19 декабря 1859 года
Петербург. Доходный дом, где живет Роман
Воскресное утро выдалось ясным, с легким морозцем. Солнце только поднялось, но еще цеплялось за крыши окрестных каменных дворцов и домов. Я проснулся с мыслью, что сегодня — служба. Не то чтобы я ждал ее с радостью. Скорее — как неизбежность, вроде умывания или завтрака. Что-то, что надлежит исполнить.
В этом времени быть атеистом практически нельзя. Вернее — можно, но лишь в кругу таких же вольнодумцев, и то шепотом, за плотно прикрытыми дверями. Публичное безверие закрыло бы передо мной слишком многие двери — от светских гостиных до кабинетов, где решаются дела государственной важности. Да и перед девушками выставлять себя безбожником мне не хотелось. Так что я ходил. Каждое воскресенье, исправно, как ходили все.
Единственное, что мирило меня с этой обязанностью — ограниченность ее во времени. Одна служба в неделю. Час с небольшим. Отстоял, перекрестился — и свободен до следующего воскресенья. Могло быть хуже.
Я оделся тщательнее обычного: чистый сюртук, белая рубашка со стоячим воротником, шейный платок, повязанный без излишней пышности, но аккуратно. Взглянул в зеркало — надо бы к цирюльнику сходить. Пока что я пригладил волосы и вышел в гостиную. Аня и Настя уже ждали меня. Обе в темных платьях, с платками, накинутыми на плечи. Ни украшений, ни ярких лент — по воскресеньям полагалась скромность.
— Доброе утро, — сказал я.
— Доброе, — отозвалась Настя и поправила платок, сползавший с плеча. Аня просто кивнула и взяла меня под руку.
Мы вышли. Улица уже заполнилась людьми — чиновники, купцы с семействами, мастеровые в вычищенных армяках, дамы в темных шляпках. Все двигались в одном направлении — к церкви. Воскресный поток был плотным, но без суеты. Идти полагалось чинно, не обгоняя и не толкаясь.
Церковь была полна. Я встал позади, у правого клироса, пропустив девушек вперед — им, по обычаю, место с левой стороны, среди женщин. Служба пошла своим чередом. Я крестился, когда крестились все, кланялся, когда кланялись все, и слушал хор, который сегодня пел особенно слаженно. Голоса взлетали под купол и возвращались приглушенным эхом, смешивались с запахом ладана и воска. Дышалось тяжело — воздух стоял густой, нагретый дыханием толпы и десятками свечей.
Мысли мои блуждали. Я думал о том, что неплохо бы после службы зайти в книжную лавку — пополнить запасы своей канцелярии. Думал о том, на что еще можно было бы легко взять патент. О том, что скоро Рождество и Новый год, а я так еще и не озаботился подарками для своих дам. О том, что Настя в этом платке выглядит трогательно-серьезной, но я знаю: стоит выйти за ограду — и она заговорит о чем-нибудь смешном, и глаза у нее станут прежними, живыми.
Священник читал Евангелие — глуховатым, размеренным голосом, каким читают много лет подряд, когда каждое слово знаешь наизусть, но произносишь его как впервые. Я слушал и не слушал. Слова проходили сквозь меня, не оставляя следа. Я не то чтобы не верил — скорее, не чувствовал той внутренней потребности в стоянии, в поклонах, в повторении одних и тех же молитв, которую видел на лицах других прихожан. Для них это было важно. Для меня — формальность.
Наконец хор грянул заключительное песнопение. Народ зашевелился, потянулся к выходу. Я нашел глазами Аню с Настей, дождался их у паперти. Обе раскраснелись — в церкви было душно.
— Все? — спросила Настя, выдыхая облачко пара.
— Все, — сказал я и улыбнулся. — Отстояли.
Мы двинулись по улице. Народ расходился, но не спешил — воскресный день располагал к неторопливости. Кое-кто направлялся к лавкам, уже открытым, несмотря на выходной, кто-то — домой, к обеду. Я же подумал, что отдал долг общественному приличию и теперь имею полное право распорядиться остатком дня по своему усмотрению. Мысль эта была приятной — почти как снять тесный воротник после долгого приема.
