К книге
Немилосердные летаЧасть третья. Проза. Восьмислойные облака. Повесть. Глава четвертая. Бухта
68%
Часть третья. Проза. Восьмислойные облака. Повесть. Глава четвертая. Бухта
70

К песчаным холмам

Прибит волною сломанный ствол,

А я, оглядевшись вокруг, –

О самом тайном

Пытаюсь хотя бы ему рассказать.

Московским утром, когда Денис увозил Машку с Патриарших, во Владивостоке день клонился к вечеру. Софья стояла у парапета набережной и смотрела на горизонт. Там серел мыс Песчаный, где она провела прошедшим летом всего один день – из самых отрадных вдали от родных пенатов. Острота впечатлений не убывала по мере того, как она обживала дальневосточные берега. Бухта Троица, Курильская гряда и остров, который она носила в себе.

Открытие собственного острова следовало дочувствовать.

Софья отправилась на мыс одна, сошла с катера и двинулась по незнакомой тропе, которая внезапно кончилась, но Софья сразу нашла именно то, что искала, – клочок песчаного берега без единой живой души. Он был зажат между двумя скальными выступами и спуск имел крутой. Кто-то бросил на камни сиреневую морскую звезду, влажную, может быть, еще живую, роскошную, жалкую. Софья спрятала находку в пакет. Высохшая и поблекшая, все еще остро пахнущая океаном, она лежит на Софьином подоконнике рядом с засохшей крабьей клешней и кубышками морских ежей, по-прежнему поражая красотой и размерами, – если, конечно, забыть, какой она была в родной стихии.

Софья припомнила, как спустилась к воде и устроилась возле огромного, нагретого солнцем валуна. Немыслимой прозрачности вода омывала две обозримые россыпи крупных камней. Пока дно было песчаным, она бродила в воде, натыкаясь на выбеленные водой раковины, а потом, за второй каменной россыпью, долго плавала между валунами над плантацией ламинарий.

Софья поеживалась: под ноябрьским ветром вспоминать летние заплывы стало неуютно. Залив приобрел оттенки стали, в небе тоже не наблюдалось особой гармонии. Надо было двигаться в сторону дома. Сегодня она провела семинар в Институте искусств, а первой парой была лекция в университете. Стоило взбодриться хотя бы чашечкой кофе, но было лень предпринимать лишние усилия, куда-то заходить, терять время за стойкой. Кто-нибудь обязательно привяжется с разговором. «Ладно, – решила Софья, – придумаю что-нибудь дома».

Домом была комната на шестом этаже институтского общежития. На шестом жили аспиранты и бесквартирные преподаватели, которые, как и Софья, прибыли сюда на несколько семестров.

Во Владивосток Софья приехала летом, три года назад. До октября она была свободна как ветер, и местные художники уговорили ее отправиться с ними на пленэр. Софья не стала изображать профессиональный интерес, ей просто хотелось на природу. Согласилась сразу, не раздумывая. Она еще не знала, что увидит Рисовую бухту, крохотный поселок на берегу, бухту Троицу с островами Ежами, сопку с хибарами живописцев – всё вместе объятое топонимом Андреевка, никак не объяснившим ей, почему в затылок дышат Корея и Китай.

Автобус был наполовину забит старой мебелью и рубероидом. На переднем сиденье расположился Буран, суровая помесь волка с сибирской лайкой, пес живописца Вукина. Гера Вукин, певец шикотанских красавиц, называл себя простенько – «мастер». У него были зоркие глаза-буравчики, лохматая борода и шевелюра, включающая все оттенки рыжего. В автобус с рубероидом он вошел с полным ящиком пива. Буран, неодобрительно относившийся к спиртному любого градуса, заворчал. Мастер совершенно серьезно представил Софью псу, произнеся ее имя. «Странно, что фамилию не сообщил», – подумала Софья. Когда она через два года зашла к живописцу домой, Буран, к ужасу жены Вукина, которая много натерпелась от песьего необузданного нрава, из дальней комнаты кинулся к Софье на грудь. Но это было всего-навсего приветствие. От Софьи потом долго пахло псиной, потому что Буран, закинув ей на плечи волчьи лапищи, облобызал ее шею, уста, нос и обе щеки. Его привязанности, если уж они возникали, были нежны и незыблемы. Софья хранит его фотографию и гордится выпавшей на ее долю собачьей дружбой.

Приближался час отправления. Буран лаял в полуоткрытое окно, призывая хозяина занять место в автобусе. Тронулись шумно: загремело, свалившись с сиденья, пустое ведро, затарахтели рулоны с рубероидом и прочая наваленная без разбору кладь. Автобус проехал мимо серых домов, знаменитых тем, что их строили дальлаговские зэки. Путь к причалу оказался недолгим, скоро подкатили к парому, уже глотавшему военные автомобили. Все, кроме Бурана, вышли из автобуса, чтобы пройти по трапу, а водитель вкатил автобус с гордо сидящим в салоне Бураном в брюхо парома. Софья на некоторое время осталась в одиночестве, подошла к борту и наблюдала за отплытием. Очертания берегов ежесекундно менялись, принимая облик фантастических существ: то огромный крокодил опускал в воду свою зубастую длинную пасть, то долготелая птица заваливалась на бок, подстилая под себя подбитое крыло и жалобно вытягивая шею. Вода за бортом бурлила и шумела.

Когда Софья вернулась в автобус, Вукин уже дирижировал застольем. На фанерном чемодане, заменяющем стол, помещался внушительный полиэтиленовый пакет с большими вареными креветками и на обрывке газеты высился холмик темной крупной соли. Софье выдали пластиковый стакан. Остальные пили пиво из горла. Софья разглядывала креветок, раздумывая, стоят ли они того, чтобы испачкать об них руки и потом всю дорогу благоухать, как рыбная свалка. Мастер крякнул, выбрал самый крупный экземпляр, ловко вылущил и впихнул Софье в рот. Она от неожиданности проглотила угощенье целиком и только было собралась поблагодарить и попросить не беспокоиться, как он повторил свой маневр. Буран, сидя рядом, одобрительно бил хвостом. Вторую креветку Софья зажала зубами, и ее хвостик лежал на Софьиной губе. Вукин в эту минуту напоминал королевского пингвина, выкармливающего птенца, о чем Софья ему и сообщила через губу. Он не возражал и тут же начал:

– Кстати, с большого бодуна…

Евгений Коврига, не дожидаясь конца фразы, откровенно захохотал.

