешествовавшим из России в Европу долго писал и очень просил, чтобы ему привезли «Записки из Мертвого дома». Потом, когда он все-таки их прочитал, в «Колоколе» за авторством Герцена было высказано много хорошего в адрес этого текста, и позже в ретроспективных текстах Герцен называл произведение Достоевского одним из главных памятников николаевской эпохи, изображавших ужасы николаевской России.
Здесь, конечно, играла роль политика: Герцен как политический мыслитель, каким он себя иногда представлял, воспринимал вопросы каторги и суда болезненно. И «Записки из Мертвого дома» ему были важны именно как критика николаевской России. Достоевский здесь бы с ним поспорил, потому что в этом тексте он как-то особо не концентрировался на том, в правление какого царя происходит то, что он описывает, – ему в принципе каторга не нравилась.
Из современников, читателей и мемуаристов еще нужно упомянуть Льва Николаевича Толстого, который был в абсолютном восторге и, не будучи лично знакомым с Достоевским, не вступая с ним в личную переписку, через общего знакомого Николая Николаевича Страхова просил поблагодарить Достоевского и сказать, что он его любит, – настолько сильное было потрясение.
Но из всей истории реакции современников на «Записки из Мертвого дома» самой иллюстративной ситуацией будет та, которая сложилась в так называемом демократическом лагере. В 1860-е годы лагерь этот представлен в первую очередь двумя изданиями – «Современником» (в меру спокойный, демократический журнал) и «Русским словом» (более радикальный). В «Современнике» не публикуется отдельного обзора на «Записки из Мертвого дома», хотя известные авторы журнала, будь то Чернышевский или Добролюбов, вскользь, впроброс говорят по несколько хороших слов об этом тексте Достоевского. Но в одном из номеров в апреле 1863 года, видимо, на шутку над Достоевским и его текстом замахивается Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. Делает он это в юмористическом приложении к журналу «Современник», которое называлось «Свисток».
Там публикуется шуточный список статей для последующих номеров, составлен он как раз Салтыковым-Щедриным, и в этом списке фигурирует следующий текст: «"Опыты сравнительной этимологии, или Мертвый дом", по французским источникам. Поучительно-увеселительное исследование Михаила Змиева-Младенцева». Неизвестно, был ли задуман уже этот текст, писался ли он и мог ли он выйти в печать, но против такой заявки журнала «Свисток» и лагеря «Современника» – напоминаю, более-менее спокойного и нейтрального – возмутилось радикальное «Русское слово», которое скорее ругало таких людей, как Достоевский, – но тут оно пошло ругать Салтыкова-Щедрина.
Один из критиков «Русского слова» Варфоломей Зайцев в статье «Перлы и адаманты нашей журналистики» писал:
Можно сколько угодно ругать «Время»; оно действительно безобразно; но смеяться над «Мертвым домом» – значит подвергать себя опасности получить замечание, что подобные произведения пишутся собственной кровью, а не чернилами с вице-губернаторского стола[6].
Здесь намек именно на Салтыкова-Щедрина, который занимался не только литературной деятельностью, он был, собственно, вице-губернатором и государственным чиновником. В этом смысле «Мертвый дом», произведение автора или идейного лагеря, который неприятен что «Современнику», что «Свистку», что «Русскому слову», стал поводом для того, чтобы внутри этого лагеря два издания влегкую поссорились между собой, потому что текст был важный для всех и был очень хорошо воспринят.
А теперь перейдем к более знакомому всем тексту, чтобы соотнести собственные читательские реакции на него с тем, что думали, писали и рассказывали друг другу современники. Это роман «Преступление и наказание». В чем сходятся все – и критики, и мемуаристы: абсолютным хитом, многообещающим текстом стала первая часть. После публикации первой части «Преступления и наказания» и в переписке автора с корреспондентами, с редактором, в критических статьях наблюдался подъем интереса. Людей действительно заинтересовала тема преступления – видимо, по следам «Мертвого дома», – того, о чем рассказывал этот текст. Все ждали чего-то такого.
Всем понравилась завязка романа, убийство старухи-процентщицы, и задел на то, что далее нам будут показывать психологию убийцы. Например, колумнист газеты «Неделя» в первой половине 1866 года пишет:
Главной видимой целью автор поставил себе психологический анализ преступления, причин, к нему ведущих, и его последствий. Эту задачу г. Достоевский выполнил блистательно, с потрясающей душу правдой. Читатель шаг за шагом следит, как преступная мысль, случайно запавшая в голову молодого человека, убитого безвыходною нищетою, растет, развивается, преследует этого несчастного, как кошмар, и наконец дает ему в руки топор – орудие убийства[7].
