К книге
«Бледный огонь» Набокова. Волшебство художественного открытияНарцисс в Зазеркалье: ответ критику
92%
Нарцисс в Зазеркалье: ответ критику
98

В своем назидательно-добродетельном критическом отзыве на мои интерпретации «Бледного огня» Кевин Охи уличает меня в гомофобии, ставя мне в вину как мою оценку Кинбота, так и то, что я, идя на поводу своего стремления осудить Кинбота за его нарциссизм, упускаю из виду сильный и неизбежный элемент нарциссизма, присущий и поэме Шейда, и комментарию Кинбота1.

Несмотря на прилежание, отличающее подготовку этого приватного обвинительного заключения, итогом ему становится провал на целом ряде уровней.

Во-первых, ни в главе о «Бледном огне» биографии «Владимир Набоков: Американские годы», ни в статье «Shade and Shape in Pale Fire»2 – работах, которые Охи критикует, – я не прибегаю ни к слову, ни к концепции «нарциссизм». Охи бранит меня за то, что я использую клише, ассоциирующее гомосексуальность с нарциссизмом, и за гомофобию, за этой ассоциацией скрывающуюся, Охи, однако, единственный участник дискуссии, вводящий эту ассоциацию и прибегающий к термину «нарциссизм» с утомительной настойчивостью не менее сорока раз на протяжении трех абзацев. В отличие от Охи, я никогда не ассоциировал этот термин с гомосексуальностью ни устно, ни печатно, хотя мне и приходилось пользоваться им применительно к гетеросексуальным отношениям Вана и Ады Вин3.

Во-вторых, моя оценка личности Кинбота фокусируется не на его гомосексуальности, а на его эготизме. В исследовании «“Бледный огонь” Владимира Набокова: Волшебство художественного открытия» я приступаю к рассмотрению морального контраста между Кинботом и Шейдом, обращая внимание на то, как одержимость собственной персоной, характеризующая Кинбота-редактора, противопоставляется поиску путей преодоления своего «я» Шейдом-поэтом; рассмотрение это ни в коей мере не затрагивает сексуальную ориентацию Кинбота4.

В-третьих, Охи предполагает, что я предполагаю уравнивание моральных и эстетических принципов. Отнюдь нет: интересно здесь именно то, что Набоков создал Кинбота со всеми его недостатками в ответ на произведение искусства, – таким образом, в этом конкретном случае недостатки эти иллюстрируют, в ярко-неожиданной и комически-незабываемой форме, некие моральные изъяны.

В-четвертых, с точки зрения Охи, я только и делаю, что бичую Кинбота с целью его выдворения и демонизации, не будучи в состоянии увидеть какие-либо сходства между Кинботом и Шейдом. Однако, как я и подчеркиваю, рассмотренный как единое целое, роман этот зиждется на сходстве в переживании людьми опыта утраты, потери, которую, каждый по-своему, пытаются пережить как Кинбот, так и Шейд, а также на том, что Кинбот, в определенном смысле, говорит за всех нас, воплощая собой жизненную иронию, никогда еще не выраженную литературой в столь светлых тонах. Подводя итог рассмотрению контраста как между Шейдом и Кинботом, так и поэмой и Комментарием – контраста, служащего роману «Бледный огонь» точкой опоры, – в своей книге я говорю следующее:

[П]одобно Шекспиру, который, по словам Энтони Наттала, «любит взять стереотип и развенчать его»5 – как в случае «принца Хэла», бунтующего против степенности отца и проводящего время не столько в компании таких же, как он, молодых повес, сколько рядом с человеком, что старше его отца, но степенен разве что охватом талии, – Набоков берет расхожую оппозицию поэзии и науки и переворачивает ее с ног на голову. Вместо того чтобы показать нам мятущегося поэта и сухого, методичного ученого, Набоков выводит на сцену сдержанного, спокойного, благополучного, реалистически мыслящего, в чем-то прозаичного, по природе своей статичного поэта – и ученого, который оказывается романтическим изгнанником-гордецом, прирожденным сказителем, полным ярких, экстравагантных выдумок, хаотично мечущимся между экстазом и отчаянием.

