В декабре 1922 года поэт, художник и издатель Илья Михайлович Зданевич совершил поездом путешествие из Парижа, где он тогда приземлился, в Берлин, куда его вела тоска по русской культуре. По его собственным словам, эта поездка представлялась ему, слегка по-хлестаковски, «возвращением в ряды русских поэтов». Берлин в тот момент стал излюбленным гнездом российской творческой интеллигенции. Там были деньги на новейшую русскую литературу, а заодно и на пиво и мясо, там располагались важные русские издательства, там за столиками в кафе пили, ели и беседовали сбежавшие из страны большевиков писатели. Берлин оказался вдруг сытым пупом русской изящной словесности. И задорный петушок Ильязд намеревался клюнуть этот бугор, взбудоражить этот насест, вспугнуть кур в курятнике, «изменить всю обстановку, сложившуюся за последние годы». Вспоминая о литературных скандалах, учинённых им несколько лет назад в России, поэт хотел одним махом наверстать упущенное: «Ставка на реакцию будет бита, как в 1917 году…»
Отправляясь на завоевание Берлина, Зданевич – гениальный стратег – кристально ясно представлял себе диспозицию русской поэзии, как она оформилась за последнее двадцатилетие. В 1904 году обозначился символизм Белого, который всякому слову приписывал помимо заурядного значения надсмысл – символ. Поэтический язык стал «течением параллельных – зауряди и символов». Однако уже в 1908 году, «дав символистам попировать четыре года, Хлебников отвергает концепцию Белого, выдвигая понятие самовитого слова и открыв параллельный зауряди язык звуков самих по себе, позже названный заумным языком».
«Концепция Хлебникова, видоизменяясь, даёт творчество Кручёных и героя нашего Ильязда, причём последний доводит её до конца в своём цикле Аслаабличий, завершающем сто лет, отделяющих нас от Карамзина». Зданевич умел весьма лапидарно и при этом чрезвычайно ёмко формулировать вещи.
В намеченной им траектории поэтического языка Ильязд критически выделяет Пастернака и Маяковского, которые после Хлебникова пошли «по соглашательному пути» – обновляя подход к зауряди, но не переходя в заумь. Они – футуристы, в отличие от заумников. А в символистской линии особняком высится Иннокентий Анненский, уделявший особое внимание фонетическим и ритмическим задачам, и ещё – «прочно стоит поэт Мандельштам».
Однако, по словам Зданевича, уже в 1913 году, «после появления всех основных персонажей», поэзия русская входит в стадию кризиса. «Этот кризис продолжается до тех пор, пока не началось своеобразное вполне русское явление, имя которому было найдено только недавно и которое я так ошибочно принимал в 1913 году за доброкачественное, назвав его всёчеством».
Ильязд поясняет: «Всякая из форм того искусства, которое принято называть левым, исторически закономерна, и родство её может быть прослежено далеко назад. Однако всякая из таких форм, будучи чрезвычайно сложной, может быть воспринята как приём, а не как единственный рецепт. Поэтому мастер может давать формы противоречивые, работать несколькими приёмами сразу. Это-то отношение я и назвал всёчеством».
Всёчество – детище друга Зданевича, художника Михаила Васильевича Ле-Дантю. Отец всёчества погиб молодым человеком и не успел реализовать свою многообещающую идею в живописи. Но романы Ильязда «Восхищение» и «Парижачьи» – наилучшие примеры всёчества. Там разные формы и стили словесного творчества, взятые из разных культурных пространств и эпох, оказываются одновременно необходимыми и восхитительно прихотливыми, противоречивыми и дополняющими друг друга. Всёчество – это как бы пустыня искусства, сплошь покрытая ослепительными оазисами миражей.
«Но, – продолжает Ильязд с неимоверной ясностью, – я был десять лет назад наивен в своём универсализме, а модернистов считал колоссами. Теперь я знаю, что они нарочно. И вот по какому пути пошло всёчество: сложные манеры были восприняты мириадами эпигонов, растаскавшими по задним дворам добро их учителей, были восприняты так, как воспринимает плохой копиист сложный оригинал. То, что далось пионерам с неслыханным трудом, стало внезапно лёгким – модернизм стал самой лёгкой формой искусства. Вот отчего в России все в мгновенье ока полевели, вот почему футуризм стал государственным искусством: на Руси всёчество выродилось в халтуру».
