К книге
Немилосердные летаЧасть третья. Проза. Воспоминанья зарифмую. Мемуарная повесть. Глава третья
61%
Часть третья. Проза. Воспоминанья зарифмую. Мемуарная повесть. Глава третья
63

Последний зимний день 2021-го. Утро началось удачно: нажала на кнопку приемничка у себя в головах (мой Panasonic работает только на одной волне), а оттуда – «Одинокий пастух» Эннио Морриконе…

Выглянула в окно – нет, на волю лучше не соваться. Если сумерки – пора меж волка и собаки, то время между концом зимы и началом весны хотелось бы поскорей проскочить, не подбирая метафор. С крыши напротив все сосульки сбиты, на нашей – сбивали с грохотом два дня подряд, даже ночью какое-то движение происходило. Заснеженная крыша с гирляндами сосулек из моего окна выглядит волшебно. А сейчас это просто крыша над нелепой мансардой с грязными фрамугами.

Но весна все равно придет. И мой день рождения на мартовские иды. Отметим с Ф. вдвоем: в этот день мы поженились.

Помню свою растерянность в начале девяностых. И одновременно свой безудержный и безбашенный энтузиазм.

Позвонила Лариса Васильева с идеей организовать Федерацию писательниц при Союзе писателей СССР. В свое время Лариса и А. П. Межиров, оба по своей инициативе, дали мне рекомендацию в Союз писателей, куда я, однако, очень медленно собиралась. Мое знакомство с Ларисой прервалось ее отъездом в Туманный Альбион, где она прожила несколько лет, но потом она снова меня нашла.

Лариса любила руководить и покровительствовать. Это не секрет, что у нее была генеральская закваска. Федерацию она задумала с размахом. Во все кабинеты писательских начальников была вхожа. Охваченному ею женскому контингенту сулила золотые горы: женский клуб, альманах, антологию, стипендии, заграничные поездки. У всех кружилась голова, но быстро стало понятно, что руководить хотят все, а чьими руками и как дело будет делаться, мало кто задумывался.

Лариса быстро заметила во мне преизбыток энтузиазма и недостаток амбициозности. Мне было интересно, что из этого выйдет, но своей роли в ее затее я не видела. Я считала, что должна ей помочь, раз она меня об этом просит.

Она перезнакомила меня со всеми писательскими чиновниками и начальниками. Нам, для проведения учредительной конференции, был обещан Большой зал ЦДЛ, не существующая нынче гостиница «Россия» для размещения делегаток, банкет на триста человек. Все это надо было организовать, этим я и занималась. Я понятия не имела, что Союз писателей – такая богатая организация.

Проект был запущен. В самый разгар всей этой суеты Лариса внезапно объявила мне, что едет в Италию с Горбачевым и Раисой Максимовной (она просто бредила этой парой), а бразды правления передает… мне. Приедет к началу конференции и сделает доклад. А на открытие я должна сорганизовать Сергея Владимировича Михалкова и не забыть приготовить для него текст приветствия. Это плевое дело, но ей некогда. В память об этом «сотрудничестве» я не отказалась в 2015 году от премии имени С. В. Михалкова, о которой хлопотала без моего ведома его секретарь и помощница Л. Д. Салтыкова. Верный его Фирс.

Я могла бы отказаться взвалить на себя затею Ларисы, как поступили ее более близкие подруги. Но уже поздно было идти на попятную. Письма в республики и регионы сочиняла и рассылала я. Откликнулись почти все. Многих я знала по Литинституту. Приедет Алла Коркина из Кишинева. Для нее это важно. Она почти оторвана от Москвы. Прилетит Раиса Мороз из Владивостока. Неближний свет. Многих наше мероприятие явно греет.

Я никогда и никем не руководила и не люблю это дело. У меня к этому времени вышли две малозамеченные книжки стихов и переводы самоубийцы Арии Элксне, с латышского. Третья собственная книжка лежала в «Советском писателе», там же должны были выйти переводы из Шота Зоидзе, батумца, и уже получен аванс; четвертая – в издательстве «Столица». Забегая вперед, скажу, что ни одна из этих уже одобренных книг не вышла. Именно это была моя настоящая забота и работа, до которой часто не доходили руки. А. П. Межиров называл это недостатком творческой воли.

А тут непонятная затея с Федерацией. Конечно, сейчас все это видится с большей очевидностью. Гордость не позволяла признаться, что, наконец-то получив возможность заниматься своим делом, я попала в чужую игру. Получилось, как у Портоса: «Я дерусь, потому что дерусь».

Приступила к делу. Начала с того, что определилась со своим гардеробом. Посетила французскую парикмахерскую, благо таковая оказалась в двух шагах от ЦДЛ. Жена моего деверя, бывшая сотрудница Института США и Канады, а в тот момент – секретарь по культуре посольства в Вашингтоне (послом был В. Лукин), подключилась к созданию моего имиджа. У меня не было недостатка в колготках, краске для волос, лаке для ногтей и губной помаде (было время, когда писательницы и писательские жены получали губную помаду и духи по талонам в Литфонде из рук грозной начальницы – Мережко).

Во всеоружии я, подражая Ларисе, стала непринужденно являться в начальственные кабинеты. На голубом глазу. Главный начальник Ю. Верченко отнесся ко мне по-отечески. Он мне тоже понравился – такой большой мудрый мужик, который все видит и все понимает. Никто никаких препятствий не чинил. Писательниц разместили с комфортом в номера с видом на Кремль. СМИ были оповещены и откликнулись.

Когда пришел черед заказывать банкет, я вспомнила о всезнающем юмористе Рейжевском, который уже давал мне и Ф. ценные советы (по квартирному вопросу). Он охотно откликнулся и уже по своей инициативе открыл мне глаза на многие вещи, о которых я не догадывалась. К возвращению Ларисы я вполне освоилась в Большом союзе. Я даже подружилась с симпатичными мне сотрудниками. Почти никого уже нет в живых, а в Союзе, начиная с Пулатова, начался форменный караван-сарай. Я давно туда не ходок, в этот роковой особняк на Поварской. Давно в его флигелях господствует восточная кухня, под носом у сидящего в центре партера Л. Н. Толстого убили какого-то мафиози. Еще раньше помещение покинула старая «Юность», а потом и «Дружба народов».

Конференция прошла с блеском. С. В. Михалков воспел прекрасных дам. Лариса выказала всю свою пассионарность. Я в полубезумном состоянии носилась по ЦДЛ. Получила много комплиментов, попала в кадр (телевизионщиков понаехало много). Ни в каких выборах я участвовать не собиралась. Хотелось скорее все это закончить и – домой, домой!

Думаю, не только для меня, но и для большинства присутствующих было большой неожиданностью, что меня избрали вице-президентом Федерации писательниц. Кто-то из зала выкрикнул мою фамилию.