Вукин невозмутимо продолжал:

– С большого бодуна ночую я в мастерской у Ковриги… Кстати, он отличный колорист. Просыпаюсь в сумерках, потому как чую – на меня кто-то смотрит. Страшный кошмар: сверлят из мрака налитые кровью горящие зенки. Не иначе как привидение. Я дико взревел и двинул кулаком куда ни попадя. И на меня с подоконника свалилась какая-то пыльнющая рухлядь. А это было старое чучело пингвина с бусинами вместо глаз. Сто лет назад я сам же и подарил его Ковриге, привез от полярников. Я от пыли чуть не задохнулся! Говорят, что на закате спать вредно, а я заснул. И закатный луч, конечно, попал на пингвиньи красные стекляшки.

Переправа незаметно кончилась. Паром ткнулся носом в берег, потянулась вереница видавших виды военных грузовиков, мотоцикл с коляской, груженный парой ящиков с водкой, а потом уже съехал автобус Худфонда, в котором прибавилось пассажиров: три солдатика с лейтенантом направлялись в бухту Витязь, две девицы лет семнадцати – неведомо куда, молчаливый старик с морщинистым полуазиатским лицом, с лыжной шапкой на темени – в олений заповедник. Автобус громыхал на каждом ухабе. Ухабов и кочек хватило на все пять часов езды. Тряска с лихвой искупалась первозданностью ландшафта: сопки то сплошь зелено-кудрявые, то оливковые с темной зеленью одиночных крон, рощи низкорослых дубов и маньчжурского ореха, огромные поляны, поросшие сине-лиловыми ирисами.

Девчонки визгливыми голосами выводили какой-то местный хит с рефреном: «Хиппи-рай, хиппи-рай». Софья подумала: «Едва ли они что-нибудь знают о хиппи… Впрочем, мне-то что за дело». Песня скоро выдохлась. Автобус постепенно разгружался. Случайные попутчики растворились в пространстве. Стало смеркаться.

Прибыли на место. Несколько строений на склоне сопки с открытым видом на бухту показались Софье стойбищем первобытного человека. Она была крайне растрогана тем, что мастер прибыл исключительно с галантной миссией лично поселить ее на своей фазенде.

Поселок художников вырос здесь стихийно лет тридцать назад, когда кому-то в Худфонде пришло в голову купить дом у некоей легендарной вдовы полковника. Дом, теперь превратившийся в руины, долго служил живописцам общим прибежищем. Потом появились дети, а кое у кого – скромный достаток. Местные власти с подозрением следили за жизнью странной разраставшейся колонии, но с санкциями не торопились.

Софья обнаружила, что поселок практически необитаем. Тетя Дуся, местная жительница и экономка художников, принесла ей постельное белье и сообщила, что основной заезд ожидается в августе. Дощатое сооружение в центре колонии называлось гостиницей. Несколько деревянных клетушек выходили на общую веранду. Рядом разместилась бильярдная, больше похожая на кают-компанию. За ней притулилась банька. Софьины апартаменты помещались где-то ниже по склону сопки. Она пошла в темноту, светя себе сильным японским фонарем, которым снабдил ее опытный Коврига. Буран бежал впереди, показывая дорогу. Летнее пристанище Вукина излишним комфортом не отличалось – всего лишь бывший лодочный сарай с пристроенной к нему верандой. Полузастекленный угол веранды смотрел в кромешную тьму. Софье был обещан вид на бухту.

По протоптанной в густой траве дорожке она поднялась на крыльцо, которое с двух сторон заполонил подпертый жердями дикий виноград, ползущий на крышу. Внутри клетушки тускло отсвечивал еще не потускневший металл походной печурки. Окно, выходящее на веранду, было наглухо закрыто ставнями. Сработанные из некрашенного дерева высокие нары венчал узел с домашним скарбом.

Софья достала матрас и две пахнущие свежим курятником подушки, а неразобранный узел отправила в угол и принялась застилать постель.

Буран уже давно обследовал все углы, слазил под нары, свирепо и раздраженно рычал, когда обнаруживал крысиные ходы. Кто-то маленький и быстрый пробежал по крыше. Буран подошел к двери, прислушался. Потом, словно решившись, уверенно улегся под нарами. Софья поняла, что он не одобряет позднее застолье, слабые отголоски которого иногда долетали до лодочного сарая. Вздохнув, она улеглась на сохранившую фабричный крахмал простыню, закуталась до подбородка одеялом. В глазах еще стояли изменчивые берега, небо, волны, подробности дороги в лесистых сопках. Она еще некоторое время вздрагивала в сырой, необжитой клетушке, обнимая пахнущую немытым пером подушку.

Она проснулась оттого, что где-то возник голос диктора, излагавший последние новости. Было темновато. Пели петухи. Буран отправился проведать хозяина. Стоило снять ставни.

Рассвело гораздо больше, чем можно было предположить, лежа в сарае. Чуть прикрытая туманцем, бухта напоминала блюдце. Песок на берегу, казалось, светился, была различима даже бахрома водорослей у кромки воды. Справа по глади бухты ползли два совершенно одинаковых островка, Ежи, выставившие вперед острые мордочки. Сходство с ежами не допускало иных толкований. Первый упирался во второго, а второй – в подножие сопки, в амфитеатре которой расположились строения Худфонда. Слева, на самом краю блюдца, невозмутимо лежал утконос, другим боком купаясь в следующей бухточке. Коврига вчера успел сообщить Софье, что с вершины сопки, обитаемый склон которой занимало поселенье художников, три лепестка бухты Троицы видны как на ладони.

При взгляде с веранды стало ясно, что небо собирается всерьез распогодиться, чуть смурноватое утро уже облекалось в нежно-жемчужные тона, и бухта хоть и не открылась до конца, но ближайший берег был чист, и по нему вдоль воды брело черно-пегое стадо, управляемое крупной белой коровой с рыжей головой. Софья прошептала вслух:

– По берегу шествует белая корова с золотой головой.

