К книге
Гнига зауми и за-зауми3 Заумника + 1 супрематист = 0. Величие, неприличие и отличие Ильи Зданевича
43%
3 Заумника + 1 супрематист = 0. Величие, неприличие и отличие Ильи Зданевича
13

Илья Зданевич, или, как он сам себя величал, Ильязд, был самым главным лжецом и преступником в русской словесности со времён Кирилла и Мефодия. Во всей богатейшей русской истории есть только одна фигура, способная тягаться с ним по разнузданности и неуправляемости – пресловутый Гришка Отрепьев. Но цели Лжедмитрия всегда были более или менее ясны – воля к власти и скотская похоть. А вот чего в действительности хотел Ильязд? Никому это неизвестно, может быть, даже и он сам не отдавал себе отчёт в своих антиобщественных наклонностях. И это, несомненно, является самым большим его посягательством на безопасность и уют человечества: крайняя заоблачность и мерзкая потусторонность, царящие в его звериной башке и волосатых членах, туманность намерений в сочетании с непомерной заносчивостью и неприступностью. Родину свою он окрестил «Домом на Говне», своих сограждан презрительно именовал «парижачьими». Он чуждался нормальных людей, спал только с красавицами королевской или клошарский крови, ел исключительно сырых крабов и виноград без кожицы, якшался с одними только гениями или же с забытыми миром призраками. Странный паяц! Курьёзные причуды и нелепые амбиции заставляли его прикрываться разными словечками вроде «всёчества» и «метафикаксии», чтобы одурманить и разложить легковерную молодёжь. Заслоняя себя этими потешными терминами, Зданевич злостно безобразничал: тунеядствовал, воровал, кликушествовал, ораторствовал почём зря, слонялся из страны в страну и с остервенением нападал на благонадёжных авторов. Не существует ни одного правонарушения, которое не совершил бы в своей долгой, но мизерной жизни этот безродный тип, будь то растрата казённых денег, конокрадство, неуплата долгов, подлог, рукоприкладство, нарушение государственной границы, предательство родины, грабёж, симуляция сумасшествия, мелкое хулиганство, интеллектуальное убийство, эмоциональное хищничество, бегство с поля битвы, сквернословие, разврат, совращение малолетних, клятвопреступление, сексуальные извращения, мародёрство, разбой, вредительство. Он не имел за душой ничего святого, был неугомонным похабником и пустоцветом, и единственное, что его волновало, – это помахивать причинным местом и вихлять заросшим задом, да ещё издевательски прославлять подобный эфемерный образ жизни: мол, «живые проходят – мёртвые остаются».

Начнём с того, что никому не известен его пол. Едва появившись на свет, он выдал себя за девочку. Для этого он сумел заручиться поддержкой своей матери, которая позволила ему отрастить длинные локоны и наряжаться в девичье платьице. Однако в это же самое время он уже брил себе бороду.

В школе любимым времяпрепровождением Илии было марание парт, стен, чужой одежды и всего школьного имущества менструальной кровью. Он научился истошными криками вызывать в себе менструацию трижды в месяц – и всё для того, чтобы пакостить и пачкать. В туалете он рисовал на потолке свои половые органы – какую-то помесь гребешка петуха и мешка с требухой. А когда его за этим занятием заставали другие девочки, он хватал их окровавленными пальцами за горло и шептал им на ухо с пеной на губах и в крайнем возбуждении:

– Попадись ты мне на вершине Аю-Дага один на один, и я из тебя все ложные знания выпущу!

А дома у него длинные столы и вправду были завалены какими-то внешкольными мудрёными книгами: алхимическими манускриптами, древними заклинаниями, срамными картинками, оторванными обложками, замусоленными лубками, игральными порнографическими картами вперемежку с пиратскими картами спрятанных сокровищ, астрономическими атласами да всякими вырезанными из книг отечественными и иноземными буквицами, которые он ради смеха посыпал разноцветными бусинками и смазывал клеем. И он это, хохоча и скрипя зубами, называл: «штуки Ильязда».