Наиточнейший и безжалостный диагноз!
Так что же такое халтура?
Ильязд объясняет: «Слово халтура очень старое. Так прежде называлась деятельность безместного попа, забиравшегося в чужой приход и там отправлявшего требы. Потом это слово вышло в артистическое арго и так стали называть деятельность актёров, сколачивающих в провинции спектакли из всякого случайного матерьяла, кое-как слаженного. В художественном и литературном быту это слово получило распространение после войны, когда левое искусство одержало официальную победу и все стали модернистами. Мастер, ставший модернистом не в процессе органического развития или понимания, а так просто, собирающий чужие идеи и преподносящий их публике, мастер, работы которого модернистичны только по внешности, мастер, упрощающий чужие достижения, чтобы их популяризировать, и есть халтурный мастер. А берлинский издатель есть халтурный издатель».
Вот так – Илязд бьёт со всего плеча, и весело: «Когда Эренбург, ученик Francis Jamme'а, делается основоположником модернизма и в популярной форме излагает то, о чём мы говорили за чайным столом, то это халтура… Когда Алексей Толстой пишет свой новый роман, где выводит марсиан, говорящих на собственном языке, проще говоря, чтобы замаскировать желание написать ряд заумных строк, то это халтура. Когда Андрей Белый… это халтура. Когда Ремизов… халтура. Когда Маяковский о Тите и Власе… это халтура. Отсюда слова халтурить, халтурщик, халтурная литература и поэзия. Халтура пропитала русскую литературу. Так что не знаешь – было ли когда-либо время, когда её не было».
Центром тяжести в анализе Ильязда является, несомненно, понятие популяризации. Халтурщик – это тот, кто «в популярной форме излагает то, о чём мы говорили за чайным столом…» Халтура – коммерческая, приспособленная к быстрому потреблению, популяризация открытий первопроходцев. Халтура – это беззастенчивый культурный популизм, работающий бесперебойно в системе издательств, журнальной критики, книжных продаж.
«Основное свойство халтуры – отсутствие творчества». Халтурщик выхватывает из малоизвестных, недоступных или попросту трудных произведений то, что можно популяризировать, – и нахалтуривает горы жвачной халтуры. А халтурные критики поют потом халтурному популяризатору дифирамбы, даже не обратив внимание на то, что он – более или менее ловкий воришка-спекулянт, торгующий краденым и лихо наживающийся на этом. «Второе важное свойство халтуры – кража. Условия современного творчества как нельзя более удобны для этих краж».
Вот так-то! А ведь эти слова были написаны молодым поэтом в незапамятном 1923 году! Но как убийственно своевременно звучат они сегодня! Как будто он тут, с нами, сейчас, и пригвоздил нас на месте! Слышите этот твёрдый и ясный голос, вы – популяризаторы, дельцы и халтурщики? Испугались? Замерли? Затаились? Или вы окончательно уже обнаглели и навеки расхозяйничались?
И чуть позже: «То, что происходит в Берлине и происходит в России и расползается повсюду халтура, это не так мило, как может казаться с первого взгляда. У халтуры могла бы быть одна лишь положительная сторона, она могла бы стать громоотводом реакции. Но так не случилось, и наоборот, халтура это авангард реакции и депрессии искусства. Даже больше – халтура это тот подводный камень, на который суждено напороться модернизму».
И верно – напоролся. Сбылось пророчество, давно напоролся бедный модернизм, и после Ильязда это видели и сказали и Деснос, и Дебор, и Дюшан, и другие. Напоролся.
И так было и есть: халтура – авангард депрессии и реакции.
Посудите сами: «Критически оценивать современные вещи публика не умеет. На стороне халтурщика доступность, проданность, его творчество предмет коммерческого оборота и товар, недолго залёживающийся. Чистый мастер должен умереть и быть раскраденным. Так как пресса только орудие одних и тех же издателей, то воры будут прославлены, обокраденные даже не упомянуты. С другой стороны, давление социальных лозунгов на искусство вновь возникает с новой силой. Неопередвижничество на носу. Мастера модернизма, подлинные пионеры, уходят, не оставляя школ, так как их сбережения уже растасканы».