Мне иногда попадается в книгах закладка – первая и последняя моя визитка, сработанная исчезнувшей на просторах Канады поэтессой Ларисой Сушковой. Она окончила Архитектурный институт одновременно с Андреем Вознесенским. Всему руководству Федерации бесплатно заказали такие визитки с перышком из школьной вставочки на уголке.

Зое Богуславской визитки не понравились. Не помню, чтобы я кому-нибудь вручала свою, разве что (в ответ) южнокорейским писательницам, когда к нам приехала большая корейская делегация. Свой «статус» я воспринимала как недоразумение. Ответный визит в Корею не состоялся. Кореянками занималась бодрая и подтянутая Татьяна Кудрявцева. Помогала ей Леночка Редина из иностранной комиссии (она вскорости неожиданно умрет в Японии). Все кореянки говорили по-японски. Татьяна Алексеевна – тоже. Корейский язык не понадобился. Жили дамы в Переделкине. Культурная программа общения с нашими рядовыми федератками не предполагала. На память о кореянках у меня остался список делегации, кучка визиток и сувенир – яркая шелковая косынка с синими ирисами.

Я только недавно стала носить вместо нее другую, подаренную мне щедрой подругой Ларой Богдановой – по случаю презентации в ЦДЛ моей книжки – роскошную косынку от «Гуччи». Лара появилась в моей жизни в результате очередного поворота моей «карьеры». Кавычки уместны: моя «карьера» – цепь абсолютных случайностей. Лару я обрела в редакции «Работницы», где мы несколько лет сидели визави и претерпели крушение этого раритетного издания, просуществовавшего вовсемьдесят лет и почившего позорным и скандальным образом.

…Кореянки улетели, оставив на память впечатляющий телевизор, привезенный ими с собой. Своего помещения у Федерации не было и не намечалось. В конце концов телевизор устаканился на генеральской даче Ларисы, и о нем забыли. Не унималась только поэтесса Дина Терещенко, так до самой своей смерти и не простившая Ларисе историю с подарком кореянок. А теперь мало кто помнит и о Дине Терещенко. Славилась она в основном красотой, что среди поэтесс – редкость. Красоту, энергию и женские амбиции она сохраняла долго. Годы для нее были не помеха. Во сне ей снился генерал Лебедь: на посиделках в женском клубе она рассказывала свой сон в подробностях.

ЦДЛ позволял собираться в одном из помещений под его крышей для обсуждения планов дальнейшей деятельности новоиспеченного сообщества. Ларису это интересовало мало. Федерация предоставляла возможность контактов с зарубежными женскими организациями. Я в этой кухне разбиралась плохо. Одно было ясно, что целью Ларисы являлись именно эти контакты, а не общие чаепития. И ее цель осуществилась. И меня она при этом в виду не имела, что было вполне естественно. Но и управлять массовкой я ей не обещала.

Мой домашний телефон разрывался от звонков. Я была завалена протоколами и прочими отходами так и не начавшейся жизнедеятельности столь широко заявленной организации. На очередных посиделках новой структуры – женского клуба – два часа обсуждалось его название. Я почему-то считалась его основательницей. Ко мне же стекались многочисленные рукописи для обещанного альманаха. Ларису массовка побаивалась, а я была доступна. В регионах тем временем не дремали. В Карелии провели свою конференцию и даже выпустили женский альманах, который открыли моим стихотворением «Мария» (у альманаха было то же имя). Мы с Радой Полищук отправились на презентацию в заснеженный Петрозаводск и Костамукшу. Мое тогдашнее настроение выдает коллективный снимок: я прячусь в задних рядах, а в центре группы сидит представительная Рада.

Запомнилась и поездка в Дубну на Первый Независимый Женский Форум. Признаться, ключевым словом для меня была сама Дубна. Тем более у вагонного окна сидела Оза, героиня знаменитой поэмы. «Люблю я Дубну. Там мои друзья. / Березы там растут сквозь тротуары…» – звучало у меня в голове. Я спросила Зою Борисовну Богуславскую, почему у Вознесенского ударение в слове «Дубна» стоит на первом слоге. «Так ему захотелось», – ответила Оза. Она отменила отчества при моем с ней знакомстве. Я бы с удовольствием звала ее Озой, но не решалась.

Очередной поворот в моей биографии совершился благодаря одному дружественному жесту с ее стороны. Я об этом всегда помню. Но тот поворот еще впереди, а пока мы едем в Дубну. З. Б. сидит у окна, дремлет, накрыв лицо влажным платком. Так кожа сохраняет свежесть. Такое впечатление, что ее собранность, подтянутость, внимание окружающих и к окружающим даются ей легко. Но я уже так не думаю. З. Б. не позволяет себе ни минуты праздности, в чем бы она ни заключалась.

Мне нравится фраза «меж высоких сугробов метростроевского сквера…». Жаль, они явно продержатся недолго. По календарю почти весна. В чистом снежном лабиринте легко дышать после моей «коробки с красным померанцем» с мутным послезимним окном, с обоями, отстающими, как сухие апельсиновые корки, с потрескивающей от невыносимого жара старой, исправно греющей тяжелой батареей. Жар уменьшить нельзя – у этого раритета никаких вентилей нет и в помине. На шикотанских этюдах и фотографиях, которыми увешаны стены, рассыхаются рамы, пучки позапрошлогодней лаванды поседели и почти потеряли запах. Десятиметровую комнату не грех обозвать каморкой, но мне едва ли было бы уютно в любой другой. Я давно притерпелась к книжным завалам, забитым полкам со стоящими в три ряда книгами, мне удобно, сидя за компом у откинутой доски секретера, нашаривать в притулившемся под локтем плетеном коробе нужную тетрадку. Когда я лежу под окном на своем старом диване, набитом старыми рукописями и номерами перестроечных журналов, мне видно по отсвету в трех квадратных окошках наверху дверной рамы, что Ф. бодрствует у себя или сидит на кухне над чайником, чтобы вовремя снять его с плиты, пока не сработал свисток. Он думает, что я сплю. Он давно не делает порывистых движений, за последние годы его походка претерпела возрастные изменения – он ходит тихо и почти бесшумно.

Я обдумываю очередной фрагмент своего мемуара. Мне нетрудно воспроизвести последовательность событий, но канва жизни сама по себе скучна, нужны внезапные вспышки памяти. То хочется забежать вперед. То не хочется договаривать до конца вдруг наскучившую фразу. И переговаривать тоже не хочется. Перечитала текст – вижу некоторые нестыковки. Управлять своей памятью, наверное, невозможно. Помню как раз то, что не хотелось бы помнить.