В полицейских архивах Тбилиси хранятся неопровержимые улики, согласно которым уже в эти ранние годы Илья Зданевич злодейски покусился на умственные способности одной прилежной девочки и школьной активистки, а именно Нины Теофрастовны Киликашвили, на три года его младше, но уже отличившейся в изящной словесности, географии и геометрии. Зданевич, будучи извращённым существом и в мыслях своих, и в чувствах, и в плотских проявлениях, напал на Нину Теофрастовну из-за угла, прижал к полу и пытался проникнуть ей в ноздрю своим красным шершавым языком, что вызвало немедленные спазмы и острый припадок хихиканья у девочки. Только это и спасло её от нервного потрясения и, возможно, сумасшествия. А Илья в ярости и бессилии кричал ей в ухо такие непристойности: «Ты – перипупофка! Сипофка! Каралёк!»

Чтобы скрыть свои наклонности серийного деликвента и нарушителя общественного покоя (и дабы не попасться в лапы третьего отделения), Илья бежал с диких гор Кавказа в классицистическую столицу российской империи г. Санкт-Петербург, где, стремясь закамуфлироваться и покрыть своё прошлое пеленой забвения и шуточек, втёрся в доверие к почтенной чете наивных художников – Михаилу Фёдоровичу Ларионову и Наталье Сергеевне Гончаровой. Недаром подозревая, что жандармы следуют за ним по пятам, Зданевич стал раскрашивать своё лицо, подобно индейцу или путане, и принудил к такой же маскировке своих невинных приятелей-авангардистов. Щеголяя с разрисованными физиономиями, они и вправду обманули бдительность культурной публики и ускользнули на время от агентов охранки.

В этот же период злоумышленный Илья стал пропагандировать в культурных кругах северной Венеции искусство идиотов и базарных мошенников. Особенно рьяно он насаждал культ некоего провинциального мазилы, умственного недоделка и живописного варвара Нико Пиросманашвили, надеясь таким образом посеять смущение в умах интеллигенции и разрушить высокие духовные стандарты российского просвещённого сословия. Эта провокация, следует признать, удалась ему без особого труда.

В Петербурге Зданевич полюбил читать доклады. Делал он это опять-таки не для того, чтобы поучать и вразумлять, а чтобы одурачивать и сеять панику. Вдохновившись опытом французских декадентов – пьяниц и дебоширов – он болтал вздор, гримасничал и вопил, как дервиш. Но некоторым столичным девицам и подслеповатым юнцам нравилось, что он выглядит как гриб, и они пристрастились к его словоизлияниям, так что этот тифлисский выскочка даже вошёл в моду.

Вскоре неугомонный Зданевич примкнул к литературно-художественной группе «Бескровное убийство», возникшей в 1914 году по инициативе художника Михаила Ле-Дантю и прекрасной дамы Ольги Лешковой. Деятельность группы и выпускаемого ею одноимённого журнала носила эфемерно-гаденький и оскорбительно-издевательский характер. Как признавалась позднее в своих мемуарах Лешкова: «Группа и журнал “Бескровное убийство” возникли из самых низких побуждений человеческого духа: нужно было кому-нибудь насолить, нахамить, отомстить, кого-нибудь скомпрометировать, спустить штаны, пукнуть в рожу, схватить за напрягшуюся мошонку, высморкаться в кружевную скатерть, поиздеваться над благородными панславянскими или патриотическими взглядами, подшутить над зрелостью и порядочностью – вот каша и заваривалась. С этой целью что-нибудь бредовое придумывалось, высокое и достойное лишалось всякого значения, дурное записывалось, непристойное иллюстрировалось. События окружающего мира отражались так или иначе, но, как правило, всё преувеличивалось, извращалось, осквернялось, покрывалось слюной, харкотиной и какими-то вонючими щами. Жертвой “убийства”, которое провозглашалось в заглавии журнала, становилось всё доблестное, благородное, веками воспитанное и выношенное, эстетически выверенное и безусловно возвышенное. Общечеловеческая культура и высокое искусство оказывались вдруг предметом глупых, инфантильных и опасных насмешек».

Впрочем, Илья Зданевич втёрся в эту легкомысленную компанию не для того, чтобы следовать догме бескровного убийства, а чтобы над этой пустопорожней идейкой надсмеяться и трансформировать её в самую настоящую инфернальную оргию. Для этого он купил балалайку и явился с ней на очередное сборище группы. Не умея толком играть, Илья всё же решился петь под примитивную музыку грязные частушки и танцевать вприсядку под улюлюканье членов «Бескровного убийства». Танец закончился паскудным раздеванием. Когда же присутствующие дамы и господа обнаружили, что под ко стюмом Зданевича скрывается моложавый волосатый сатир с низко висящим правым яйцом и почти незаметным левым, все пришли в неописуемый восторг и тоже скинули платье. Был несусветный тарарам и бедлам. На не сколько секунд все присутствующие превратились в табун диких лошадей. Этот безобразный дебош закончился приходом полиции, но хитрый Зданевич опять ускользнул, выбравшись через дымоход на крышу.