Тропа повела Софью через арку, обвитую крупнолистым густо-зеленым плющом. Сбоку высилось деревянное строение уже знакомой Софье архитектуры. Дощатые сараи и лодочные навесы, в обнимку с гибкими лианами и благородным плющом, затмили в ее глазах изыски версальских декораторов и художников «Мира искусства».

У забитого крест-накрест входа в чей-то «замок» с двух сторон сгрудились буйные настурции и словно позолоченные ранние хризантемы. В узких окнах без занавесок сквозь виноградную зелень виднелись развешанные по стенам гобелены.

За ивовой калиткой открылось совсем иное зрелище: вырезанные в теле сопки и скрепленные колышками и дощечками ступени круто низвергли Софью в рыболовецкий поселок. Вынутый из сопки грунт образовал огромную ржавую вмятину, окруженную бетонными блоками и строительным мусором. Помесив грунт новыми кроссовками, она оказалась перед продмагом, без затей сложенным из силикатного кирпича. За ним высился блочный Дом культуры, давно забывший свое назначение. Три окна выделялись опущенными ослепительно белыми заморскими маркизами ацетатного шелка. Остальные строения поселка – частные подворья, сплошь из светлого кирпича, обращенные к бухте свинарниками и отхожими местами, – Софья миновала быстро и вышла на коровью тропу. Теперь она могла прогулочным шагом двинуться вдоль Рисовой бухты, лежащей в стороне от выгребных ям.

От песчаной береговой полосы отчаливал катамаран: парень в оранжевой штормовке выбрал якорь и отталкивался шестом. Рядом с ним были еще двое, парень и девушка, тоже чем-то занятые. Смысл их возни был непонятен Софье, и она отвлеклась обзором бухты, а когда опять посмотрела в сторону катамарана, он уже картинно, под парусами, шел вдоль берега, и спортсменка махнула ей рукой. Софья пошевелила в воздухе поднятой ладонью, представив себя на месте девушки, а Дениса – рядом, но тут же заставила себя выключить услужливое воображение. Она стыдилась этого кратковременного бурного романа, от которого сбежала на край света. Сбежала? Зачем она себе лжет? Он ушел в моря. Она защищала диссертацию. Подвернулась долгосрочная поездка в Париж, щедро оплаченная зарубежным фондом. Потом ее захватил замысел книги о Лорансен, давно, но преждевременно ее занимавший. И в России, казалось, настало время для Лорансен. Надо было ловить момент. Этот будущий старпом с глазами Алена Делона, которого она в истерике окрестила, долго навещал ее беспокойные сны. Зачем она с собой боролась? Ее приятель, новоиспеченный отец Борис, совершивший таинство, начинал, как стихотворец, а превратился в модного пастыря. Софья, когда-то одна из самых ретивых его прихожанок, постепенно отдалилась от него, вытесненная иной, многочисленной и разнородной, повалившей валом паствой.

Софья добрела до крупных валунов, уходящих в воду, устроилась на одном из них и опять принялась следить за судном. Катамаран сделал почти полный круг по бухте и пропал из виду. До Софьи донесся шум двигателя – паруса из-за безветрия не тянули, и компания ушла на моторе.

Она опять побрела – то по кромке воды, то взбираясь на тропу, ведущую сквозь непролазные заросли боярышника и густо цветущего белого и розового шиповника. Иногда она, рискуя сломать шею, прыгала с валуна на валун. Наконец набрела на лагунку, усыпанную по берегу галькой и круглыми раковинами, среди которых попадались похожие на гусиные лапки гребешки Свифта, нежно-лиловые с вогнутой стороны. Софья подбирала их по размеру и складывала одну в другую, пирамидками.

В лагунку с двух сторон сползали подпираемые гранитом берега. На скале, обрывающей мрачный, поросший искривленными деревьями мыс, она различила мужской профиль, но не бородатый, знакомый по Коктебелю, которым бредила с юности. Профиль был молодой, безбородый и даже безусый. «Я старше тебя на десять лет, – сказала Софья, по привычке мысленно препираясь с Денисом. – Удивительно, как долго моя блажь не проходит. Идет привычная рутинная жизнь в поисках куска хлеба. Поиски становятся все утомительнее, но так уж издавна повелось у тех, кто нуждается в свободном плавании». Софья решила, что ее монолог звучит убедительно.

Холодная вода покрыла ее мелкими рыбьими чешуйками озноба. Дно усыпали морские звезды, большие, маленькие, синие, зеленые, сиреневые, с узкими и широкими лучами, с оранжево-пятнистыми спинками, с короткими, как бы неподвижными щупальцами. Она брала в руки звезды, разглядывала и отпускала обратно. Морские ежи оккупировали почти круглый подводный валун. Софья слышала, что их уколы болезненны и могут испортить все купание.

Она не стала заплывать далеко. Вышла на берег, завернулась в полотенце, чтобы, не доверяя пустынному берегу, переодеться. Впечатлений было слишком много. «Что даром рефлектировать, – решила Софья. – Напишу-ка я Бориславе».

Она вспомнила, как однажды целый коктебельский сезон писала ей каждый день. Здесь все более крупно, зелено и влажно. Но воздух… Та сухая полынная горечь, финиковая сладость зацветающего лоха, эфирное марево лаванды, которую она покупала охапками у знакомого травника…

На коровьей тропе, предваряющей поселковую улицу, Софью караулил Буран. Она не ожидала от него такой галантности. С достоинством отреагировав на ее восторг, он побежал вперед, настаивая на возвращении домой. Он привел Софью к хозяину, который условился с ней о вечерней рыбалке. После необременительного обеда и удивительного чая с лимонником ей было рекомендовано отправиться к себе на адмиральский час. Софья не возражала. Именно в эту минуту ее посетила плодотворная мысль, которую она хотела сохранить в тайне. Софья решила отправиться за ирисами.

Она положила в карман рюкзачка ножницы, пластиковый мешок и кусок бечевки, повязалась косынкой и с оглядкой спустилась с веранды. Буран, возбужденный бурундуком, которого он загнал на крышу, ворча последовал за ней. Предстояло подняться на гребень сопки, а потом спуститься к дороге, ведущей в ирисовые поля. Софья не пошла по дороге, а спустилась еще ниже, к Ежам. За островками начиналась новая лагунка и тропа, ведущая в лес. Прямо на тропе через каждые четверть шага росли крепкие, еще не выгнувшиеся блюдцами молодые сыроежки. До очередного перевала через сопку она набила грибами пластиковую сумку.