Я не попрощалась с Ларисой Васильевой, не поехала к ней в последний ее день рождения. Сослалась на то, что далеко. Она басила: «Пусть муж вызовет тебе такси, я заплачу». У меня не было причин не ехать. И такси Ф. без проблем вызвал бы и оплатил. Если бы я знала…

В последние годы мы снова перезванивались. На приглашение поучаствовать в вечере, который она собралась вести в ЦДЛ, я не откликнулась. «Ты мне отказываешь?» – удивилась она. Развивать тему мы не стали. Нам всегда хорошо было вместе в Шахматове и Тараканове в блоковские дни. Она излучала неподдельное тепло. В памяти с нежностью храню ее стихи. Их, увы, немного:

Сбежала с белого крыльца,

Толкнула тяжкие ворота –

И даль ясна до поворота,

А кажется, что до конца.

Межиров хвалил мои строки, написанные после встречи с Ларисой в 1967 году. Теперь я знаю, почему мое давнее стихотворение так и не состоялось. А. П. никак не связывал его с Ларисой. Но я-то себе врать не буду: «Я в твой высокий дом по лестнице вбегаю, / и холодом судьбы от белых веет стен». Дом – межировский, но ступени – ее.

С поэтом Межировым я не рассталась, но Лариса от меня ушла, та Лариса, которая была мне созвучна:

А я веселая иду

В своей сиреневой сарпинке

И, щурясь, яблоки кладу

На дно соломенной корзинки.

На юбилейном вечере Ларисы Васильевой в лужковской мэрии два автора читали стихи в честь юбилярши. Юрий Кузнецов и я. Помню его явление с большим букетом алых роз. Лариса не выносила срезанные цветы. Юрий Поликарпович наступил на горло собственной песне: галантность не входила в его привычки. Увы, не помню, что он читал. А у меня было важное для меня стихотворение: первый промельк Ялты, где потом я напишу две свои книжки, и появление в нем Рубцова, которого Лариса любила и наверняка пригласила бы на свой юбилей, если бы он был жив.

Но пышная Ялта напомнила мне о Рубцове.

Вознесся Ай-Петри, в предутреннем небе паря.

И нищая гордость в случайно оброненном слове

зажглась неразменной монеткой ни свет ни заря.

Уже почти позади была моя маета с Федерацией писательниц, каковая сдулась. Взамен Лариса решила учредить «Лигу писательниц», к которой подключила вдову общего нашего доброжелателя поэта Сергея Поликарпова. С Аленой я сблизилась после смерти Сергея. Лариса его воспела, устроила теплый вечер его памяти, на котором блистали Андрей Вознесенский и Нина Краснова. У меня с Сережей были стилистические и эстетические разночтения, с Аленой – не было. Но Алена не была поэтом. Она заведовала химической лабораторией – там ее предшественницей была блестящая Майя Луговская. Алена меня с ней познакомила незадолго до ее гибели. Помню нетронутую временем красоту Майи.

Мы с Ф. были в Ялте, когда Алена ушла. Почти так же, как Майя. Уехала в Дубну к своему бывшему свояку, навестить. И умерла. Она очень боялась умереть в одиночестве. Ее и Сережина дочь Наталья и внучка Саша живут в Нидерландах. Через считаные недели после ухода Алены родилась правнучка, которую она так ждала.

Вернувшись из Ялты, я искала Алену по всем телефонам. Отозвалась Лариса своим незабываемым контральто: «Алены больше нет». Алена и Сережа лежат рядом под черным гранитным надгробьем. Помню, как Алена перестала сажать там розовые кусты, оставив только долговечный голландский дерн, лишь бы могила выглядела опрятно. Наталье навещать родителей – неближний свет.

Не хочется возвращаться к мертворожденной федерации, но сюжет требует завершения. С распадом СССР вопрос решился сам собой, связи с республиками разрушились. Но на мой адрес все еще приходили бандероли со стихами для альманаха федерации, в ЦДЛ собирался практически неуправляемый женский клуб. Нестареющая Дина Терещенко тормошила меня, изыскивая поводы для встреч. «Давай обзванивать девочек, – говорила она, – послезавтра Масленица». Или что-нибудь в том же роде.

Дину эта самодеятельность вполне устраивала. Она не занималась литературной поденщиной, а стихи были для души, стихи – это не заработок. На худой конец у нее имелась пенсия и остатки прежней роскоши.

Мне вернули рукопись из умирающего во младенчестве издательства «Столица». С «Советским писателем» я уже имела дело (первая моя книжка «Терновник» выходила там в течение пятнадцати лет), за переводы перестали платить. Приближалась компьютерная эра. Про мою палочку-выручалочку – машинопись – можно было забыть, хотя диссертации продолжали выпекать. Один мой товарищ по семинару Ошанина в Литинституте (завлаб, как и Алена) неплохо жил, пиша диссертации друзьям из республик и иным платежеспособным соискателям. Состояния он, к сожалению, не нажил: любил выпивать, да еще и стихи писал.

…Позвонила Лариса: «Я к тебе зайду». Приехала, вся пушистая, в меховом жакете из пестрокрашенных кусочков песца, в крупной бижутерии, заполнила собой всю нашу квартирку. «Почему у Фаликова комната больше твоей?»

Чаев гонять не стали. Я видела, что она зашла по делу. Намечалась по женской линии поездка в Испанию. «Ты поедешь в Корею», – успокоила она меня, хотя никакого беспокойства я не проявляла и вопросов не задавала, ни в Испанию, ни в Корею не намыливалась. Да у меня и паспорта заграничного сроду не было. А доллары я впервые увидела, когда Лариса их получала в кассе Большого союза перед предыдущей поездкой.

«Знаешь, – сказала она, – ты все равно мой “вице”, а Вике Токаревой для поездки в Испанию нужен статус по феминистской линии». – «Ну так пусть она будет твоим “вице”, мне без разницы». – «Ты ничего не понимаешь». – «Не спорю». – «Мы должны избрать ее президентом женского клуба ЦДЛ». – «Диночку Терещенко удар хватит». – «На тебя-то она согласна, вот ты ее и уговоришь, чтобы временно избрали Вику». – «Давай без меня». – «Без тебя будет возня, а время не терпит». – «Ну черт с тобой», – сказала я.

Оказалось, что внизу на улице стоит ее машина, женская общественность оповещена, нас ждут.

Не помню, где мы заседали, кажется, в бывшем парткоме над Дубовым залом ЦДЛ. Помещение было набито битком. Я с удивлением увидела Зою Богуславскую, она поедет в Испанию. (У них с Ларисой будет один номер в гостинице. Она потом расскажет мне, что Лариса оказалась легка в общении, чрезвычайно организованна. По утрам делала гимнастику.)