Одно-единственное понятие связывает эти две диаметральные противоположности, и имя ему – потеря. Шейд сочиняет поэму, потому что потерял дочь, Кинбот составляет Комментарий, потому что потерял то, что считает своим заморским королевством. Шейд смотрит в глаза своему горю мужественно, не роняя собственного достоинства, не теряя мастерства, примирившись с реальностью и все-таки пытаясь проникнуть за ее пределы в своем воображении. Кинбот прибегает к фантазии, уходя от реальности в мечту о своем величии. Взятые вместе, Шейд и Кинбот предлагают нам весь набор способов, которыми мы пытаемся совладать со своей человеческой долей.

Шейд говорит за всех нас, когда пытается разобраться в своем мире, несмотря на все утраты и находясь перед лицом неотвратимой потери самой жизни. Может показаться, что Кинбот, напротив, говорит только от своего лица, но, при всей экстравагантности его порыва, он тоже являет собой некое средоточие нашего опыта. Каждый из нас неизбежно находится в центре собственного мира, что, однако, не мешает нам оставаться на периферии мира других, пусть даже порой нам нестерпимо хочется, чтобы наши переживания не были бы только нашими, не были бы заключены в границах нашей сиюминутности, не тратились бы в ходе необратимой жизни, не были бы обречены посмертному забвению, но могли бы каким-то образом оставить след в сознании других, могли бы быть пережиты ими так, как мы хотели бы, чтобы другие переживали наши эмоции во всей их яркости и непосредственности. Человек щедро одаренный, живущий в счастливом браке, Шейд может, хотя бы отчасти, избежать предопределения. Лишенный и дара, и семейного счастья, Кинбот поначалу считает, что ему, благодаря Шейду, тоже удастся избежать предопределения, но понимает, что у Шейда своя жизнь, свой труд и что только он, Кинбот, в состоянии выразить очарование того мира, который умрет вместе с ним. В этом смысле и Кинбот, со всеми его надеждами и беспомощностью, говорит за всех нас, в духе эскапизма наших светлых мечтаний и болезненной обнаженности наших разочарований и страхов6.

В лице Кинбота Набоков фокусируется на реальной, но едва ли до этого понятой и выраженной черте человеческого существования, заключающейся в легком дуновении безумия, сопутствующего каждому из нас, ибо каждый из нас понужден столь ярко видеть мир под таким углом зрения, разделить который с нами не дано никому другому, а также в отчаянности желания, с которым мы жаждем, чтобы другие признали – или даже испытали – наше необоримое, наше неизменяемое центральное положение в нашем собственном особенном мире.

В ответ на гибкость и оригинальность, которую здесь демонстрирует Набоков, Охи лишь повторяет термин «нарциссизм» словно мантру. К сожалению, приводит это не к озарению, а к помутнению, ибо термин его смешивает несколько несхожих, диссонирующих понятий: гомосексуализм; эготизм (в смысле безразличия и невнимания к правам и притязаниям других); эготизм в смысле себялюбия; стадию зеркала в лакановском понимании психического развития (идея, вся нищета, бестолочь и фальшь которой столь полно раскрывается Рэймондом Таллисом)7; также перед нами здесь смешение поверхности и глубины. Охи ничего не разъясняет своим рефренным повторением слова, которым я не пользуюсь ни в биографии, ни в статье, слова, которое у Набокова в «Бледном огне» лишь единожды отзывается эхом в слове «нарцисс» в качестве прямой аллюзии – олицетворенной красавцем-мальчиком Гордоном Круммхольцем, который оказывается у бассейна и исчезает в воде, – к Овидиеву мифу.