Приятель Достоевского Николай Николаевич Страхов, уже упомянутый нами, вспоминает, что в 1866 году не было других произведений, не было других текстов – все читали только «Преступление и наказание». А сам Достоевский говорил, что редактор «Русского вестника» – журнала, где было опубликовано «Преступление и наказание», – рассказывал, что благодаря этому тексту получил еще 500 подписчиков. Это произошло уже в середине 1866 года, когда была издана половина романа и объявили дополнительную подписку. Учитывая, что в изданиях XIX века счет идет на тысячи, более-менее успешное издание имеет порядка трех с половиной – четырех тысяч подписчиков, 500 новых подписчиков – это хороший результат, если верить, что они появились благодаря одному тексту.
Но во многом это реакция именно на завязку романа, на сообщение о самом преступлении, и ожидание, что будет разбор психологии убийцы. Последующие части, в которых выяснилось, что совершенное Раскольниковым убийство не социальное, не экономическое, не психологическое, а именно идейное, то есть, когда Федор Михайлович Достоевский вышел на сцену и предъявил читателю своего героя как он есть, критика и читатели стали терять интерес. В журналах, в газетах зафиксировано недовольство тем, как поворачивается роман. Часть критиков пытаются игнорировать идейную основу преступления, буквально в первых предложениях своих рецензий допуская, что убийство с такой мотивацией невозможно, и дальше возмущаясь тем, что в итоге у Достоевского из интересного текста получается какой-то пасквиль на современное студенчество, которое способно на убийство ради пропитания, ради грабежа.
Об этом пишет журнал «Современник» – наверное, единственное издание, которое еще после первых глав с подозрением относится к задумке Достоевского. Об этом пишет и Дмитрий Иванович Писарев – представитель радикального лагеря «Русского слова». Он возмущается тем, как писатель в итоге все свел к какой-то идее, к тому, что Раскольников хочет себя испытать – проверить, тварь ли он дрожащая или право имеет. Писареву кажется куда более логичным экономическое объяснение, которое как раз создавало бы особый трагизм личности Раскольникова.
Один из витков его рассуждений о проблемных парадоксах сюжета «Преступления и наказания» завершается следующим пассажем.
…Вообразите же себе, что в это самое время, когда уже все решено, когда наш герой чувствует себя приговоренным к совершению убийства, в его каморку входит почтальон и подает ему письмо и повестку, требуя себе по обыкновению шесть копеек. Раскольников морщится, платит деньги из последних своих ресурсов, полученных за отцовские часы, и распечатывает полученные бумаги; оказывается, что повестка объявляет ему о получении письма на его имя со вложением пятисот рублей; что же касается до простого письма, полученного вместе с повесткой, то оно написано рукою его матери и извещает его о том, что их семейству досталось совершенно неожиданным образом наследство тысяч в двадцать серебром, что мать вместе с сестрой едут к нему в Петербург и что ему уже выслано пятьсот рублей для немедленного поправления его расстроенных обстоятельств. Как вы думаете, что предпримет Раскольников, получивши такие известия? Будет ли он по-прежнему считать вопрос о старухе бесповоротно решенным и смотреть на самого себя как на человека, окончательно приговоренного к отвратительному купанию в грязной и кровавой луже? Я не думаю, чтобы кто-нибудь из читателей серьезно ответил на этот вопрос: да[8].
Эта реплика о интересна еще и тем, что она высказана представителем того поколения, о котором пишет Достоевский. Дмитрий Иванович Писарев, не так давно отучившийся и стремительно начавший свою литературную карьеру, считает, что он лучше, чем Достоевский, чувствует молодое поколение студентов, доучившихся и нет, понимает, на что они способны.
Писарев, молодые критики и представители редакции «Современника» вроде Чернышевского и Добролюбова – рационалисты (отчасти как и герои романа «Что делать?»). Они требуют логических объяснений человеческой натуры, и в этом смысле Достоевский – именно со своим поворотом, основанным не на художественном методе, не на психологизме, а на том, что читателю предъявляется некая изощренная, а может быть, и извращенная идея, – им не нравится.