Логика Ильязда неотразима. Он, с одной стороны, увязывает халтуру с коммерческой спекуляцией, а с другой, с «социальными лозунгами» – общественно-политической конъюнктурой и пропагандой. Издательства, газеты и прочие средства коммуникации служат техническими и идеологическими проводниками этой популяризованной, разжёванной и искромсанной культурки.
В «Берлине и его халтуре» Зданевич не только диагностирует и режет по живому, но и рисует восхитительные сценки, которые он, заезжий заумник-всёк, наблюдал в берлинских кафе, где заседали халтурщики. Эти сценки, нарисованные с несравненным графическим мастерством, изображают ежедневный писательский быт – во всём его ничтожестве и унижении. Это срамные картинки прозябания и тщеславия, зарисовки приспособленчества и борьбы за существование, образы невесёлой жизненной суеты.
«Чтобы быть хорошим художником или поэтом, нужно прежде всего знать, кто с кем в ссоре, кто кого ругает, кто кому должен денег… кто с кем жил или будет жить…» Одним словом, нужно «заняться прежде всего сплетнями». И Ильязд великолепно использует сплетни для своего зубодробительного обзора.
Чтобы понаблюдать за писателями, он приходит в Пражское кафе на Пражской площади, «на наречии туземцев Prager-Diele», в «штаб-квартиру русского литературного Берлина».
«Стоит вам только войти туда, как Ober, признав в вас тотчас богоискателя, поможет вам найти богоискательские столы. Если там Андрей Белый, но нет Эренбурга, то все сидят за одним столом или правильней за пятью или семью сдвинутыми столами. Так же, если есть Эренбург, а нет Белого. Если и тот и другой присутствуют, то пасутся два табуна, каждый за тремя столами и в разных углах. Это потому, что, по местному разумению, Эренбург никак не ниже местом Белого. Как Белый основоположник символизма, так и Эренбург основоположник модернизма. В последнем случае Шкловскому Виктору, влияние которого растёт с каждым днём, приходится требовать два пива и, хлебнув за столом Белого, бежать за стол Эренбурга обратно и опять. Но если в Prager-Diele присутствует один из сорока берлинских лысых издателей, то его присутствие немедленно может быть обнаружено по невероятному факту: Белый и Эренбург сидят за одним столом».
Так выглядела жалкая жизнь халтурщиков – тогда, в далёком 1922-м. Но разве ужасный диагноз Ильязда, поставленный русской литературе, перестал быть актуальным? Разве не те же столы стоят и сейчас в литературных залах? Не то же пиво пенится? Разве не те же отношения торжествуют? Разве халтура не цветёт и пахнет? Разве медиа-популизм – не самая жестокая культурная болезнь сегодня, причём и в литературе, и в кино, и в изобразительном искусстве? Разве не исхалтурились все нынешние деятели культуры – от самых старых пердунов до малолетних халтуриков?
«Берлин и его халтура» Зданевича, так же, как «Четвёртая проза» Мандельштама – ошеломляющие своей злободневностью критические документы, гениальные выпады, неподражаемые резюме, содержащие самые исчерпывающие сведения и выводы о литературных делах, как они были и есть до сих пор.
Неумолимый Ильязд заканчивает свой сокрушительный доклад так: «О малокровном Блоке пошумели, заработали на некрологах и перестали, как не раздувай его в гении, многого не раздуешь. И вот сейчас Белый становится центром литературного шиберства. Нужно побывать в берлинских кафе, сходить в клуб писателей и почитать местные газетки, чтобы понять прелесть этого захлёбывающегося хора старающихся вовсю почитателей и издательских перьев. Русский Берлин достоин насмешек и сожаления. Но Белый и его компания вызвали у Ильязда чувство такого отвращения, что меня тошнит и сейчас при одном воспоминании о виденном мною и слышанном».
Отвращение – это правильно, хорошо. Испытав отвращение, всёк понимает: нужно бежать от источника тошноты, бежать – побыстрее и подальше. И он бежит. А потом, убежав, он вынимает из кармана кусок бумаги и записывает свои наблюдения. У всёка на маленьком листе запечатлён весь мир: небо, земля, кусты, камни, дорога, Россия, Кёльн, Берлин, халтурщики, воры, горы, проститутки, реки, звёзды, звери, и многое-многое другое – но сердце у всёка лёгкое, радостное, как будто всего этого нет.