Встала, недоспав, в десять. Проверила, что делается у Ф. Посуда убрана. Остатки ужина сложены в холодильник: капуста – в селедку, жаркое накрыто хлебницей. От ночной «Завалинки» осталось граммов сто. Ф. тут же сел за опохмелку. «Завалинку» Ф. приобрел в гастрономе на Тверской, «Привета» не было. Он сомневался – купить не купить «Завалинку», поскольку раньше не пробовал, а фальшака развелось много. Впереди стоял в очереди Борис Мессерер. И ткнул пальцем именно в «Завалинку». Это и решило дело.
Проснулась от стука капель о подоконник. Странно, крыша напротив в снегу. Сосулек нет.
В голове при пробуждении строчка Межирова: «Я начал стареть, когда мне исполнилось сорок четыре». А я начала стареть, когда мне исполнилось пятьдесят четыре. У каждого человека, думаю, несколько возрастных отрезков, а может, кругов. Трудно, когда происходит перетекание из одного возраста в другой. Когда-нибудь подробно вспомню ощущения от каждого своего возраста. Мне однажды сказала 73-летняя Валентина Романовна, машинистка облпрокуратуры (Тверской бульвар, 18, перестроенный Шехтелем старинный особняк), многолетняя (по ее рассказам) соседка Вольпина по коммуналке, что самый хороший ее возраст был за сорок. И секс самый захватывающий. Секс перестал ее интересовать в шестьдесят. Она мне показывала очень кокетливую фотографию, на которой она с Эрдманом и Вольпиным. Поставила ногу Эрдману на колено и держит стакан. Секс (до упора) у нее был с Вольпиным. Потом Вольпины съехали, а В. Р. так и осталась в своей коммуналке, в одном из арбатских переулков. Я у нее один раз была, на семидесятилетии. Мы пришли вдвоем с Галиной, старшей машинисткой конторы (настоящее ее имя было Гильда, а родина – Пятигорск, куда она, принарядившись, ездила летом отдыхать, тоже очень кокетливая была дама, лет на двадцать моложе В. Р.). Ни названия переулка, ни дома, ни квартиры не помню. Ни одного мужчины на юбилее не было. Над столом, накрытым крахмальной скатертью с ришелье, висела необыкновенной красоты люстра, несмотря на причиненные временем изъяны – водопад хрустальных листьев и цветов. Люстру оставили Вольпины при переезде: уронили, когда снимали. Потом уже В. Р. ее собрала по частям и водрузила. Стол ломился от яств, приготовленных со вкусом и умеренностью, свойственной хозяйкам, пережившим голодные годы. Я помню рыбу горячего копчения под домашним майонезом, приправленную каперсами. На севрском продолговатом блюде. Ножи, вилки и ложки были мельхиоровые (В. Р. говорила «фраже»), не серебро. Но с монограммой. Видно было, что в употреблении они не одно десятилетие, но надраены до блеска, не хуже серебряных (зубным порошком – сказала В. Р.).
Мне 55 лет…
Подарок Ф.: Эмма Герштейн. Мемуары. – СПб.: ИНАПРЕСС, 1998. 528 с.
С. 26:
«Папа стоял посреди комнаты и с высоты своего роста слушал Мандельштама…
– …он не способен сам ничего придумать…
– …воплощение нетворческого начала…
– …тип паразита…
– …десятник, который заставлял в Египте работать евреев…»
(Мандельштам говорил о Сталине.)
С. 111. «…Оськин Дант – ключ ко многому, если не ко всему: положения, там требуемые, очень четко сформулированы, но это все есть в его новых (1930–1935 гг.) стихах. Почти каждый абзац имеет себе стихотворную параллель. Он (О. Э.) будет в ярости, когда я так разложу его работу на элементы. В целом она есть лицо его ереси и, может быть, гениальности (она, собственно, не в этом)». (16 января 1936 г., письмо Лине Финкельштейн из Воронежа от Г. М. Рудакова.)