Вернемся к нашим тезисам об искусном выписывании художественного мира с целью поглубже завлечь читателей и сделать все вокруг, кроме героя и его идей, крайне правдоподобным – кажется, Достоевскому это все-таки удалось. По крайней мере, ни один его читатель не возмущается насчет устройства мира, законодательства, цен и так далее. В этот мир читатели действительно заходят спокойно, но, еще не попав под особую магию Достоевского, видят особенности его героев и начинают возмущаться уже на этом этапе.
Сейчас у нас есть комментарии, посты и так далее, люди имеют возможность высказываться на своих страницах в соцсетях – здесь фиксируются мнения не только профессионалов (например, критиков), но и простых читателей, слушателей, зрителей и так далее. В XIX веке структура фидбэка другая – в основном связанная с письменными текстами (как раз они до нас доходят). В редких случаях это письма от читателей. Что-то остается в воспоминаниях. Но хорошо известны воспоминания более-менее знаменитых современников. Условно говоря, писатель, человек первого или второго ряда литературы или общественной мысли, вспоминает, что он прочитал и подумал, а потом поговорил с людьми – они тоже почитали и подумали, с ним поделились. Безусловно, есть письма и дневники тех, кто не участвовал в литературной и культурной жизни, но они малоизвестны, а многие еще предстоит найти, разобрать, что эти люди чувствовали и думали.
Мы хорошо знаем про фидбэк и реакцию на произведения Достоевского с 1870-х годов. Это письма читателей в редакцию «Гражданина», письма, которые передавались Достоевскому, например, через книжные магазины, где продавались в том числе его произведения (читатели в основном выражают ему благодарность, он на благодарность отвечает, такие письма семья сохранила, поэтому они остались в истории), и воспоминания современников – в 1870-е годы пишутся и публикуются воспоминания о том, что происходило в литературе в 1840, 1850 и 1860-е. И как раз мемуаристы первого-второго ряда фиксируют, что они подумали и почувствовали и что им рассказали другие люди.
Достоевский был крайне восприимчив к реакции своих читателей только в 1840-е годы. Есть примеры того, как под воздействием критики и советов он переделывал тексты, причем иногда очень сильно. Чем старше становится Достоевский, тем сильнее он уверяется в том, что прав. Это все начинается с 1860-х годов. С одной стороны, на него влияет собственный жизненный опыт: он был на каторге, что в его голове соединяется и с духовным опытом, с каторги он возвращается правоверным христианином, человеком, для которого очень много значат христианство, Библия и сам образ Иисуса Христа. Плюс в 1860-е годы он руководит СМИ, журналом «Время», и сама позиция редактора, который читает, правит, переписывает, дописывает чужие тексты и принимает решения, взращивает в нем уверенного в своей правоте человека. Единственные люди, с которыми он спорит и которые вторгаются в его текст, – редакторы журналов, где он печатается, и цензоры.
Главный редактор в его жизни – это Михаил Никифорович Катков. Из пяти больших произведений четыре романа с убийствами напечатаны как раз в «Русском вестнике» у Каткова: «Преступление и наказание», «Идиот», «Бесы», «Братья Карамазовы». «Подросток» печатается в «Отечественных записках» Некрасова в 1870-е годы.
Катков очень сильно влияет на то, что происходит в текстах, и часто делает все самостоятельно. Например, он правит даже «Преступление и наказание». Его правке подвергся разговор Раскольникова с Соней – та известная сцена, где убийца и блудница сошлись над великой книгой. Там Раскольников должен был вести себя порезче, активнее отстаивать то, что он не тварь дрожащая, а право имеет, – в итоге все было редуцировано. Масштабнее всего Катков и вообще редакция журнала «Русский вестник» вмешались в роман «Бесы», из которого была исключена глава «У Тихона» – исключена по причине того, что там изображалось растление молодой девушки, которое редакция сочла перебором. Работа по-прежнему шла в безумном темпе, когда нет времени объяснять, нет времени переделывать, – глава просто выкидывается, какие-то небольшие идеи перетягиваются в остальной текст, и Достоевский двигается дальше. Но Катков – главный человек, чье желание влияло на тексты Достоевского. Буду печатать или не буду – в этом смысле он хозяин.