Дорога шла к горизонту неширокой песочно-ржавой полосой, обрамленной кудрявым лесом, сплошная стена которого прерывалась кустарником и травой в человеческий рост. Проглядывали строгие фиолетовые ирисы и рыжие саранки. Софья сосредоточилась на ирисах, выбирая только полураспустившиеся цветы и почти черные, похожие на иглы бутоны. Потом нарезала остроконечных листьев и обернула ими букет. Влажные лопухи и нетесное кольцо бечевки сверху и снизу – и букет можно транспортировать хоть в столицу. Она уже готова была набрать скорость, чтобы побыстрее и незамеченною вернуться обратно, но Буран вдруг притормозил. Пока он к чему-то принюхивался, Софья обнаружила в просвете между ильмами и могучими маньчжурскими орехами зеленое открытое пространство с одиночными, напоминающими раскрытые китайские зонты деревьями. На фоне дальних оливково-зеленых и сизо-черных сопок, зонтичных крон и травы, не заслоненный ничем, застыл крупный олень, легко держа двуствольное дерево ветвистых рогов. Пес прорычал что-то свое, понимая бесполезность поползновений на жизнь коронованного животного.

Они спускались в низину, и впечатляющее зрелище исчезло из глаз, как при замедленной съемке. Буран не лаял и не делал лишних движений, но внимательно прислушивался к звуку Софьиного голоса. Она делилась с ним впечатлениями и даже сделала несколько признаний. Ее излияния, казалось, вызывали явное сочувствие. Во всяком случае, звук ее голоса не был противен псу. «Ты живешь на воле, – говорила Софья, – Денис ходит по морю, а я жила в четырех стенах при няне». Она посмотрела на Бурана, а пес посмотрел на нее. Софья вспомнила непредсказуемый нрав его хозяина и явное презрение Бурана к его многочисленным собутыльникам.

– Мы с тобой плохо кончим, – сказала Софья.

И пес бестрепетно выразил полное согласие.

Поднялся ветер и погнал по дороге нестерпимо колючий песок. Ветер не дул непрерывно, а время от времени набрасывался на них, трепля Софьину одежду и волчью шерсть Бурана. Если бы не ее предосторожность, ирисы, цель их экспедиции, уже превратились бы в жалкие размочаленные лохмотья. Сыроежки были надежно укрыты в рюкзаке. Ветер утих так же внезапно, как и налетел, когда они добрались до своего убежища.

Но угол Софьиной веранды облюбовал подмастерье Вукина с этюдником. Он писал золотистый, многоярусный гриб-паразит. На грубо загрунтованном картоне проступал чудовищно-несоразмерный неземной организм. Мало того, незванный гость вдохновился ее строгим, обдуманным букетом и попросил цветы напрокат. Софье было нестерпимо жаль первой свежести ирисов и особенно жаль было пропустить момент, когда они, освоившись в воде, начнут раскрываться. Признаться она не могла, чего ради посвящать невесть кого в такие сокровенные вещи. И отдала букет.

Подошел мастер. Знаки, которыми он обменялся с Бураном, были равнозначны крепкому мужскому рукопожатию. Но этого мало – Вукин дотронулся до песьего загривка с чисто отеческой нежностью. Они любили друг друга нелегкой любовью, как истинно родные существа. Мастер выговорил ученику за посягательства на веранду и букет. Но Софья уже примирилась с потерей. Охотник на чужую добычу всегда найдется.

Опять возникла перспектива рыбалки. Софья порадовалась, что ее переутомленность пока не бросается в глаза. Втроем они дошли до лодочного сарая на берегу. Вукин и подмастерье спустили лодку на воду. Видимо, это был нелегкий труд. Отчалили в предзакатном штиле, окрашенном в голубовато-серые тона. Зеленели, паря над водой, Ежи, за ними прозрачный туман размывал очертания бухты. Подмастерье работал веслами. Посредине бухты встали на якорь. Гребец споро и невозмутимо избавился от необременительной одежды и в чем мать родила нырнул за борт. Через минуту на дно лодки брякнулись два красавца-гребешка – огромные, молочной белизны сомкнутые гофрированные раковины. Следом была добыта гирлянда мидий, опутанная плетьми ламинарий. Софья поняла, что ей демонстрируют высший ныряльный пилотаж. А ныряльщик уже увлеченно выискивал трепангов, лов которых давно был запрещен. Софья едва успевала запихивать в рюкзак под своим сиденьем этих гигантских гусениц, похожих на резиновые галоши с шипами. Вукин вытащил нож и принялся за мидий, которые упорно сопротивлялись его неумолимому лезвию. Внутри они напоминали недожаренную глазунью. Он отложил в сторону несколько раскрытых раковин и принялся за гребешков. Нож продолжал свое дело – слышался треск размыкаемых створок. И вот уже беззащитный моллюск лежит на блюдце раковины: молочный бугорок мускула на перламутровом ложе. Это первобытное лакомство было протянуто Софье на острие ножа. Нежно-упругий, влажный вкус моллюска она по достоинству оценила, и мастер зарделся от удовольствия. Теперь он деловито наживлял на крючки мантии распотрошенных мидий. Они забрасывали удочки до самой темноты. У мужчин косяком шла камбала, а Софья все никак не могла уразуметь сущности подсечки. Наконец наука пошла ей впрок – на свет божий был извлечен огромный головастый бычок. Трофей был черен, безобразен и напоминал жабу. Софья чуть не заплакала. Следом прицепилась прозрачная зеленоватая навага-недоросток. Она так деликатно клюнула, что попалась чудом. Поскольку рыбешка не слишком пострадала от крючка, Софья с облегчением отпустила ее, маленькую, жалкую, на волю. И тут же была вознаграждена – вытащила самую крупную в сегодняшнем улове камбалищу с желтоватым брюшком, которую мастер одобрительно назвал курочкой.