Мне улыбнулась обычно строгая Татьяна Алексеевна Кудрявцева. О Ларисе она как-то поведала мне, что дружит вообще-то с Олегом Васильевым, мужем Ларисы. Но я промолчала, когда она похвалила «Кремлевских жен». Я храню томик переведенного Т. А. в девяностых Грэма Грина с нежным автографом.

Вика Токарева сидела на видном месте и смотрела вопросительно. Вокруг нее сидели дамы, в нашей тусовке прежде незамеченные. Почему-то очень решительно выглядела моя литинститутская однокорытница Надежда Кожевникова.

Наш клуб с подачи Дины Терещенко уже условно назывался «Московитянка». Лариса заняла председательствующее место, а я села писать протокол. Забавно было бы сейчас вытащить кое-какие сохранившиеся бумаги из моего дивана, но пружина, поднимающая лежак, давно сломалась, и трогать диван опасно. Если он развалится, спать будет не на чем. Кушетка Ф. тесна даже нам двоим. Было жалко смотреть, когда на нем провел пару-другую ночей Борис Чичибабин, да еще вдвоем со своей Лилечкой Карась. Пришлось подставлять стулья…

Шуму было много. Единогласно решено утвердить название клуба. Московитянки ко мне привыкли, и на стороне постоянных участниц чаепитий был перевес. Я взяла самоотвод. Вика стала президентом. Моя группа поддержки была разочарована. Маша Авакумова перестала со мной здороваться. Не помню, провела ли Вика хоть одно заседание. По просьбе Диночки Терещенко мы снова собрались. Выбрали ее президентом. И она руководила «Московитянкой» до своего ухода в лучший мир. Меня она, не слишком обремененная образованностью бывшая рабфаковка, звала Alma Mater.

В фойе ЦДЛ подошла Зоя Богуславская и спросила, не хочу ли я устроиться на работу. Я ответила, что еще как хочу. Она улыбнулась и продолжила: «Редактором отдела культуры в “Работницу”». Только что оттуда ушел Саша Ткаченко в главные редакторы «Юности». Предложение было неожиданное, как и внимание Зои Борисовны. Я спросила, сколько времени у меня на размышление. Она наклонилась к моему уху и сообщила размер зарплаты. Прекрасно помню дату, когда я возглавила отдел культуры: 5 мая 1991 года.

В Ялте-2019 я много думала о Ларисе. Написалась «Слава».

Испытала на мгновенье жгучей зависти укор.

Замела свое томленье флорентийским платьем в пол.

И поверх голов смотрела, щурясь, с красного крыльца,

угадав, что песня спета, вся допета до конца.

В итальянском городе Таормина Лариса получила премию – ту же, что и Ахматова. Аналогию с ААА она постоянно держала в сознании. И некоторое условное сходство было. Скажем, низкий ее голос. Впрочем, она говорила так смолоду, а Анна Андреевна – только в старости. Ларисе представлялось, что Михаил Сергеевич Горбачев был увлечен ею по-мужски, и это каким-то образом повлияло на ход мировой истории – подобно тому, как ААА считала причиной холодной войны свою встречу с Исайей Берлиным.

Тема Дубны была бы неполной, если бы я не описала неожиданную встречу в поезде. Лицо и осанка сидящей рядом попутчицы показались мне определенно знакомыми. Она тоже приглядывалась ко мне. Я первая ее вспомнила, вдову моего давнего коллеги Володи Никонова. История очень давняя, но мне важно ее вспомнить.

Начать придется издалека.

Первые мои семь лет после Литинститута никак с литературной работой не соприкасались. Рукопись первой книжки без движения лежала где-то среди многочисленных несрочных рукописей издательства «Советский писатель». Судьба ее была проблематична. Я старалась об этом не думать. Ф. вдалеке бороздил моря…

В год моего окончания Литинститута наш сын должен был идти в первый класс. Для этого нужна была крыша над головой, прописка и постоянная работа. Работу я нашла, еще учась на втором курсе вуза. Просто перешла через Тверской бульвар и остановилась перед входом в самый красивый особняк бульвара. Он и сейчас привлекает внимание своими эркерами, парящим балконом прихотливого литья, цветными витражами над ним. Я не знала тогда, что к нему приложил руку Шехтель. В окне у входа белел листок с объявлением: «Требуется уборщица». На вывеску учреждения я внимания не обратила и толкнула дверь.

Вестибюль украшала лестница в стиле модерн. Белые своды потолка напоминали храмовые. Почти у входа за внушительным письменным столом сидел милиционер, за спиной которого всю панель занимали какие-то кнопки, связанные с охраной. На противоположной стене вестибюля на дубовой двери блестела табличка с надписью: «Главный бухгалтер М. И. Хренова».

Постовой еще не успел сориентировать меня насчет объявления. Отворилась дверь, выплыла сурового вида тетка и вопросительно посмотрела на него. «Вот, Мариванна, – сказал милиционер, – на работу хочет устроиться, уборщицей». М. И. оглядела меня с ног до головы. На мне была пушистая итальянская кофта цыплячьего цвета. «Уборщицей? Такая красивая девка – плевательницы за этими… (тут М. И. употребила не очень цензурное слово) мыть?!» «Деньги нужны, Мария Ивановна». Услышав, что я давно совершеннолетняя и что имею сына, М. И. заметно ко мне расположилась. «Грамотная… Стишки, значит, пишешь… Что еще умеешь?» Я даже вздрогнула, до того бурно она обрадовалась, что я профессионально печатаю на машинке. «Приходи завтра. Будешь у нас референтом». По сравнению со стипендией в 26 рублей 50 копеек, которой меня, как замужнюю, едва не лишили, зарплата в 130 рублей мне показалась сказочной. Мария Ивановна была фронтовичкой. Она и потом меня опекала. А контора, куда я ткнулась, прельстившись изысканной архитектурой, оказалась Прокуратурой Московской области.

С постовым Геной подружился мой сын: я часто по выходным брала его с собой на работу. Постового он звал Крокодилом Геной. Мои сослуживцы его баловали. Однажды Гена подарил ему машину с ракетами, которой можно было управлять при помощи пульта. Я сидела в приемной и перепечатывала очередное обвинительное заключение, а Чебурашка занимался своей игрушкой. Внезапно (это была то ли суббота, то ли воскресенье) в приемную вошел мой начальник, областной прокурор Владимир Васильевич Кузнецов. Проворчал по поводу папок с уголовными делами, которыми снабжало меня следственное управление: для перегруженных следаков вовремя перепечатать обвинительное заключение было большой проблемой. В мои обязанности, референта прокурора, это не входило. «Обнаглели», – проворчал В. В. и прошел в свой кабинет. Послышался какой-то шум, голос моего сына: «Цель опознана! Огонь!..» Он спрятался в камине и оттуда пальнул ракетами в моего начальника. Тот от неожиданности опрокинул стул. Я влетела в кабинет. Произошла немая сцена. Последствий инцидент не имел.