Если на Достоевского и влияли мнения, то скорее не читателей, а коллег-журналистов. В частности, в «Дневнике писателя» он снова ступил на публицистическую стезю, не только писал художественные тексты, но и реагировал на действительность, и в его текстах нашли отражение споры, которые он вел как редактор «Гражданина» и автор «Дневника писателя». Но в романах Достоевский отображал эти споры, показывая, как этот человек не прав. Это не карикатуры – писатель использовал тех, кто ему не нравился в журналистике и литературе, как прототипы не самых симпатичных персонажей в произведениях.
Но что же было в XIX веке и его восприятии с хваленым хрестоматийным психологизмом Достоевского? Мы-то сейчас, ведомые учебниками и учителями литературы, как раз привыкли говорить о том, что он особым психологом был, хорошо чувствовал человеческую натуру, душу ведал и отражал это в своих текстах. Так мы воспринимаем его произведения сейчас, что в том числе сформировано литературным каноном. Как же реагировали читатели XIX века? Опять-таки, судя по всем типам текстов – и критическим работам, и письмам, и воспоминаниям, психологизм как таковой читатели XIX века воспринимали гораздо проще, чем мы.
Если бы я сейчас объясняла, что такое психологизм Достоевского, на маленьком примере, я бы привела следующую цитату из «Преступления и наказания». Это фрагмент очередной встречи Раскольникова и Порфирия, где они играют в следовательско-преступнические кошки-мышки. Начинает Порфирий.
– Что? Бумажка? Так, так… не беспокойтесь, так точно-с, – проговорил, как бы спеша куда-то, Порфирий Петрович и, уже проговорив это, взял бумагу и просмотрел ее. – Да, точно так-с. Больше ничего и не надо, – подтвердил он тою же скороговоркой и положил бумагу на стол. Потом, через минуту, уже говоря о другом, взял ее опять со стола и переложил к себе на бюро.
– Вы, кажется, говорили вчера, что желали бы спросить меня… форменно… о моем знакомстве с этой… убитой? – начал было опять Раскольников, – «ну зачем я вставил кажется? – промелькнуло в нем как молния. – Ну зачем я так беспокоюсь о том, что вставил это кажется?» – мелькнула в нем тотчас же другая мысль, как молния.
Я бы объясняла здесь психологизм Достоевского как двойную рефлексию, которой, очевидно, у него по ощущениям больше, чем у других авторов. Не будем обеднять всю остальную русскую литературу – какого писателя ни возьми, герои будут рефлексирующие, все они думают о том, что говорят и делают, оценивают себя. Особенность героев Достоевского в том, что у них рефлексии как будто слишком много. Она давит на них – и она давит на нас. В данном фрагменте это реализовано в буквальном удвоении: герой произносит фразу, тут же дает ее анализ, а потом анализирует уже результаты этого анализа.
Как уже сказано, XIX век смотрел на психологизм «Преступления и наказания» значительно проще. Буквально психологизмом считали описание мыслей и чувств преступника, за чем и готовились следить. Интересно, что основу этого психологизма видели не в особом методе выдумывания, продумывания и сердцеведения – скорее, упрощали вопрос и подозревали самого Достоевского в совершении преступлений. Небольшая цитата из газеты «Гласный суд» за 1867 год (в это время роман уже был опубликован целиком). Издание, интересующееся уголовными процессами, публикует рецензию на «Преступление и наказание», и там есть такой пассаж.
Начало этого романа наделало много шуму, в особенности в провинции, где все подобного рода вещи принимаются от скуки как-то ближе к сердцу. Главнейшим образом заинтересовала всех не литературная сторона романа, а, так сказать, тенденциозная: вот, мол, студент ведь старуху-то зарезал, следовательно, тут-того, что-нибудь да не даром. <…> С этого именно времени научное слово «анализ» получило право гражданства в провинциальном обществе, которое прежде его совсем не употребляло, – и новое слово, как видно, пришлось по вкусу. Только, бывало, и слышишь толки: «Ах, какой глубокий анализ. Удивительный анализ!..» – «О да! – подхватывала другая барыня, у которой и самой уже возбудилось желание пустить в дело это новое словечко, – анализ действительно глубокий, но только знаете ли что? – прибавляла она таинственно, – говорят, анализ-то потому и вышел очень тонкий, что сочинитель сам был…» – при этом дама наклонялась к уху своей удивленной слушательницы… «Неужели?..» – «Ну да, зарезал, говорят, или что-то вроде этого…»
Неизвестно, действительно ли анонимный автор газеты «Гласный суд» слышал подобный разговор между двумя барынями, придумал его или додумал. Но симптоматично, что ему было важно зафиксировать именно такой диалог и такой взгляд на анализ у Достоевского. Видимо, сценка соответствовала его собственным ощущениям от текста.