К берегу подошли уже в полной темноте. Расположившись на веранде, мужчины выполнили ту работу, для которой Софья, идя с берега, собирала все оставшиеся силы. Вукин виртуозно выпотрошил, вычистил весь немалый улов. Было весело следить, как он срезал плавники, делил камбалу на куски, играючи налегая на свой охотничий нож. У камбалы прочный хребет, и Софья, скорей всего, позорно не справилась бы с этой работой. Подмастерье лихо вычищал трепангов. Эти жабьи галоши требовали некоего священнодействия, которое было отложено на завтра. Гребешки и жареная камбала, салат из ламинарий и несколько глотков рислинга сняли усталось. Софья с Бураном даже побродили перед сном по берегу. Звезды висели низко над лагуной.

– Сегодня японцы отмечают свой праздник Танабата, – сказала она псу, степенно идущему рядом, – в честь разлученных любовников, Небесной Ткачихи и Небесного Пастуха. Весь год их разделяет Небесная Река. Лишь раз в году им разрешено встретиться – в седьмую ночь седьмой луны. Небесные Ласточки сооружают для них мост, и они соединяются и любят друг друга до рассвета.

Софья пребывала в некоторой растерянности. Не то чтобы она осталась в одиночестве, но Вукин и Буран покинули ее. Подмастерье последовал за наставником, подарив ей на прощанье несколько своих шедевров. Этюд с уродливым грибным наростом он, по счастью, увез с собой, очень им дорожа. Софьины ирисы ему удались. Он поместил их в прозрачной банке на дощатом подоконнике раскрытого настежь окна баньки с видом на бухту. Второй этюд изображал Софьиного бычка и раковины гребешка. Дохлый бычок имел вполне благообразный вид. Он единственный попал на картон, потому что остальной улов был съеден в тот же вечер. Трепанговое действо живописец не отобразил. Впрочем, специалистом по трепангам считался Коврига. Он утверждал, что готовит их по рецепту Мао Цзэдуна. Софье, однако, показалось, что в котел просто попало все, что было под рукой, в том числе говяжья тушенка, нарубленная горка репчатого лука, томатная паста, сушеная зелень и даже Софьины сыроежки. Называлось блюдо скоблянкой и было восхитительным. Трепанги вкусом напоминали резиновые грибы.

Прибыл хозяин «замка с гобеленами». Шумное семейство Ковриги приехало на смену отбывшему Вукину через несколько дней. Жена Вукина, прозванная Мексиканкой, была красавица и гордячка. В Андреевке она так и не появилась. Хлопотливая жена Ковриги, полностью порабощенная своими отпрысками, любовно прозывалась Красным Пахарем не столько потому, что была родом из местности под таким названием, сколько из-за круглосуточной ударной пахоты на благо семьи. Она была умна, наблюдательна и женственна. С ней было хорошо и легко, несмотря на ее природную застенчивость. Ковригины дети привезли с собой двух спаниелей, кобельков, презираемых бескомпромиссным Бураном. Софья раздраженно гнала братьев-спаниелей со своей веранды. Приездом ковригинцев, милых ей, дело не кончилось. Стало по-настоящему многолюдно. Ритм Софьиной жизни нарушился, и она решила вернуться во Владик. К тому же Вукин успел соблазнить ее путешествием на Курилы: «Там уж будет пленэр так пленэр».

Здешний барбизон казался Софье верхом живописности. Но она промолчала. Поход мог состояться, если прибудут художники-москвичи, которым, естественно, и был обещан пленэр.

В день отъезда из Андреевки Софья поднялась, как всегда, на заре. Нехитрый багаж был собран с вечера. После обеда ее возьмет в свой внедорожник энергичный хозяин продмага Вася Цой. Софья взяла полотенце и собралась спуститься с веранды к подвешенному на ильме рукомойнику. Тут она увидела бурундука, который, с тех пор как Буран загнал его на крышу, жил скрытно, не попадаясь на глаза. Зверек безбоязненно стоял на задних лапах и деловито лакомился семенами одуванчика. «Жизнь пошла на новый виток», – подумалось Софье.

Через четверть часа она, в прекрасном расположении духа, бодро шагала вдоль Рисовой бухты – прямо по кромке прибоя. Сплошная стена дубняка, казалось, укрытого одной общей кроной, повторяла линию берега. Волны почти не поднимались над гладкой поверхностью бухты. Восьмислойные облака, зародившиеся над Китаем, лениво выстроились на горизонте в ряды пагод. Сейчас их отнесет ветром в Японию. Это совсем недалеко. Там они станут первой строкой стихотворения: «Якумо сасу…» («Восьмислойные облака вздымаются…») – Какиномото Хитомаро оплакал длинноволосую девушку, которая не нашла ничего лучшего, чем утопиться. Утопленница все всплывает и всплывает в его памяти. И ему не остается ничего другого, как взяться за флакончик с тушью и вывести кисточкой: «Восьмислойные облака вздымаются, черные волосы девы из Идзумо в волнах плывут».

Свою мечту о Курилах Софья смогла осуществить только через год. Она шла на Шикотан на теплоходе «Мария Савина» в паре с московским поэтом, уроженцем этих мест. В столице они знакомы не были, но теперь их поместили в соседних люксах. У Софьи особенно не было времени осмотреться, потому что началась болтанка. Софьин морской словарь был до отвращения убог. Она путала шпангоут с плашкоутом. Но была уверена, что ее каюта находится в самой безопасной части судна. Никто ей не объяснил, что и за деньги можно получить только относительную безопасность. Выбрать каюту подешевле она все равно бы не могла, потому что определилась на «Савину» в последнюю минуту. Лучшая каюта – это два койко-места, комод, зеркало, намертво привинченный к палубе столик с креслами, бархатная обивка, два больших иллюминатора, в которых ходуном ходят волны, тесная душевая с парой-тройкой ленивых тараканов. Софья еще успела разок посетить ресторацию, главную переборку которой занимала белоствольная березовая роща, наверняка кисти кого-нибудь из местных шишкиных. Из-за болтанки судно опаздывало и в конце концов пришло на сутки позже положенного. Укачало Софью вовсе не так мучительно, как она по описаниям представляла себе, уверовав в ужас морской болезни. Правда, с койки она не вставала. Ей хорошо были видны чудовищные волны в иллюминаторе, казавшиеся величиной с дом. Возможно, это был обман зрения. Поэт спокойно передвигался по судну и время от времени проведывал Софью. Он даже вызвался принести ей обед в каюту, но Софья в ужасе замотала головой. Но потом у него дико разболелся зуб. Зуб его мучил гораздо свирепее, чем морская болезнь – Софью, которая, наоборот, ощущала себя как под наркозом. Наяву перед глазами плыли видения, похожие на цветные видеоклипы. Ничего мучительного в ее состоянии не было, скорее она испытывала некую убаюканность и несравненную расслабленность, как после любви.