— А не сходить ли нам в баню? — пришла мне мысль, взамен недавнего желания посетить книжную лавку.
Девушки переглянулись.
— В баню? — переспросила Настя. — Сейчас?
— Самое время. Воскресенье, день свободный. После службы как раз хорошо попариться. Туляковские бани помните? Мы там уже были.
— Помним, — сказала Аня. — И там было… неплохо.
— Вот и славно. Поедем?
Настя чуть пожала плечами, но глаза у нее заблестели. Аня кивнула. Не задерживаясь, мы поспешили к карете, и я приказал Тихону править на Ямскую.
У входа толпился народ: мужчины с вениками, перевязанными лыком, женщины с узлами белья, приказчики, мастеровые. Разговоры стояли громкие, но беззлобные — пар отогревал даже речи.
Мы подошли брать билеты. Как обычно — девушкам в женское отделение, а мне в мужское. Когда я протянул деньги, лакей — толстый, краснолицый, с засученными рукавами — мельком взглянул на нас и сунул билеты, ничего не спросив. Впрочем, так и раньше было. Ни бумаг, ни удостоверений не надо — плати и проходи, а твой статус определят по внешнему виду, что исключит возможность тому же мастеровому пробраться в парилки для знати. Поведение ведь за одеждой не скрыть.
И тут, стоя у порога, я подумал: а почему бы и нет? Почему бы нам не пойти в нумерной зал? В прошлые разы я видел табличку «Нумера семейные» и дверь в конце коридора — туда заходили пары, иногда с детьми. Да и Федор Михайлович рассказывал о них. Нас трое — можно сказаться братом с сестрами, обычное дело. Кто станет проверять? Да и не проверяет никто. Банщик смотрит на платеж, а не на родословную.
Я повернулся к девушкам.
— Слушайте, — сказал я вполголоса. — Есть мысль. Давайте сегодня не в общие залы, а в нумерной.
Настя нахмурилась.
— Это который семейный?
— Он самый. Арендуем отдельный зал и попаримся вместе. Втроем.
Повисла пауза. Аня опустила глаза, потеребила край платка. Настя посмотрела на меня с тем выражением, какое бывает у человека, которому предложили нечто заманчивое, но не вполне приличное.
— Роман… — начала она. — Это ведь…
— Что? — я улыбнулся. — Брат с сестрами пришел в баню. Никто и не глянет косо. А что до приличий — мы в столице, здесь никто нас не знает. Дома, в Царицыне, другое дело. А тут… какое кому дело?
— Все равно неудобно, — тихо сказала Аня. — Мы ведь… мы не совсем брат и сестры.
— Формально вы — сестры. А я — жених одной и почти брат второй, — я перевел взгляд на Аню, потом на Настю. — Давайте начистоту: мы уже видели друг друга без одежды не один раз. И не только видели… — девушки на этом моменте густо покраснели. — Что изменилось?
— Обстановка, — смущаясь, сказала Настя. — Там — мы в квартире были, да и в полумраке много ли увидишь? А тут — баня, да еще общественная. Это… это предполагает…
— Предполагает что? — я не давил, говорил спокойно. — Предполагает, что мы будем париться. Не более того. Я просто хочу провести с вами день иначе, чем обычно. Не в гостиной, не в экипаже, не в салоне у очередного стихотворца. А в тепле, в пару, без лишних глаз. Что в этом дурного?
Девушки переглянулись. Я видел: им хочется. Настя закусила губу — верный признак, что она уже почти согласна, но врожденное чувство приличия еще держит ее за плечи. Аня колебалась меньше, но ждала, что скажет сестра.
— Никто не узнает, — добавил я. — Честное слово. Даже Тихон — он останется снаружи, ждать. Зайдем тихо, выйдем тихо. И все.
Настя выдохнула и подняла на меня глаза.
— Хорошо. Но если кто-то спросит — ты говоришь, а мы молчим.
— Договорились, — сказал я и пошел к банщику.
