Мы переписываемся три дня. Я не планировала — это случилось, как случается всё в последнее время: само, неконтролируемо и вопреки моему здравому смыслу.
Он пишет мне утром — «Доброе утро, Вира» — и вечером — «Как семантика?» — и между ними, в рваном ритме рабочего дня, кидает мне фотографии своих работ: свежие тату, заживающие тату, эскизы. Он рисует так, что у меня перехватывает дыхание. Реализм — цветы, портреты, животные — с такой детализацией, что хочется потрогать. Я открываю каждую фотографию и рассматриваю, и думаю о том, что эти руки — те самые руки — способны на точность и нежность, от которых что-то сжимается у меня в грудной клетке.
Во вторник он присылает фото: змея, обвивающая женское предплечье. Чешуя переливается, каждая чешуйка прорисована отдельно, и змея выглядит живой, текучей, готовой соскользнуть с кожи.
«Красиво», — пишу я.
«Красиво — это закат. Это шедевр.»
«Скромность — твоя суперсила.»
«Скромность — это ложь, которую люди говорят о себе, чтобы другим было комфортно. Я хорош в том, что делаю. Зачем притворяться?»
Эта его спокойная, абсолютная уверенность в себе, без агрессии и без рисовки, просто факт, просто «я знаю себе цену» — делает со мной вещи, которые я не готова описывать даже в собственном дневнике.
В среду он пишет: «Приходи посмотреть студию.»
Я: «Нет.»
Он: «Почему?»
Я: «Потому что это классический ход. Приглашаешь девушку "посмотреть студию", а дальше — музыка, приглушённый свет, "дай я покажу тебе мои рисунки".»
Он: «Вера. Студия — это коммерческое помещение на Маросейке с витриной, двумя сотрудниками и камерами наблюдения. Если ты опасаешься за свою безопасность, можешь привести подругу. Или маму. Или бригаду ОМОНа.»
Я улыбаюсь. Я улыбаюсь его сообщениям по пятьдесят раз в день, и Маша уже спрашивает, что с моим лицом.
Я: «А если я не хочу смотреть студию?»
Он: «Тогда не приходи. Но ты хочешь.»
Он прав. Я хочу.
В четверг после пар я стою перед дверью тату-студии на Маросейке. Вывеска — лаконичная, чёрная, просто «INK» белыми буквами. Витрина заклеена флэшами — тысячи маленьких рисунков, от якорей до черепов, от цветов до абстракции. За стеклом — тёплый свет.
Я толкаю дверь.
Внутри — не то, что я ожидала. Никакого рок-н-ролльного хаоса, никаких черепов и цепей. Чисто, светло, почти минималистично: белые стены, на них — его работы в рамках, как в галерее. Хороший звук из колонок — что-то инструментальное, с виолончелью. Запах антисептика, смешанный с чем-то древесным — пало-санто или кедр.
За стойкой — девушка с выбритыми висками и серёжкой-цепочкой в ухе. Она улыбается мне.
— К кому?
— Я… к Марку, — говорю я и чувствую себя так, будто произношу пароль в подпольный клуб.
— Марк! — кричит она куда-то вглубь помещения. — К тебе!
Шаги. Он появляется из-за перегородки, и я — при всей моей подготовке, при всех трёх днях переписки, при всей моей лингвистической выучке — забываю слова.
Потому что он в чёрном фартуке. На голое тело. Ну, не совсем — под фартуком майка-алкоголичка, тонкая, белая, обтягивающая, которая не скрывает ничего из того, что должна скрывать. Татуировки на руках и плечах — ещё ярче при этом освещении. На шее — цепочка, тонкая, серебряная, с каким-то кулоном, который прячется за воротом. Волосы убраны назад, но одна прядь выбилась и падает на лоб.
Он видит меня и улыбается. Не ухмыляется — улыбается, и в этом столько нескрываемого удовольствия, что у меня что-то обрывается внутри.
— Вира пришла, — говорит он.
— Вера, — поправляю я на автомате, и это наш ритуал, наша маленькая литания.
— Заходи. Я заканчиваю с клиентом, десять минут.
Я захожу. Сажусь на диван в зоне ожидания — мягкий, кожаный, чёрный. Листаю альбом с его портфолио. Каждая страница — удар под дых: он действительно художник. Не просто мастер — художник. Его линии — живые, дышащие, а цвета — глубокие, многослойные. Я останавливаюсь на женском портрете, набитом на чьей-то спине: лицо с закрытыми глазами, волосы развеваются, и это настолько красиво, что у меня щиплет в носу.
Через десять минут он выходит, ведя за собой парня с забинтованным предплечьем. Прощается с ним, даёт инструкции по уходу, жмёт руку. Потом поворачивается ко мне.
— Ну, — говорит он. — Готова к экскурсии?
Он показывает мне всё. Рабочее место — кресло, лампы, машинки, разложенные как хирургические инструменты. Стену с эскизами — сотни, от крошечных до гигантских. Комнату, где он рисует — мольберт, планшет, карандаши, разбросанные по столу, как выловленные из реки палочки. Здесь другой запах — краска, графит, кофе, и его запах, который я уже узнаю, который мой мозг каталогизировал без моего разрешения.