Поэту надоело изводить себя зубной болью, он пошел к судовой врачихе и лишился зуба. Освободившись от страданий, сладко уснул перед самым прибытием на Шикотан. Уже все пассажиры давно были на плашкоуте, когда спящего поэта и блаженно дремлющую Софью обнаружила в каютах удивленная горничная. Она уже собралась делать приборку и начала, по счастью, с люксов, стоящих особняком. Горничная тормошила поэта, а Софья наконец сама сообразила, что путешествие подошло к концу. От остальных пассажиров Софью и ее соседа уже отделяла изрядная полоса воды, когда поэт влетел на мостик и заорал диким голосом на всю Малокурильскую бухту:

– Вернуть плашкоут!

Плашкоут, конечно, не вернули, но за ними с берега прислали маленький буксир, с капитаном которого они потом свели тесное знакомство.

Все живописцы уже на острове. Идет сайровая путина. Нерестится горбуша. На Шикотане – сухой закон, заливаемый высокоградусной влагой в бутылях и трехлитровых банках, выдаваемых в продуктовом магазине капитанам сейнеров по запискам от директора рыбокомбината. Художники не были обделены, директор слыл в некоторой мере меценатом.

На шикотанском пленэре из незнакомых – Стриж со своими нежными акварелями, куда более блеклыми, чем натура. Дальневосточники пишут сочно и густо. Москвич нервно улавливает внешние перемены и туманную зыбкость уплывающих в неизвестность островов. У Стрижа и отхожее место с помойкой, заваленной рыбьими головами и пузырями, с кулисами сопок, пагодой шикотанской ели и розовым – к ветреному дню – небом выписаны тонкой, изнеженной кистью. Он пишет сад камней – базальтовые валуны японского кладбища, ножницы низко летящих ласточек, стригущих вечнозеленый островной дерн. Под стрелкой бамбука напряглась воображаемая цикада – Стриж воспроизвел ее немое пение. Он кажется старым знакомцем. Днем Стриж, похожий на столичного бомжа, бродит по острову с этюдником, а ночью поет под гитару и в антрактах пьет горькую под дармовую закусь. Рыбные деликатесы поставляет уже знакомый Софье капитан буксира. Капитан известен странным хобби – он делает экслибрисы. Сидит в углу, время от времени прикладывается к стакану и режет экслибрис на куске резины, отхваченной от шанца. А Стриж артистично владеет ситуацией, голосом и гитарой.

Вообще говоря, натура застенчивого Стрижа была тихим омутом с полным набором чертей. Это стало ясно в тот нечаянный час, когда он, отложив кисть, внезапно произнес:

– Желаю надраться до изумления.

Желание осуществилось с лихвой. Уединившись на горке с трехлитровой банкой желтого портвейна в лиловых кустах высокого ириса, он закончил вечер в беготне вокруг бараков, населенных работницами рыбокомбината, с огромным резаком в руке, никого не оповещая о цели своего забега. Дело кончилось миром. На заре Стриж нашел самый холодный водоем на острове – озеро, образованное водопадом. Заплыв был столь же экстремален, как и забег. Температура озера была ниже нуля, да Стриж и под водопадом постоял некоторое время. В свой барак он вернулся чистым, как дитя, и без объяснения своих поступков стал исправно выходить на этюды. Правда, не менее недели он ни с кем ни о чем не говорил, как бы приняв обет молчания. Нечто необъяснимое было и в том, что, покидая остров в конце путины, он оставил все свои изысканные картонки в углу барака кучей, внавал, в подарок неизвестно кому и чему. Может быть, это было диалогом с судьбой.

Софью поселили в полупустом бараке за символическую плату. Особа по прозвищу Шиньон выдала ей белье и синее солдатское одеяло. Две кухни на барак, провонявшие рыбой, дырявые рукомойники, ведра с рыбными отходами. То ли рабочее общежитие, то ли казарма. В казарме, наверное, значительно чище. Одно слово: барак. Окно Софьи упирается в сопку, но она часто сидит в конце коридора на подоконнике окна, смотрящего на бухту. У окна стоит изогнувшаяся в поклоне сосна. Ее пишет Вукин. Чаще всего сосна сопротивляется его нетрезвому напору, не желает служить натурой пастозной живописи. Тогда Вукин отставляет сосну и принимается за Софью, сидящую в окне барака. Но вскоре с тоской осознает, что и натурщица не по нему. Вукин бросает кисть и уходит к рыбакам, в народ.

Между бараками бродят лошади и огромная свинья с выводком. Софья наблюдает, как многочисленные поросята заваливают свиноматку, несмотря на ее чудовищные размеры, и впиваются в материнские сосцы. Туповатый на вид коренастый каурый конек сунул в Софьино окно лохматую морду. Он рассчитывал на угощенье и, не получив ожидаемого, с обидой удаляется.

Кони на Шикотане остались от советских войск, в свой срок занявших и покинувших Курилы. Без пригляда стадо одичало, плодясь и размножаясь, мустанги свободно расхаживали по острову, тяготея к человеческому жилью, где можно было подкормиться из рук человеческих.

Коврига трудится над портретом поэта. У него поэт становится похожим на сибирского шамана, что не лишено смысла. Натурщик он неусидчивый. Изредка сопровождает Софью в прогулках по острову. Бродить одной небезопасно. Островитяне пьют по-черному, подхлестываемые кнутом сухого закона.

Закончив с поэтом, Коврига приступил к любимому занятию – пейзажу. Коврига любил писать на краю скалы, правда, не очень высокой. Покорять вершины было не по его нраву – достаточно зайти на высоту, открывающую вид на море. К тому же он стал потихоньку полнеть, не собираясь бороться с этим фактом. Облюбовав местечко, он уже не изменял ему. Этому не мешало то обстоятельство, что за его спиной на горном лугу постоянно бродили пасущиеся коровы и кормящие свиноматки со своим потомством. Все они – человек и животные – со временем привыкли друг к другу и нуждались в соприсутствии. Однажды Коврига не вышел на работу по причине головного недомогания. Вместо него на край скалы вышла красно-белая корова и стала с тоской трубить в пространство. Видимо, Коврига стал восприниматься животными чем-то вроде пастуха, если не – страшно предположить – быка, командира парнокопытного сообщества. Пришлось живописцу сбросить с плеч соблазн внеурочного отдыха и явиться на облюбованную скалу со своей брезентово-алюминиевой табуреткой и прочим инструментарием. Буренка успокоилась, молча переместившись на зеленое пастбище.