Толстяк выслушал меня, кивнул, забрал старые билеты, выдал новый и, отсчитав сдачу, дал ключ от нумерного зала — обычный железный ключ на деревянной бирке с цифрой «четыре». Я взял его и повернулся к девушкам. Настя смотрела на ключ так, будто это был билет в театр, куда ее пускали впервые. Аня чуть улыбнулась — спокойно, как человек, который решился и теперь ждет, что будет дальше.
Мы прошли в этот раз в иную дверь на входе. Коридор был узкий, с половыми досками, еще не потемневшими от времени. Из-за дверей слышался плеск воды, негромкий говор, иногда — чей-то смех. Пахло распаренным деревом, березовым листом и мылом.
Я отпер дверь.
Нумерной зал оказался небольшим: предбанник с двумя лавками и вешалкой, а за ним — парная с каменкой, полком в два яруса и дубовой кадкой, уже наполненной водой. Окно под потолком предбанника пропускало мягкий рассеянный свет. Все было чисто, просто, без претензий — но именно эта простота и делала обстановку интимной. Мы остались одни.
Я снял сюртук, повесил на крючок. Девушки стояли у входа — не то чтобы испуганные, но скованные. Аня смотрела на кадку, Настя — на меня, и в ее взгляде читалась смесь смущения и любопытства.
— Что? — спросил я, оборачиваясь.
— Ничего, — ответила она и начала расстегивать пуговицы платья. Медленно, не глядя на меня. Аня последовала ее примеру. Я отвернулся к каменке, чтобы не смущать их еще больше, и разделся до конца.
Тут же на лавке лежали стопкой простыни, в одну из которых я и завернулся.
Когда я обернулся, они уже стояли у лавки — обе закутанные в простыни, подобранные на груди и спускавшиеся до колен. Настя перехватила мой взгляд и чуть улыбнулась:
— Ну, пойдем? — робко спросила она.
— Идем, — уверенно и ободряюще кивнул я в ответ.
Но краем глаза все равно я замечал, как Аня поправляет простыню на плече, как Настя дергает край, пытаясь прикрыть колено. Движения их были скупыми, осторожными — такими, какими люди заново обживают пространство, где можно показаться неловкими.
Я первым шагнул в парную. Воздух был здесь теплым, но не обжигающим — каменка топилась с другой стороны стены, к нам выходя лишь закрытым боком. Вода в ковше пахла березовым листом. Я плеснул на камни, пар взвился облаком, зашуршал под потолком. По телу прошла первая волна тепла, и я с блаженством сел на нижний полок. За стенкой было тихо, только потрескивали дрова. У входа висела масляная лампа, которую я зажег, чтобы не сидеть в темноте, и ее свет заметался по стенам. Минуту спустя дверь отворилась, и вошла Настя. Простыня облегала ее плотнее, чем прежде — видимо, она перехватила ее выше, открыв плечи. Стопы ступали по деревянным половицам неслышно. Аня зашла следом и сразу села в углу, поджав ноги.
— Жарковато? — спросил я, просто чтобы что-то сказать.
— Терпимо, — ответила Настя и села рядом, сложив руки на коленях, но спина осталась у нее прямой.
Я заметил, как напряжены у нее плечи — не от холода, а от смущения. Аня была спокойнее. Она опустила голову, закрыла глаза и, кажется, просто слушала, как шипит каменка. Я снова плеснул — уже меньше, чтобы не перегреть. Пар поднялся легкой волной, и на этот раз Настя выдохнула, кажется, с облегчением. Я потянулся за веником, которые висели около каменки. Выбрал дубовый. Окунул его в кадку и положил на камни — пошел другой запах, глубже, с горчинкой.
— Давай-ка спину, — сказал я Насте.
Она покосилась на меня — в глазах мелькнуло сомнение — но потом кивнула. Повернулась, чуть опустила простыню, открыв плечи и верхнюю часть спины. Я начал парить — сначала тихо, почти не прикасаясь, просто гоняя горячий воздух. Листья взлетали и опускались, как мягкие ладони. Мышцы у нее под лопатками были зажаты, словно струны. Я прошелся вдоль позвоночника, и она медленно, будто нехотя, опустила плечи.