Интереснейшее свидетельство о психологизме Достоевского зафиксировано в воспоминаниях Сергея Львовича Толстого, сына великого русского писателя. Он приводит суждение Тургенева о психологической манере Достоевского. Я сразу оговорюсь о всех проблемах этого источника: это воспоминания, в которых пересказаны чужие слова. Но что имеем, то имеем, цитата в любом случае интересная. Что говорил Тургенев?
«Знаете, что такое обратное общее место? Когда человек влюблен, у него бьется сердце, когда он сердится, он краснеет и т. д. Это всё общие места. И у Достоевского всё делается наоборот. Например, человек встретил льва. Что он сделает? Он, естественно, побледнеет и постарается убежать или скрыться. Во всяком простом рассказе, у Жюля Верна например, так и будет сказано. А Достоевский наоборот скажет: человек покраснел и остался на месте. Это будет обратное общее место. Это дешевое средство прослыть оригинальным писателем. А затем у Достоевского через каждые две страницы его герои – в бреду, в исступлении, в лихорадке. Ведь этого не бывает»[9].
Про формальную проблемность источника сказали: это воспоминания и пересказ чужого мнения. Надо еще сказать про давнюю проблемность отношений Достоевского и Тургенева – они всю жизнь друг друга не любили и часто были вынуждены взаимодействовать, но каждый раз взаимодействие заканчивалось то ли скандалом, то ли полускандалом. Тургенев резко говорил о многих своих современниках – если покопаться в его письмах, мы найдем много плохого даже про его ближайших друзей. Слышать от Тургенева плохое о Достоевском – это нормально. Но цитата, которая отражала восприятие и требовала от Тургенева (или от Сергея Львовича Толстого – может, он что-то от себя привнес) анализа творческого метода Достоевского, симптоматична. По крайней мере, они посмотрели, подумали и вывели вот такое.
Особая противоречивость в художественном методе Достоевского состоит в том, что он идет вроде бы по знакомым нам механизмам человеческого чувства и человеческой мысли, а потом в самый последний момент поворачивает куда-то не туда, становясь из обычного человека, обычного писателя именно Достоевским. Интересно порассуждать, откуда у него взялся такой художественный метод (если это действительно художественный метод) или как у его современников могло сформироваться такое впечатление о Достоевском.
Во многом он помог сам, в середине 1860-х годов написав и выпустив текст «Записки из подполья» – один из самых интересных текстов Достоевского, потому что во многом он для писателя рубежный, подготавливающий пять больших романов. Текст публикуется в 1864 году. «Преступление и наказание» еще даже не задумано, естественно, нигде не пишется и не печатается. Но в «Записках из подполья» у Достоевского впервые появляется герой-идеолог – человек, примечательный не только своей наружностью, биографией, но и идеей, которая сидит у него в голове, и существующий неотрывно от этой идеи. Что примечательно, сам автор называет этого героя парадоксалистом. Уже отсюда у современников могла родиться идея о психологических парадоксах у Достоевского.
Текст «Записок из подполья» буквально с момента его выхода современники окрестили полемическим. В первую очередь видели полемику с романом «Что делать?», с разумным эгоизмом и рационализмом, которые там презентует Чернышевский. Достоевский, как будто отвечая Чернышевскому, выводил героя, который как раз не может жить по уму, по какой-то рациональной программе, а каждый раз хочет что-нибудь этакое сотворить.
Есть еще один текст, связь которого с текстом «Записок из подполья» ясно была выявлена совсем недавно, и здесь я буду пересказывать основные положения статьи Алексея Владимировича Вдовина, который как раз сделал это большое наблюдение.
В «Записках из подполья» Достоевский полемизирует с «Рефлексами головного мозга» физиолога Сеченова – они появляются в 1863 году. Некие задумки будущего произведения, которое превратится в «Записки из подполья», у Достоевского уже есть, и параллельно он знакомится с романом «Что делать?» и с работой Сеченова. По крайней мере, фамилия ученого упоминается в записных книжках этого времени, здесь мы точно можем сказать, что Достоевский прочитал статью «Рефлексы головного мозга», опубликованную в 1863 году в «Медицинском вестнике».