— Нравится? — спрашивает он, когда мы стоим перед стеной эскизов.
— Ты знаешь, что да.
— Знаю. Но хочу услышать.
Я поворачиваюсь к нему. Он стоит близко — ближе, чем нужно, и я чувствую тепло его тела, и вижу, как поднимается и опускается его грудная клетка под тонкой майкой, и замечаю то, чего не видела раньше: маленький шрам на скуле, белый, старый. Россыпь веснушек на переносице — неожиданно нежных, детских. Длинные ресницы — тёмные, густые, несправедливые для мужчины.
— Мне нравится, — говорю я тихо. — Очень.
Он смотрит на меня. Не улыбается. Его взгляд — серьёзный, тёплый, без привычной насмешки, и от этой внезапной серьёзности у меня колени становятся ватными.
— Хочешь, я нарисую тебя? — говорит он.
— В смысле — набью тату?
— Нет. Нарисую. Карандашом. На бумаге.
— Зачем?
— Потому что у тебя интересное лицо.
— «Интересное» — это вежливый способ сказать «странное»?
— «Интересное» — это единственно верный способ сказать «я не могу перестать на тебя смотреть, и мне нужно понять почему, а я понимаю вещи, когда рисую их».
Мир замирает. Звуки студии — гудение ламп, далёкая музыка, голоса за стеной — всё отодвигается, и остаётся только его голос, его глаза и это предложение, которое звучит интимнее любого прикосновения.
— Ладно, — слышу я свой голос. — Нарисуй.
Он усаживает меня на высокий стул у окна, где свет падает сбоку. Берёт карандаш. Планшет с листом бумаги. Садится напротив — в метре от меня — и начинает.
Он рисует, и я не знаю, куда деть глаза, потому что он смотрит на меня так, как ни один человек не смотрел никогда. Это не взгляд — это исследование. Он проходит по моему лицу, как пальцами, задерживаясь на каждой детали: линия бровей, изгиб губ, тень под скулой. И я чувствую каждую точку, где останавливается его взгляд, — физически, как касание, как тепло.
— Не двигайся, — говорит он тихо, когда я машинально поправляю волосы.
— Я не —
— Ты кусаешь губу. Перестань.
Я не замечала, что кусаю губу. Отпускаю. Он смотрит на мой рот — долго, пристально, — и в его глазах что-то меняется, темнеет, и мне кажется, что воздух между нами загустел.
— Что? — шепчу я.
— Ничего, — говорит он и возвращается к рисунку. Но карандаш на секунду замирает, прежде чем коснуться бумаги, и я вижу, как дёрнулась его челюсть, и я знаю — знаю — что он думал о том же, о чём думаю я.
О том, как я кусаю губу. О моём рте.
— Готово, — говорит он через двадцать минут.
Он поворачивает планшет. Я смотрю.
Это я. Но — не совсем я. Это я, увиденная его глазами: чуть мягче, чуть ярче, с какой-то внутренней подсветкой. Он нарисовал мои глаза огромными и тёмными, и в них — вызов. Он нарисовал мои губы чуть приоткрытыми, и в этом — вопрос. Он нарисовал прядь волос, упавшую на щёку, и тень от ресниц, и ключицу, выглядывающую из ворота свитера.
— Это не я, — говорю я.
— Это именно ты.
— Я не выгляжу так.
— Ты выглядишь именно так. Ты просто не видишь.
Его голос — низкий, ровный, абсолютно уверенный. Он не спорит. Он утверждает. И я стою перед рисунком, на котором я красивая — по-настоящему, не «типажно привлекательная в контексте нарративных клише» — и у меня горят глаза, и горло сжимается, и я не знаю, что сказать.
— Спасибо, — говорю я наконец. — Это…
— Это пока что лучший карандашный портрет, который я когда-либо делал, — говорит он. — Видишь, я мог бы быть скромным, но зачем, когда это правда.
Я смеюсь. Он улыбается. И между нами — метр воздуха, нагретого до точки кипения, и мне хочется шагнуть вперёд, и ему — я вижу — хочется шагнуть вперёд, но никто не шагает.
— Забери, — говорит он, протягивая рисунок. Наши пальцы соприкасаются на краю листа, и от этого касания — его тёплая, шершавая кожа к моей — меня прошибает током. Буквально: короткий разряд от кончиков пальцев до локтя.
Я отдёргиваю руку. Он — нет.
— Химическая реакция, — говорит он тихо. — Помнишь?
— Помню.
— Всё ещё думаешь, что это только дофамин?
Я смотрю ему в глаза. Тёмные, тёплые, без насмешки. Он не дразнит. Он спрашивает.
— Я не знаю, — говорю я честно, и это — первое полностью честное, что я сказала ему с момента знакомства.
Его рука, которая всё ещё держит край рисунка, отпускает. Бумага переходит ко мне. Он делает шаг назад.
— Узнаешь.