— Легче, — попросила она негромко.
— Как скажешь.
Я парил ее, и постепенно смущение уходило — из плеч, из дыхания, из того, как она перестала перебирать пальцами край простыни. Потом она повернулась:
— Теперь ты.
Я лег на полок. Настя взяла веник — неловко, перехватила рукоять. Первый взмах вышел слабым, листья только скользнули по воздуху, но потом она приноровилась. Дубовый лист прошелся по лопаткам, по пояснице — сильно, но не больно. Я закрыл глаза и слушал, как она дышит надо мной. Дыхание было ровным, сосредоточенным.
— Аня, — позвал я, не поднимая головы. — Ты что же, так и будешь в углу сидеть?
— Я отсюда все вижу, — сказала она, и я услышал улыбку в голосе.
— Иди к нам.
Она поднялась — я слышал по шороху простыни — и села рядом. Потом взяла ковш и полила на камни. Пар пошел гуще, обнял нас со всех сторон. Я перевернулся на спину. Аня протянула мне полотенце, смоченное прохладной водой, и я положил его на лоб. Настя присела рядом, уже не прикрываясь, словно жар растопил последний слой условностей.
Мне вспомнилась проведенная с девушками ночь. В первый раз у них тоже было смущение и испуг, но потом он прошел. Однако ощущения сейчас были совсем иными, чем в полумраке комнаты, где ощущался жар возбужденных тел. Здесь — другое. Здесь было тепло и спокойно, и не нужно было никуда спешить. Мы сидели втроем, дышали одним воздухом, и между нами не осталось ничего, кроме пара и тишины. Потом Настя толкнула меня локтем:
— Подвинься, все место занял.
Я подвинулся. Она легла рядом, положив голову на скрещенные руки. Аня взяла ковш и снова плеснула на камни, и горячее облако накрыло нас с головой. Через минуту уже она заработала веником, охаживая нас с Настей. Все-таки хорошо, что я решился позвать их в нумерной зал. Так гораздо приятнее, чем в общем мужском зале париться с незнакомцами.
Петербург. Квартира Милашина
В воскресенье утром Иван Сергеевич проснулся с тяжелой, будто чугунной, головой. Еще не открыв глаз, он вспомнил вчерашний разговор в полицейском участке — и поморщился, точно хлебнул уксуса. Околоточный надзиратель, пыхтя и помешивая ложечкой в жестяной кружке, объявил ему: дело о клевете передано в суд. Это означало, что теперь не избежать ни разбирательства, ни приговора. Приговор же, Милашин понимал это отчетливо, будет не в его пользу. Показания сестер Скородубовых сходились, свидетели подтверждали факт распространения порочащих сведений, а его собственная попытка выставить Винокурова негодяем провалилась с треском. Суд назначит штраф — это в лучшем случае. В худшем — добавится еще и пятно на формуляре, с которым дипломату останется лишь проститься со службой. Милашин сел на кровати, не зажигая свечи. В комнате было серо от раннего зимнего утра. Он не звал слугу, не шел умываться — сидел и перебирал в уме обрывки вчерашнего.
Надзиратель, отхлебнув чаю, бросил тогда между делом: «И отец девиц вам не верит, господин Милашин. Телеграмма от него пришла — во всем разобрался». Вот что жгло больше всего. Иван ставил на старика Скородубова как на последнюю фигуру, способную разрушить планы Винокурова. И вот — не поверил. Значит, и Анна не поверит. Никто не поверит. Его попытка спасти девушку от шантажиста обернулась тем, что шантажистом теперь выглядит он сам.