Едва ли не треть своей статьи Охи отводит весьма бесцельной критике интерпретации, которую я когда-то предложил, но от которой к моменту публикации статьи уже отказался; критикует он, впрочем, и мое новое прочтение. При всей его скупости на отсылки к моему рассмотрению потусторонних элементов, он толкует роль, которую мое новое прочтение отводит духу Шейда в деле формирования Комментария, как карательную8 и столь же назойливо-бесцеремонную по отношению к Кинботовой частной жизни, сколь Кинботово вмешательство было по отношению к нему9.

Ни в коей мере я не стараюсь приписать вмешательству Шейда «карательный пыл»: вмешательство это нежно-воодушевляющее в духе набоковского собственного «мгновенного трепета умиления и благодарности, обращенной, как говорится в американских официальных рекомендациях, to whom it may concern – не знаю, к кому и к чему, – гениальному ли контрапункту человеческой судьбы или благосклонным духам, балующим земного счастливца»10. В моей книге я показываю, что дух Хэйзель сходно побуждает воображение ее отца к сочинению как стихотворения «Природа электричества», так и самой поэмы «Бледный огонь», и что делает она это в знак любви, которую была не способна выразить из-за своей обремененности чувством безвыходности в пределах своего смертного существования, и что по ее же побуждению в воображении Кинбота расцветает фантазия, в которой он может увидеть себя в роли земблянского экс-короля, фантазия, отводящая ему определенное ощущение величия и гордости, льстящих его мегаломании, и дарующая ему ощущение выполненного жизненного предназначения, отсрочивающего его самоубийство хоть на какое-то время. Так поступая, она руководствуется симпатией и заботой, равно как и пониманием столь же безысходного уныния и одиночества, которых ей самой пришлось вкусить сполна при жизни. Точно так же, когда Шейдов дух побуждает Кинбота преобразить Джека Грея в цареубийцу-Градуса, который лишь по венчающей всю его никчемность ошибке убивает Шейда в тот самый час, когда сочинение поэмы подходит к концу, Шейд позволяет своему прежнему соседу найти отдушину в Комментарии, отдушину, в пользовании которой ему было отказано, когда Кинбот пытался обременить Шейда своими рассказами при его жизни. Предоставляя Кинботу предлог для изложения земблянской саги в Комментарии, Шейдов дух дает ему возможность высказаться письменно с такой свободой, которую он не смог бы испытать, и с таким артистизмом, которого ему не удалось бы достичь никак иначе. По отношению к Кинботу тень Шейда выказывает характерную для поэта щедрость, которая ни в коей мере на является карательной.

Считая, что Шейдов дух столь же назойливо-бесцеремонен по отношению к Кинботу, сколь Кинбот когда-то был по отношению к Шейду, Охи, по всей вероятности, забывает о метафизической границе, разделяющей умершего Шейда и живущего Кинбота, но не существующей в их смертном существовании. Большинство культур принимают как данность, что невидимые силы – будь то Зевс или Афина, Бог или ангелы, предки или маниту – могут наблюдать за делами смертных, и сам по себе факт этот не вызывает ощущение чудовищного вмешательства в частную жизнь. Верит человек или нет, что за ним наблюдают потусторонние силы, человек этот может спокойно переодеваться, оказавшись в одиночестве в своей комнате; у человека будут все основания испытывать смущение и гнев при виде пары чужих глаз, глядящих поверх подоконника.

Охи полагает, что «кажется ясно, что когда кто-то “приказывает” кому-то заняться разработкой того или иного материала, ощущается это весьма и весьма как вторжение»11. Это действительно «кажется ясно» повествователю «Сестер Вэйн» («Разве люди, для которых невыносима мысль о всемогущем земном диктаторе, не мечтают о небесном?»)12, но повествователь этот, при всей своей удовлетворенности написанным им рассказом, не имеет никакого понятия о том, что этот его рассказ был на самом деле продиктован умершими сестрами Вэйн, в то время как сам Набоков, как можно судить по вышеприведенной цитате из автобиографии, часто испытывал чувство вдохновения, экстатического освобождения, размышляя о потусторонней энергии, о чем-то более богатом, чем его собственное «я», проистекающем или говорящем через его посредство. И в «Бледном огне», как я демонстрирую в моей книге13, он прилагает самые серьезные усилия, дабы показать, как потустороннее руководство, никак не будучи принижением индивидуальности, может стать исполнением стремлений, усилением неповторимых личностных характеристик и расширением личной свободы.