Я почти приблизилась к истории моей попутчицы, котораятоже ехала на женский форум в Дубну. Она и ее муж были юристы. И родители обоих занимали крупные должности. Особенно отец Володи, генерал КГБ. По Володе это было совсем незаметно. К тому времени, как он появился в нашей конторе, я опять была студенткой. Меня приняли сразу на третий курс ВЮЗИ, заочного юридического института. Я путалась в хвостах по специальным предметам. Покой мне только снился. Должность моя называлась следователь-стажер. Мои коллеги и доброжелатели не поддерживали мой выбор, мой начальник облпрокурор хотел, чтобы я со временем возглавила отдел статистики. А я выбрала на свою голову следственное управление. Мы успели поработать с Володей в одной следственной бригаде, но вскоре открылась вакансия в Генеральной прокуратуре (генпрокурором был наш прежний начальник, прокурор Московской области С. И. Гусев) – и Володя стал важняком, следователем по особо важным делам.

В ту ночь я дежурила в своей конторе. Зазвонил телефон. Володя умер на генеральской даче, на руках жены. Оторвался тромб. Ему было 26 лет.

Прощались с Володей в клубе на Лубянке. Я пришла рано. Посреди зала он лежал один. Потом стали собираться люди. Я боялась смотреть на вдову. И мой взгляд почему-то упирался в ее красивые полные ноги в туфлях на высоких каблуках (я машинально отметила: Gabor) и в черных тончайших колготках. В голове вертелась тупая мысль: где-то я уже видела такую нарядную скорбь… Вспомнила актрису, приятельницу Евтушенко, молодую вдову Михаила Луконина у его гроба на сцене Большого зала ЦДЛ и живущие отдельной жизнью, притягивающие взгляд ноги. Потом были еще одни неожиданные похороны, на которые я попала по службе – мне надо было встретиться с родственниками самоубийцы. И в моей, как мне казалось, бесполезной рабочей тетради появилось стихотворение под названием «Нелли».

Ты, Нелли, уходила второпях.

Зачем, скажи, туда ты так спешила.

В последний раз смотрю на профиль твой,

прозрачный, острый, горько неподвижный,

на тронутый румянами роток,

чуть приоткрытый словно для дыханья

последнего.

И навсегда – за раму

открытого окна… Прости меня.

Здесь, посреди своих подруг заклятых,

зачем, – спросила б, – топчутся они

у кружевного маленького гроба?

Как хороши их туфли фирмы Gabor

и черные узорные чулки…

Когда я поставила точку, мне стало очевидно, что никаким юристом я не буду. Я заменила ее многоточием, но оно оказалось еще красноречивее. В тот же день я положила на стол прокурора заявление об уходе. Поступила по формуле: «Чин следовал ему: он службу вдруг оставил…» Даже не дождалась обещанной квартиры. До сих пор не знаю, почему именно Нелли поставила эту точку. Она действительно ушла. И моя жизнь опять круто изменилась.

Мой редактор в «Советском писателе» Евгений Храмов про «Нелли» и прочие такие стихи говорил: «магия». Ни во что не вторгался. Был он крупный, вальяжный, доброжелательный. В свободное от стихов время переводил маркиза де Сада. На днях мы с Ф., в который раз глядя на пафосный горельеф в метростроевском сквере, вдруг одновременно вспомнили песню, которую горланили в школьном хоре, ничего не зная об авторе слов, а это был Евгений Храмов, всего лет на десять нас постарше:

Сабли вспыхивали, как молнии,

С колокольни строчил пулемет.

Эй, который тут – комсомолия?

Выходи, два шага вперед!

Сквер был пустой, никто не удивился вышагивающей меж высоких сугробов возрастной парочке, распевающей всеми забытые теперь комсомольские песни. Примерными комсомольцами мы не были. А меня и вовсе в первом моем вузе из комсомола выгнали, не разобравшись в характере наших с Ф. отношений: женитьба это или моральное разложение. А про то, что заявление лежит в ЗАГСе, было сказано: «Бумажкой хотите прикрыться». Ф. не пострадал, потому что у него был академический отпуск. Не совсем, впрочем, добровольный. Разнообразную мы прожили жизнь. Времена менялись не единожды. И сюрпризы явно еще будут.

Я не знаю, не будь этой вынужденной ковидной домашней отсидки, этого, вполне можно сказать, домашнего ареста, взялась бы я (в том числе «с отвращением») так подробно читать свою жизнь. Есть вполне приемлемые эпизоды. С ними я справилась: четче всего вижу свое детство. Если оглянуться на А. А. Ахматову – она те эпизоды своей жизни, которые удостаивала неоднократного пересказа, называла «пластинками». Но я не знаю, с каких пор она стала пользоваться этой удобной формой, чтобы вспоминать. Уже приписав изобретение «пластинки» ААА, я случайно наткнулась на текст Юрия Олеши (из его дневника 1930 года, который он начал весной): «Сейчас я вынимаю из памяти куски, сортирую их, складываю. Затем нужно будет изготовить пластинки, вроде тех, какие вдвигаются в волшебный фонарь, и придумать аппарат, который мог бы просветлять их и проектировать».

Я заглянула в «Записные книжки (1958–1966)» ААА (изданы в 1996-м, М. – Турин). Записных книжек осталось только двадцать три, издание занимает 850 страниц. И Юрий Карлович упоминается один раз, на с. 743[9]: «Ю. Олеша. Ни дня без строчки. М., 1965». И всё. Никаких пояснений.

Записная книжка, в которой он упоминается, у архивистов значится под номером 23. Хотелось бы на нее взглянуть и взять в руки (ед. хр. 116)…

«Записная книжка в черном ледериновом переплете с золотым обрезом. На переплете тисненая надпись золотом: “Notes”. На шмуцтитуле рекламное объявление “The Premier Series of Light Handy Books”. На контртитуле печатная надпись: “Made in England”. Бумага голубая, в линейку. 10,7 × 12. 18 л.

Книжка подарена Ахматовой в Лондоне И. Берлином. Заполнялась с сентября 1965 по февраль 1966 г. Большая часть осталась незаполненной.

Л. 1. “A. A. from her first foreign visitor in 1945. 15.6.65”[10].

Рукой Берлина».