Происшествие не осталось незамеченным. Вукин по-быстрому нарисовал жирным карандашом на листе ватмана шарж на Ковригу – в образе воинственного быка, в испанском духе, а-ля Пикассо.

В Софьин барак нагрянул капитан буксира. У него муки ревности. Подозревает жену в измене. Его маленькая, но по-своему ладная фигура выглядит нелепо – он размахивает огромной финкой и обещает сразить коварного соседа. Общение с художниками сильно повлияло на капитана. Собственно, он себя считал художником. Пример Стрижа, бегавшего с резаком, странно заразил резчика экслибрисов. Софья поит капитана чаем и хитростью выманивает опасный предмет. Приходится выслушивать долгие излияния. Любовная драма не имеет ни начала, ни конца: остров.

Капитан так и не вспомнил, кто его разооружил. Свой трофей Софья зарыла под сосной. Островная жизнь полна безотчетной тревоги. Ощущение такое, что вот-вот что-то должно случиться. И случается.

Софьины прогулки по острову начинались с рощицы железной березы. Через нее дорога вела к вершине сопки. Если посмотреть со стороны – дорога четко прорисована на склоне. Софья прозвала ее «Дорога не скажу куда».

Она так и не успела добраться до развалин дворца микадо и не попала на Кунашир. Она жалела об этом, сидя на прощанье у края шикотанских гранитов. Плечистый кунаширский вулкан Тятя-Яма был виден как на ладони. Море шумело под скалами так далеко внизу, что сейнеры на волнах казались детскими игрушками.

На борт «Марии Савиной» доставил тот же буксир. На судне Софью узнали и даже поприветствовали особо. Болтанки не было. На сей раз ей удалось увидеть с палубы плоский, оливково-серый Сахалин, играющих у его берегов дельфинов, береговые строения Хоккайдо. Она смотрела на Японию. Туда можно было добраться на буксире взбесившегося от островной тоски ревнивца-капитана за считаные минуты. Они даже строили план бегства. Софья не на шутку перепугалась, когда оказалось, что он принимает это всерьез. Японцы любят моно-но аварэ, грустное очарование вещей, капитан режет свои очаровательные вещицы, кромсая шанцевую резину.

Через два года, уже в Москве, Софья навестила Ковригу. Он обретался в чужой мастерской, мансардными окнами выходящей на площадь Павелецкого вокзала. В столицу он привез шикотанскую коллекцию, плоды многолетних десантов на острова. Холсты, повернутые к стене, занимали весь угол рядом со скромным ложем живописца. Без надобности Коврига мастерскую не покидал – то ли стерег свои сокровища, то ли просто из лени.

Софья уселась поудобнее в продавленном кресле. Коврига поворачивал работы лицом, чтобы через несколько мгновений вернуть в прежнее положение, несмотря на бурные протесты Софьи. Но некоторые холсты ставил на мольберт и давал возможность как следует рассмотреть. Софье было интересно, какие работы он отличает. Часто их вкусы совпадали.

Сквозь немытые стекла мастерской просачивался мутноватый день, и Софью преследовало ощущение присутствия морского туманца. Под его легким флером из небытия возникло десятка три красавиц, прошедших сайровые путины, рыбозаводские цехи, камбузы, судовые буфеты, койки плавсостава. Шатенка, кутаясь в платок, уставилась в заоконный холод: электроплитка включена в парящую в пустоте розетку и едва ли греет. Рыжая стерва стоит, подбоченясь, обутая в резиновые сапоги на босу ногу. По лицу бывалой особы по прозвищу Шиньон бродят тени набежавших облаков, сливаясь с тенями подглазий. Глаза на что-то надеются или в них голый расчет? Цветничок практиканток-студенток плакатно-однозначен и безлик. Молодая медсестра грудаста до гротеска. Глазаста худышка в телогрейке – Коврига процитировал Илью Глазунова, несмотря на то, что шикотанская группа художников сурово презирала деятельность этого поп-артиста. Косит красивая ведьма с конской гривой…

Портрет поэта, доставленный в столицу, почему-то утратил шаманское обличье. Проступила усталость и готовность к потерям. За портретами последовали картины шикотанского разора: пейзаж с тремя мертвыми деревьями, выбеленными ветром и морской солью. Деревянная лестница, ведущая к смазанной вершине сопки с признаками человеческого жилья. Разноцветная бочкотара на берегу бухты. Палуба сейнера, заваленная мертвой сайрой. Ржавые конструкции. Обломки. Облака над водой. Облака на закате. Облака-пагоды. Облака над архипелагом. Еще облака. Волны, накатывающиеся на гальку. Марсианский пейзаж с портовыми кранами. Зеленый мыс, уходящий в воду. Скелет сейнера. Конские черепа на песке. Пустой причал. И вдруг – щемяще ранний, праздничный, обобщенный шикотанский пейзаж, в прибое, в облаках, похожих на морскую пену.

На обратном пути с острова Софье приснился странный сон. Она смотрит на парный портрет, висящий в кают-компании «Марии Савиной». На изображенной на холсте Софье – ниспадающий до пят античный хитон. Во сне она не без испуга ощущает на себе этот словно сросшийся с ней, каменно-монументальный, с тяжело спадающими складками балахон цвета еще не потревоженной устрицы. Рядом – поэт с печаткой экслибриса в руке. На переднем плане – соцветия, состоящие из до отвала наевшихся пиявок, – гвоздики поэта, цветы, питающиеся человеческой кровью. Софья и поэт – на одно лицо, а за их спинами – обрыв, бездна, край неба и поднимающиеся из воды плечи вулкана Тятя-Ямы. Софья – во сне – думает: «У них, оказывается, есть не только свой Шишкин, но и свой Таможенник Руссо. Но мы-то почему должны каменеть, исполняя чужие роли?» Во сне она сердится, возмущается, выясняет, кто посмел вывесить ее на посмешище.