Между теорией Сеченова и текстом «Записок из подполья» есть небольшие терминологические пересечения, поверхностное сходство. По крайней мере, слово «хотение», которое часто используют герои «Записок из подполья», не самое обычное для литературы XIX века; мы можем считать его отчасти сказочным – «по щучьему велению и по моему хотению». Это все-таки не самое ходовое слово как раз есть у Сеченова, и предполагается, что Достоевский мог там его подцепить и для создания полемического момента перетащить в свой текст.
Но есть куда более интересный момент. Сеченов в своей работе прописывает структуру произвольного рефлекса. Она состоит из трех частей: чувственное возбуждение, определенный психический акт и мышечное движение. Если посмотреть на «Записки из подполья» и к некоторым моментам поведения главного героя применить эту схему, окажется, что он, как будто зная ее, переживает вполне себе осознанно первые два пункта, а в третьем поворачивает, делая противоположное, либо, наоборот, отказывается от этого движения.
Один из лучших примеров – из второй части «Записок из подполья», где герой напрашивается на встречу со своими нелюбимыми однокашниками и пребывает в состоянии полуконфликтов-полускандала, уже готов с ними рассориться, укусить кого-нибудь за ногу, создать повод для дуэли и потом сесть в тюрьму. Он сидит на встрече в ресторане и думает следующее:
«Нет, лучше досижу до конца! – продолжал я думать, – вы были бы рады, господа, чтоб я ушел. Ни за что. Нарочно буду сидеть и пить до конца, в знак того, что не придаю вам ни малейшей важности. Буду сидеть и пить, потому что здесь кабак, а я деньги за вход заплатил. Буду сидеть и пить, потому что вас за пешек считаю, за пешек несуществующих. Буду сидеть и пить… и петь, если захочу, да-с, и петь, потому что право такое имею… чтобы петь… гм».
Но я не пел. Я старался только ни на кого из них не глядеть; принимал независимейшие позы и с нетерпением ждал, когда со мной они сами первые заговорят. Но, увы, они не заговорили.
Подобных моментов в поведении главного героя на страницах «Записок из подполья» много: он понимает, что происходит, дает характеристику ситуации, планирует свои действия. Иногда экстраординарный поступок – он будет петь, иногда достаточно простое действие – уйти и все бросить, не участвовать больше в этом цирке, балагане, в этой странной ситуации. Но уже в следующем предложении и часто через союз «но» он добавляет, что этого не сделал. И это действительно повторяющаяся схема – опять-таки, отсылаю всех интересующихся к статье Вдовина, там все подробно расписано. Но здесь есть намек на то, что уже в «Записках из подполья» Достоевский действительно проникается некими законами психологического парадокса. Физиолог Сеченов, чья работа Достоевскому не нравится, вообще произвел удручающее, скандализирующее впечатление на своих современников, потому что всю прекрасную человеческую душу, все сложные перипетии наших характеров объяснил простым рефлексом и вспышками в мозгу. А еще где-то рядом существует Дарвин. Все святое, что было в человеке, разрушалось физиологами и биологами середины XIX века.
Но здесь благодаря Сеченову и его статье Достоевский как будто усваивает научную модель работы человеческого сознания. Она ему не нравится, и он, зная, как устроен рефлекс, осознанно против него бунтует. Это происходит в 1864 году, и, конечно, здесь высок соблазн допустить, что выработанный тогда психологизм и особый стиль описания психологических состояний в итоге распространился на остальное творчество Достоевского. Мы все знаем его героев, которые оказываются в ситуациях, где логично совершить одно простое действие – герои будут спасены, но вместо этого они делают какие-то странные вещи. Настасья Филипповна сжигает 100 тысяч рублей. Второстепенному персонажу «Братьев Карамазовых» Снегиреву дают деньги, которые спасли бы его семью – спасли бы младшего сына, вылечили бы жену. И он, задумываясь над тем, что он сейчас возьмет деньги, вдруг бросает их, начинает топтать и убегает.
Возможно, Тургенев, чьи слова вспоминает Сергей Львович Толстой, видит это противоречие. Возможно, это противоречие Достоевский выработал только в 1864 году, причем благодаря науке, которая ему не нравилась.