Иван встал, прошелся по ковру босиком, не чувствуя холода. Что делать? Ждать суда, который гарантированно осудит его — значит поставить на себе крест. Можно попытаться договориться с Винокуровым, чтобы тот отозвал заявление. Эта мысль заставила мужчину скрипнуть зубами. Договариваться с этим выскочкой? С человеком, который нагло поселился в одном доме с Анной, водит ее под руку, пользуется ее доверием? Гордость восставала. Но разум нашептывал: иного выхода нет. Или — смириться и потерять все. Милашин сжал виски руками. Допустить, чтобы Анна осталась во власти шантажиста, в существование которого он сам уже почти не верил… Он гнал от себя эту мысль. Нет, Винокуров — непременно дурной человек. Иначе все, что сделал Иван, оказывалось ошибкой. Ошибкой из ревности и глупости. От этого хотелось выть.
Он оделся медленно, застегнул сюртук через пуговицу, поправил воротник. Решение пришло, когда он стоял у окна, глядя на редких прохожих. Следовало еще раз попытаться поговорить с Анной. Не с Винокуровым — с ней. Объяснить, что двигало им с самого начала: не злоба, не корысть, а любовь. Искренняя, отчаянная любовь, которая заставила его увидеть угрозу там, где, возможно, ее не было. Если Анна поймет — может быть, она смягчится. Может быть, даже убедит сестру и Романа забрать заявление. Это был зыбкий, почти призрачный шанс, но другого Милашин найти не мог.
Он вызвал слугу, велел немедленно бежать к сыщику, которого нанял еще на прошлой неделе — следить за Винокуровым и девушками. Приказал узнать, где сейчас Анна и можно ли встретиться с ней без помех. Слуга ушел, а Иван остался в кабинете — ходил из угла в угол, переставлял без надобности чернильницу, поправлял стопку бумаг. Час ожидания растянулся в вечность. Когда дверь наконец отворилась, Милашин почти выхватил записку из рук запыхавшегося слуги.
Пробежав ее глазами, Иван сначала не поверил. «Винокуров и обе девицы направились в Туляковские бани. Заняли нумерной зал. Находятся там с десяти часов утра».
Нумерной зал. Семейный зал, где парятся вместе — мужчины и женщины. Милашин медленно опустил записку. В голове зашумело, точно ударили в колокол. Винокуров и сестры — в общей бане. Голые. Он удерживал перед глазами одну картину: Анна, распущенные волосы, пар, и рядом — этот проходимец. И Настя, которую Винокуров даже еще не взял в жены. Все втроем. Роман устроил разврат — под носом у всего Петербурга, в нескольких кварталах от приличных домов. Устроил сводню из дворянских дочерей. И Анна согласилась. Сама пошла.
Ревность ударила Ивану в голову, перехватила дыхание. Пальцы сжались, смяв записку в комок. Теперь он не мог думать ни о суде, ни о примирении, ни о карьере. Кровь бросилась в голову, мысли сделались резкими и короткими. Никаких разговоров. Никаких просьб. Винокуров заслужил другое.
Он вызвал слугу снова и отрывисто приказал найти троих крепких людей. Тех, что умеют бить молча и не задают вопросов. А потом сел к столу, обмакнул перо и вывел на листке несколько строк — рука прыгала, но он старался писать разборчиво.
«Винокуров. Немедленно покиньте бани. Приходите один к старым дровяным складам на углу Малой Невки. Нам предстоит серьезный разговор. Если через полчаса не явитесь — о вашем блуде в нумерах сегодня же узнает весь свет. И о девицах, что вам помогали».
Подписывать не стал. Имя здесь было не нужно. Иван был уверен — Винокуров и так все поймет. Ну а если нет, то уже нанятые мужики ему объяснят.
Он передал записку слуге:
— Отнесешь в бани, велишь банщику вручить лично Винокурову.
Слуга метнулся исполнять. Сам Милашин надел шинель, взял трость — не для опоры, а по привычке — и вышел из дому. Дуэли он не хотел. Винокуров, по его убеждению, не стоил чести быть вызванным к барьеру. Провинциал, щенок, наглец — его следовало просто проучить. Без правил, без секундантов, без выстрела в воздух. Но чтобы он запомнил надолго. И мужчина хотел сам посмотреть на это действо. В глаза взглянуть подлому лицемеру, сумевшему обмануть и девушек, и полицию, и даже их отца.