Охи упрекает меня за критику Кинбота, спокойно при этом критикуя Шейда (за нарциссизм, стремление покарать, склонность к насилию, вторжению в тайну личности); упрекает он меня и за критику других критиков, тратя на это куда больше времени, чем я когда-либо потратил, критикуя другого критика. По его мнению, нет ничего более нарциссического, чем обвинение в нарциссизме других; утверждая, что я обвиняю в нарциссизме Кинбота (чего я, позволю себе повториться, никогда не делаю), Охи обвиняет в нарциссизме меня14 и посему, согласно его собственной логике, сам предается высшей форме нарциссизма – как, по всей видимости, в свою очередь поступаю и я, уже хотя бы одним моим указанием на это обстоятельство, – впрочем, кому до этого есть дело? Если это доставляет ему удовольствие, Кевину Охи вольно продолжать проборматывать его любимый термин. И все же в данных конкретных обстоятельствах применение этого термина представляется несколько неуместным, ибо я не нахожу никакого нарциссизма в своем публичном признании собственной ошибки, в критике и отказе от собственной прежней интерпретации, как я поступил в статье «Shade and Shape», вызвавшей то, что Кевин Охи ошибочно принимает за ответ как на мой труд, так и на творчество Владимира Набокова.

Примечания

1 См. Ohi, K. Narcissism and Queer Reading in Pale Fire // Nabokov Studies. 1998–1999. P. 153–178.

2 Princeton: Princeton University Press, 1991 (М. – СПб.: Независимая газета/Симпозиум, 2004) и Nabokov Studies 4 (1997), 173–224.

3 См. «Владимир Набоков: Американские годы», М. – СПб.: Независимая газета/Симпозиум, 2004. C. 652.

4 Охи обвиняет меня в гомофобии и за мою характеристику Кинботовой гомосексуальности как «буйной» (англ. rampant), однако как «буйную» мне приходилось описывать и гетеросексуальность Вана и Ады Вин, равно как и сексуальную нестабильность Гумберта Гумберта (пусть и не прибегая к этому эпитету, но в сходном значении). С чего Охи взял, что я думаю, что только у геев (или у всех геев) может быть ненасытный сексуальный аппетит?

5 См. его работу A New Mimesis: Shakespeare and the Representation of Reality (London: Methuen, 1983), c. 143.

6 См. раздел «Конфликт и контраст» Главы 5 БоВН.

7 См. его Not Saussure: A Critique of Post-Saussurean Literary Theory (1988; 2-е изд. London: Macmillan, 1995), 142–163.

8 Nabokov Studies. 1998–1999. № 5. P. 163.

9 Ibid. P. 164.

10 SM, p. 139 (Другие берега // ССРП 5. С. 233–234).

11 Nabokov Studies. 1998–1999. № 5. P. 163.

12 Набоков В. Полное собрание рассказов. М.: АСТ: Corpus, 2023. С. 634.

13 См. раздел «Свобода и замысел» Главы 13 БоВН.

14 «Сам по себе тезис Бойда следует вымученной логике нарциссизма» (Nabokov Studies. 1998–1999. № 5. P. 166); «То, что Брайан Бойд возводит поэму Шейда в привилегированное положение, бичуя при этом нарциссизм, только укрепляет нарциссическую структуру, которой возведение это пытается избежать…» (176).

Предыдущая главаГлава 98 из 107Следующая глава