«Почему у моей подкорки – утяжеленная статика примитива, а не блуждающая дымка Лорансен? – думает Софья, просыпаясь. – Почему я не брожу среди деревьев с овечками в образе женщин и с прекрасными длинномордыми собаками, похожими на беззащитных ланей? И почему мне все же не кажется странным, что после своей смерти Лорансен поселилась в Японии?»

Парный портрет Аполлинера и Лорансен она видела на стене московского музея в последний раз давным-давно и мысленно с ним никогда не соотносилась. Наверное, и подкорка подвержена морской качке, съехала с обычного курса.

Старая галоша, носящая имя актрисы императорских театров, неуклонно тащится к материку, удаляясь от островов, жителям которых импонирует атмосфера поэзии и легкой грусти. А здесь никому, кроме Софьи, нет никакого дела до окутанных газовыми шарфами женщин с удлиненными печальными глазами, до гармонии серого и розового, сиреневого и зеленого. И она едва ли когда-нибудь сумеет посетить музей господина Такано в Татесина. Софья, по незнанию японского, даже не уверена, что именно так звучит название местечка в двухстах километрах от Токио, где архитектор Мамуро Сато построил для японского бизнесмена, скупившего почти все шедевры Лорансен, постмодернистский дворец.

Что бы делала Мари, назвавшая свой автопортрет «Женщина-конь», в грязном шикотанском бараке, глядя на каурого уродину, положившего морду к ней на подоконник, и на раблезианскую свинью с поросятами, разлегшуюся на пороге? Но Софья тут же сама идет на попятный, избавляясь от спеси, с которой иногда говорят о Лорансен ее коллеги-мужчины. Софья уверена, что с этим портретом все не так просто. Не стоит изображать Мари парижской куклой. Но до чего же сказочной была игрушка, способная осчастливить любую девочку в позапрошлом веке! Теперь эти фарфоровые головки, льняные волосы и свинцово-синие глаза можно обнаружить разве что в музее или в дорогой антикварной лавочке. «Парижанки» учили своих маленьких хозяек любить шелк, ленты и кружева и на всю жизнь делали им прививку парижского шарма, а Софья, слывшая среди друзей красавицей и умницей, вовсе не кукла, никогда не осчастливит маленькую девочку ни появлением на свет, ни волшебной игрушкой. У Лорансен не было детей, возможно, из-за последствий аборта от Аполлинера. Но у нее была приемная дочь, может быть, дальняя родственница. Она распродала полученные в наследство любимые работы Лорансен, все, что было в ее квартире. Шестьдесят эстампов, триста восемьдесят пять рисунков и акварелей, тридцать тетрадей для эскизов с тремястами набросками и тридцать одно полотно…

Она бормочет строки, посвященные Мари Аполлинером:

Как знать мне, что будет с тобой?

С тобой и с твоими руками,

Опавшей осенней листвой?

Бродил я по берегу Сены

Со старою книгой в руке.

И боль, наполняя мне вены,

Была, словно влага в реке,

Струящейся и неизменной…[27]

Когда они встретились, Мари было двадцать два года, она была худенькая, с двумя косами за спиной, скуластенькая, с талией такой тонкой, что она помещалась в сомкнутые ладони. Существо, одновременно очаровательное и невыносимое. Язычок острый и безжалостный. Независимая, надменная, неуступчивая. Пухлые губы и косящий взгляд. Незаконорожденный ребенок. Живет за мостом Мирабо вдвоем с матерью, строгой нормандкой. В доме царит кошка Пуссикет – на вышитой старой мадам Лорансен подушке сидит, как божество. Мари раздражает друзей поэта: «И она – художница? Эта востроносая пичужка с лорнетом?» Еще больше она раздражает женщин – подруг и натурщиц, – не желая вписываться в их мирок. С притворной покорностью материнской воле возвращается в «Храм Пуссикет», облачается в рабочий халатик и пишет, пишет вещи, отмеченные печатью особого вкуса, женского вкуса. Не скрываясь, любит старомодные журналы для девиц и дышащие чувственной негой персидские миниатюры. Ускользает от богемы, чтобы писать свою прирученную природу, хорошо сложенных девушек, амазонок в больших шляпах с розовыми лицами и неподвижными глазами, в которых застыло властное ожидание. Лица-маски вовлекают в любовную игру, в которой перемешаны невинность и порок, и больше иллюзий, чем самой любви.

Кокто, ее друга, не раздражали девушки с треугольными лицами из гипса и лунного света с веерами, похожими на жалюзи. Эти девицы взирали на мир большими черными глазами, резвились, играли с собаками, которых можно было принять за ланей или единорогов. Она отломала кусок луны, чтобы сделать из нее себе кисть.

– Между фовистами и кубистами

лань попала в ловушку, быстрая…[28] –

это уже стихи Кокто. В них упоминается имя «Софи». И эта Софи – русская. Невидимые нити опутывают далеких друг от друга людей, даже тех, кого разделяет время. Софья усмехается над скрытыми пружинками своих эссе, которые она с недавних пор пишет для популярных журналов. «Для денег», – упрекает она себя, но тут же и признается, что ей эти затеи просто нравятся.

Кокто побывал в Японии в 1936-м, а Лорансен – только после своей смерти.

Даже господ Кокто и Такано можно, оказывается, связать одной нитью – приверженностью к живописным затеям Мари, прозванной когда-то пичужкой с лорнетом. В честь месье Кокто в Японии устраивали приемы издатели газет и Министерство иностранных дел, рядом с ним посадили маленькую гейшу из Симбаси, которая дрожащим голоском произнесла с трудом заученную фразу: «Je suis enchantee»[29]. А на прощанье подарила ручное зеркальце из лаковой кожи с позолотой, которое он растроганно увез в Париж и, может быть, показывал Лорансен. И Мари, которая сама писала стихи, наверное, слушала его опусы о сумо, кабуки и гейшах еще до того, как они были опубликованы в «Paris soir».

Роден называл ее завирушкой, птичкой. Однажды Мари призналась: «Когда я была маленькая, я любила шелкового мальчика».

Предыдущая главаГлава 70 из 103Следующая глава