Пластинки «Ахматова – Олеша», видимо, не существует. Но времени, потраченного на ее поиски, – не жалко. В записной книжке № 23, л. 2, есть записи, озаглавленные «К плану биографии». Чем не пластинки: «Дому было 100 лет. Зимы»; «Херсонес (летом). [У самого моря] (1914)»; «Встреча с Гумилевым (Сочельник). Гимназия. Стихи»…

Заглянула я и в «Записки об Анне Ахматовой» Лидии Чуковской – не говорили ли они с Анной Андреевной о Юрии Карловиче? Таких записей нет. Есть грустная запись 1960 года о болезни и уходе в мае того года Юрия Олеши и Бориса Пастернака. Лечили их одни и те же врачи, у Б. Л. сначала подозревали инфаркт…

Читала – как в первый раз («Записки об Анне Ахматовой», т. 2, с. 385):

«Лечит Пастернака Фогельсон, а дежурят возле него литфондовские врачи и сестры; инфаркт тяжелейший. Фогельсон говорит – тяжелей, чем у Олеши.

Зачем же он это говорит!

Олеша вчера умер».

С. 886–887:

«14 мая 60

А. А. отяжелевшая, слабая, полубольная.

Я была у нее недолго.

‹…›

Заговорили о Б. Л. – о его болезни. (Фогельсон полагает – мне передавал Асмус: инфаркт еще страшнее, чем у Олеши, но организм гораздо могущественнее; состояние хотя и тяжелое, но далеко не безнадежное.)»

Ю. К. ушел 10 мая 1960-го (я видела его могилу на Новодевичьем).

Б. Л. умер (не от инфаркта) 30 мая того же года. Помню, как, поступив в Литинститут в 1967-м, отправилась в первый раз в жизни в Переделкино, на его могилу. Теперь его ближайший сосед – Е. А. Евтушенко. И Асмуса тот же погост приютил…

Так я и не узнала, кто придумал «пластинки». Граммофоны, патефоны, пластинки отжили свой век. Но и я пишу о прошедшем. И мне подходит такая форма изложения. Детских «пластинок» у меня множество: чем больше вспоминаешь, тем теплее делается. Были, конечно, и горькие моменты. В детстве боль быстро проходит. Детство кончилось сравнительно рано.

Я уже с самого начала своего рассказа не стала ставить все «пластинки» подряд. Но начать следовало бы не с виртуальных, а с вполне осязаемых, патефонных. Помню дербентское постпослевоенное лето с «Рио-Ритой», «Домино», «Голубкой» наравне с «Катюшей» и «Землянкой». Мы, дедовы нахлебники, крутили пластинки на балахане с видом на часто бурлящий Каспий. Мы – это я с младшей сестрой и двоюродные сестра и брат, дети старшего брата мамы, которого я звала просто по имени – Женя. Он возился со мной в мою младенческую пору в Баку, и я помню его военную форму. Во время войны он был летчиком. Дядя и отец появлялись ненадолго. За нами присматривали наши неработающие мамы.

Под балаханом, в летней кухне, трудилась бабка, работали керогаз и керосинка со слюдяным окошком. Иногда мы принюхивались к мангальному чаду. Благоухал лилиями бабкин цветник, медленно зрели виноградные гроздья: виноград был черный, но кисть наливалась цветом неравномерно, темные ягоды теснились среди зеленых. Мы ежедневно пощипывали кисти на лозе, увивающей наш любимый балахан. Не унимался от рассвета до заката бабкин птичник, еле умещаясь в углу двора в вольере, сооруженном дедом из жердей и рыболовных сетей. В те счастливейшие годы, когда я жила под крышей у деда, весной мы с бабкой поднимались на железнодорожную насыпь в десятке шагов от нашего подворья и шли с оглядкой по шпалам километра полтора до заведения под названьем «инкубатор». Там мы набирали в четыре затянутых марлей лукошка цветных цыплят, капризных, на шатких лапках, индюшат, гусят и шустрых пекинских утят. Вперед я смотреть не умела, тем более – видеть в этой живности еду. Я любовалась пушистыми шариками, наблюдала, как они росли, чтобы потом видеть этими же глазами, как бабкин специальный для этих целей нож одним махом сносил птичьи головы. Вспомнишь тут «Черную курицу» Погорельского… Дюжина «пластинок» из жизни крылатых и четвероногих обитателей дербентского подворья по трагизму может сравниться с историей Муму или Каштанки.

Город, хоть и дышал рядом, на расстоянии вытянутой руки, был вне наших интересов. Впрочем, мы, дети нашей семьи, навещали летний кинотеатр и какую-нибудь заезжую оперетту. Ни дед, ни отец, ни дядька ни в кино, ни в оперетту не ходили, но к нам всегда присоединялась бабка. Она надевала свои крепдешины или креп-жоржеты, укладывала волосы, красила темной помадой, двумя точными мазками, тонкие губы, душилась «Красной Москвой» или «Красным маком», обувалась в лакированные лодочки, возможно еще из бакинских запасов. У нее была ножка тридцать третьего размера, в Баку ей шил обувь армянин-репатриант дядя Артем. Я помню, как его сынишка, неся бабке обнову, зазевавшись, потерял одну из сафьяновых, почти кружевных туфелек цвета сливочного мороженого на французском каблуке. Мне было года четыре, я играла с этой туфелькой в «Золушку».

Бабка преображалась не хуже Золушки. Со спины ее принимали за девушку. В кино нам покупали жареные семечки – с условием, чтобы мы не плевались и не роняли шелуху. У каждого было по два газетных кулька – один пустел, другой наполнялся. После сеанса мы сдавали мусор бабке. Попкорн назывался просто жареной кукурузой. Бабка покупному не доверяла – у нее для каштанов и для кукурузы была специальная жаровня. В ней же изготовлялся «вареный сахар» с грецкими орехами. По вкусу это напоминало конфеты под названьем «Рококо» (проще – теперешнюю «Коровку»), которые приносил дед. Но особенно мы любили «Морские камешки» с изюминкой внутри (дед говорил «катышки») и миндаль в шоколаде.

Дед начинал свой день с рыбалки, благо жили мы на самом берегу. Вставал в четыре утра. К завтраку у нас были жареные бычки и тарашка. А дед уходил на работу, с портфелем, помахивая тросточкой. Выглядел он, как старик Хоттабыч, только молодой, без бороды, но зато с усами, как у Чарли Чаплина: в парусиновой паре, канотье, белых парусиновых туфлях, которые бабка чистила зубным порошком. Дома дед любил ходить в рабочем темно-синем кителе, к которому бабка подшивала белый подворотничок. Китель достался деду от зятя, моего отца.

Мы никогда не видели, чтобы дед и бабка ругались, хотя прекрасно знали, что во многом они не совпадали друг с другом. Видимо, они умели друг другу уступать. Бабка курила – дед не курил. И к живности относились по-разному. Бабка – как к еде, а у деда с каждой тварью были особые отношения. Помню любимого дедова кота Ваську и кошку Манишку (у нее, чернушки, была белая грудка): деда звали Василий, бабку – Мария. Был еще рыжий голубоглазый котенок Серунджан – дед подобрал его на железнодорожном переезде и вылечил от поноса. И это еще не весь дедов зверинец. Летом обеденный стол стоял на воле, под навесом. И за едой деда окружали его любимцы: Дылда, здоровенная коричневая курица, которая несла двухжелтковые яйца, Голик, совершенно голый петух, у которого вместо хвоста торчали всего три белых пера и что-то похожее на перья на концах крыльев. Пух с него сошел, кожа задубела, перьями он так и не оброс. Был еще Пип, странный гусенок. У него была короткая шея и сплюснутое туловище. Собратья его не принимали, шипели, щипались. Пип жил во дворе, на воле, – как собачонка. Он и на море с нами ковылял на своих крепких коротких лапах. Все пернатые, включая Голика, обожали хлебные шарики, которые дед умел каким-то особым макаром скатывать. Он всех щедро угощал.

Каждый раз, когда бабка обезглавливала очередную жертву, я рыдала. Я понимала, что ораву, которая каждое лето сваливалась на нее и деда, кормить надо. Но и сегодня не могу себя заставить есть суп и вареную курятину или другую птицу, особенно когда готовлю сама. Но спокойно ем котлеты и колбасу, а в Дербенте преспокойно ела выловленных дедом бычков, тарань и весьма охотно – контрабандную севрюгу и черную икру, за которыми мы с бабкой ходили на рассвете к рыбакам.

Особенным кошмаром для меня было убийство Пипа. Вольер уже опустел. Я была в школе, когда бабка зарезала Пипа на день рождения сестры. Сестра первые годы своей жизни провела с родителями в послевоенном Ленинграде, все еще полуголодном и не отошедшем от блокады. Я там побывала в мои шесть лет. Помню дворы с дровяными штабелями (родители занимали пенал в коммуналке на Пятой Красноармейской). Внутри штабелей можно было прятаться, чего до ужаса боялась мама. Долго я в Питере не задержалась. Я не знала, что такое голод, а сестра любила поесть. До сих пор помню, как она ела Пипа. Ей, как новорожденной, выбирали лучшие куски и восхищались ее аппетитом и чумазой круглой мордашкой.

Дербентский патефон на балахане был первым патефоном в моей жизни. Был второй, и он же последний. Мы с Ф. обнаружили его, когда вселялись впервые в собственное жилище. Даже не патефон, а ящик от патефона («а музыку, – по Вознесенскому, – унесли»). Не стоит, конечно, злоупотреблять чужими метафорами. Но так и тянет сказать, что одни истории похожи на патефонные пластинки, другие – на долгоиграющие, третьи – на гибкие, как те, что когда-то выпускались в приложении к журналу «Кругозор».

За вторым патефоном придется вернуться во Владивосток, но уже едва ли доведется добраться туда физически.

Уже мужней женой я, после изгона из университета и комсомола, работала секретаршей в идеологическом отделе Владивостокского горкома партии. Ф. попросил какого-то с детства знакомого ему комсомольского вожака, кажется секретаря комсомольского райкома, о моем трудоустройстве. И тот привел меня – в горком партии.

Мой первый начальник, идеологический секретарь Владивостокского горкома, Геннадий Алексеевич Соколов, звонил по телефону сам, соединять мне его почти никогда не приходилось, только если ему звонило высшее руководство. Печатать на машинке я не умела, и сначала он носил свои бумажки в машбюро, тоже самостоятельно. Чаи он в рабочее время не гонял, а когда оставался после рабочего дня в своем кабинете, спроваживал меня домой и с чайником тоже справлялся сам. Сидеть сложа руки было тошнотворно – я вытребовала себе у завхоза новенькую «Оптиму» и довольно быстро научилась печатать.

Я впервые увидела свои стихи отпечатанными – на белой горкомовской бумаге.

Своими успехами я поделилась с Геннадием Алексеевичем и сказала, что ему незачем обращаться в машбюро (там на него вечно ворчали, имея в виду меня). Он спросил: «Под диктовку сумеешь?» Я не знала, но ответила утвердительно. Он перетащил машинку в свой кабинет и начал диктовать, предупредив, что к работе горкома его рукопись отношения не имеет. Мне это было до лампочки. Мне хотелось, как, впрочем, и ему, удостовериться, что у меня получится. Как ни странно, получилось хорошо. Диктовал он четко. Текст был интересный, про хунвейбинов – в Китае шла «культурная революция». По образованию Геннадий Алексеевич был историк. И очень скучал по научной работе. Статью про хунвейбинов он написал для какого-то журнала. В отделе тоже были довольны, что обзавелись собственной машинисткой.

У Ф. тогда были довольно частые нелады с милицией. Случалось разное. И мне иногда приходилось, используя «служебное положение», вызволять его из ментовки. Никаких особых правонарушений он не совершал, но компания у него была шумная и отличалась выдумкой.

Как-то группа молодых поэтов позвонила в дверь местного классика по фамилии Халилецкий (он тогда был еще и собкором «Литературки» по Дальнему Востоку). В руках у одного из поэтов был красный флаг, который он попытался вручить супруге классика, вышедшей на шум. В честь всенародного праздника 8 Марта. Шутка понята не была.

Не помню, по этому ли случаю я просила помощи у Геннадия Алексеевича. В следующий раз Ф. однажды вечерком, вместе с молодым преподавателем Дальневосточного университета, прокатился на тележке, с которой днем торгуют мороженым, по Океанскому проспекту, круто спускающемуся почти к самому берегу Золотого Рога, и самое веселое – их поездка привела непосредственно к порогу отделения милиции. Преподавателя по имени Боб вызволил отец-декан. А Ф. получил предупреждение об исключении из вуза. Последнее произошло, но по другой причине, скажем кратко – за драку в ресторане с последующим наказанием в виде пятнадцати суток (держали в городской тюрьме, водили на черную работу под конвоем), но эту подтему можно закрыть за давностью событий…

Как-то Г. А. спросил меня: «Почему ты нигде не учишься? Вон у твоего муженька времени хватает и стихи писать, и учиться, и хулиганить, а ты так и будешь всю жизнь за машинкой сидеть и бегать его выручать?» Я честно призналась, что из университета меня выгнали по доносу однокурсниц, которых оскорбил мой с Ф. в тот момент вольный союз, продолжавшийся одну ночь. И что изгнана я с формулировкой «моральное разложение». Г. А. вздохнул и взялся за телефон. Возвращаться на курс, собрание которого почти единогласно заклеймило меня позором, мне не хотелось. Я знала цену своим доносчицам: в снятую мной комнату, почти рядом с университетом, я позвала их на совместную жизнь из многолюдного полуподвального общежития. И комната была оплачена мной вперед.

Я еще года три с лишним потянула волынку на заочном отделении, ходатайства о восстановлении меня в комсомоле не подавала, а потом уехала поступать в Литинститут.

Владивосток, отметивший 100-летие в 1960-м, в те годы бурно строился. Бухгалтерша горкома получила квартиру в обновленной части города – Моргородке. А до этого всю жизнь прожила в коммуналке, в пенале с печным отоплением. Ее комнатушка досталась нам.

Печка, скорее плита – с духовкой и двумя конфорками, стояла у стены, посередке, доминируя в темноватой комнатушке. У двери – умывальник, под ним – цинковое помойное ведро и на нем, прикрывая его, – эмалированный тазик с побитой эмалью. На подоконнике пылился патефон без ручки с почти выпотрошенной начинкой. Сортир и колонка – в глубине двора, большую часть которого занимали дровяные сараи, среди них и наш, с остатками угля и ящиков для растопки. Печку мы никогда толком не топили.

Это был самый центр города-порта, в дореволюционном прошлом рассадник всяческого разврата, разгула и разбоя: притоны и малины, шалманы и кафе-шантаны.

Бывшая квартира моих родителей, занятая флотским начальством, находилась рядом, на Китайской улице (будущем Океанском проспекте), в респектабельном доме сталинской постройки. А весь тот шанхай, который замыкал наш с Ф. дом, выходя фасадом уже на улицу Колхозную, был как раз напротив. В одном из шанхайских строений помещалось художественное фотоателье. Сохранился снимок, сделанный, когда мне было 16 лет.

Весь шанхай смели в наше отсутствие. Наш дом уцелел и преобразился, в перестроечные времена туда вселился, как гласила реклама под крышей, Инкомбанк. Фотографии нашего старого дома нет. Мы, навестив Владивосток в 1989 году, сфотографировали его в новом облике. А заодно и родительский, с аркой. Я долго искала глазами мой бывший балкон, чуть было не ошиблась этажом. Инкомбанк, кажется, вскоре скоропостижно прогорел.

Чем был наш с Ф. владивостокский дом в прежние времена, я достоверно не знаю. Он состоял из трех этажей, мы обитали на третьем. В квартиру, которую предварял наш пенал, вела облезлая деревянная лестница, напоминающая чердачную. Кто занимал «бельэтаж», я не интересовалась, было слишком много отвлекающих моментов. Чердачная лестница вела в довольно обширный зал с двумя окнами по одной стене, той, что напротив входа, который на ночь запирали на чугунный крюк наподобие кочерги. Забегая вперед, скажу, что из-за этой кочерги Ф. приходилось частенько возвращаться домой нетрадиционным образом: недалеко от нашего окна, выходящего во двор, висел покореженный фрагмент пожарной лестницы. Ф. подпрыгивал, цеплялся за него, подтягивался, проходил по кирпичному карнизу и нырял в форточку – наш диван стоял прямо под окном. Однажды, будучи навеселе, он перепутал окна и нырнул среди ночи к толстой соседке Лизке.

Предание гласит, что в нашей коммуналке некогда был то ли бордель, то ли опиумная курильня. В общую залу с потолком, украшенным лепниной из амурчиков, вели шесть дверей, включая нашу. Наша помещалась по одну сторону от входа, а противоположная дверь была огорожена выцветшими ширмами с японским орнаментом. За ширмами, в большой комнате, выходящей на улицу Колхозную, ведущую к заливу, жила пожилая супружеская пара, Васса Яковлевна и Николай Семеныч. У них за ширмами было два умывальника, два помойных ведра и по электроплитке. Каждый готовил на своей. Когда нас навестила моя свекровь, по ее уходу Васса Яковлевна призналась мне, что видела ее раньше при весьма драматичных обстоятельствах. На какое-то время под этой крышей нашел приют отец Ф. со своей новой избранницей. И моя свекровь Анастасия Александровна, которую я без усилия называла мамой, женщина очень решительная, приходила выяснять отношения со своей соперницей. Кажется, сильно пострадала роскошная коса будущей матери моего красивого деверя.

Когда я уехала на учебу, Ф. перестал запирать дверь в наш пенал. Вместо замка в двери зияла внушительная дырка, в которую регулярно посматривала толстуха Лизка. Она жаловалась на Ф. и его шумных гостей в ближайший агитпункт, но напоролась на знакомую Ф., которая, боясь не расхохотаться, сочувственным образом уверяла Лизку, что будут приняты самые строгие меры: «Не волнуйтесь, если надо, мы и в суд пойдем!» Лизка возвращалась домой успокоенная и уверяла соседей, что Ф. скоро угодит за решетку. «Да гори он синим огнем!» – говорил из своего угла добрый молодожен, завидуя вольному нраву соседа.

В виде компенсации за неудобства Лизка присвоила мое столовое серебро, опрометчиво присланное бабкой в качестве приданого, а заодно и всю мою коллекцию кулинарных книг, включая потрепанную Молоховец. Все это добро бесхозно пылилось в старом комоде, который стоял незамкнутым на общей кухне рядом с нашей комнатой. Чудом уцелела только мамина «Книга о вкусной и здоровой пище», затерявшаяся среди книг, которые Лизку не интересовали. Она очень жалела, что до суда дело не дошло: Ф. ушел в моря.

Но перед этим случилась история, которую с неостывшим ужасом поведала моя мужественная свекровь, которая нередко навещала сына по утрам, перед работой. Работала она кассиром в универмаге под названием «Зеленые кирпичики», рядом с драмтеатром. Теперь там помещается книжная лавка. Об этом я узнала на фейсбуке от Алексея Супранова, с которым там познакомилась и подружилась: он поместил фотографию книжной полки магазина с нашей совместной с Ф. книгой «Сговор слов».

…В то утро мою свекровь ждал сюрприз в виде лежащей вверх тормашками полуобгоревшей, еще дымящейся тахты, выброшенной явно из нашего распахнутого окна. «Ладога», тахта местного производства, была куплена мной в рассрочку взамен окончательно обветшавшего дивана (наша «обстановка» состояла из списанной горкомовской мебели, которой до нас пользовалась бухгалтерша). Последний взнос я аккуратно внесла перед отъездом.

Матушка с горестным воплем, к которому примешалось несколько крепких слов из обсценной лексики, птицей взлетела по чердачной лестнице и ворвалась в наше разрушенное гнездо. Ф. спал сном младенца на куче газет, на нем лежал обгоревший остаток верблюжьего супружеского одеяла с изображением оленя. Моего приданого больше не существовало. Всему виной была непогашенная сигарета. Он читал перед сном шекспировского «Гамлета» в пастернаковском переводе.

Книжка, которая вышла вскоре в Дальиздате (с предисловием Межирова), называется «Олень».

На Колхозную мы не вернулись.

Предыдущая главаГлава 63 из 103Следующая глава