В один из последующих дней он решил ещё раз позубоскалить: пародийно материализовать новаторскую поэтическую концепцию рассеянного бессребреника и нездешнего будетлянина Велимира Хлебникова, а именно «слово как таковое». Со свойственным ему экстремизмом Зданевич переделал этот концепт в «букву как таковую» и даже в «звук как таковой». Он, кстати, нашёл тут единомышленника в лице недоучки и прощелыги Алексея Кручёныха – то ли выгнанного из бурсы студента, то ли продавца семечек. Звук как таковой – вот так очковтирательство! За этим, кстати, последовала живописная ересь небезызвестного Казимира Малевича – «форма и цвет как таковые». Некто Татлин, не желая отстать от этого злокачественного поветрия, провозгласил вскоре «культуру материалов как таковую». Что же это была за прихоть?

Выдвинув первенство и главенство фактуры окружающего мира над всеми метафизическими смыслами и идеалами, эти извращенцы начали непристойно тереться своими телесами о разные поверхности и плоскости Петрограда и Москвы – о стены правительственных учреждений, о гранит культурных памятников и металл коммерческих объектов (например, об автомобили). Было это, конечно, ещё более похабно, чем все изуверства хлыстов, имяславцев и скопцов вместе взятых. Ведь это смахивало уже на совершенно безудержный нигилизм, перешедший в антицивилизационный паганизм! Максимальное безобразие! И между прочим, при сём гнусном трении Зданевич и его товарищи выкрикивали такие вот странные и омерзительные словечки: «Перижапиндрон! Жапиндрон! Трупёрды! Дыр! Бул! Мыл! Куманды!»

Не унимался Зданевич и в теоретическом плане. Украв у Ле-Дантю изящную идею всёчества, он довёл её до самой настоящей низости, заявив: «Всёчество – это когда каждая прошедшая эпоха, каждое бывшее явление в искусстве, каждая картинка, корзинка или картонка, каждая головёшка, почеркушка и побрякушка получают одинаковую ценность в нашем мозгу и могут воспламенить воображение всёка, как Парфенон или Манон». Вот так-то! Полная переоценка и недооценка ценностей.

Вообще говоря, этот Илья здорово кичился, без всяких оснований провозглашая своё отличие и величие в кругу современников. Он, видите ли, дальше всех пошёл в поэтическом новаторстве, в зауми и всёчестве, он, видите ли, взлетел над убожеством русской словесности, как некий Икар с подпалёнными крыльями, он, видите ли, не пожелал якшаться со всей этой литературной сволочью вокруг, а скакал, как серенький козлик, из Тифлиса в Петроград, а потом в Царьград, Париж и Берлин. Он устраивал скандалы с поломкой мебели, потом бросался в науку, как мошенник, одевался, как хлыщ, писал статейки, как шалопай, и бегал за юбками, как мелкий бес. Он орал, что вся современная культура – мучение и подчинение, а он никому не хочет подчиняться. А на самом-то деле его отличие заключалось только в том, что он ничего не публиковал, кроме блеянья и кваканья, никого не уважал, кроме пьяницы Пиросмани, ни черта не делал, а только выпячивал свою щенячью грудь. За это он потом расплачивался годами одиночества и сильнейшей ангедонией.

В знаменательном 1917 году, когда все народы и индивиды были прикованы к новостям с фронтов и событиям в великой России, Зданевич наплевал и на грозную музыку революции и всемирное землетрясение. Вместо безоговорочного приятия или неприятия новой эпохи он, как ни в чём не бывало, отправился опять в заросли Кавказа – ловить ящериц на стенах заброшенных монастырей и мочиться со скал в пустоту. Велико же было самомнение и пренебрежение грандиозными человеческими делами у этого увальня! Он предпочитал наблюдать, как мухи садятся на его какашки… Никто не знает, что он в горах действительно делал: просто валялся на солнце, мастурбировал, ел муравьёв или танцевал в кельях чечётку…

Достоверно известно, однако, что вскоре он опять безобразничал в Тифлисе, да не один, а с парой таких же ренегатов и дезертиров – бесполезным теоретиком зауми Игорем Терентьевым и строчилой ненужных брошюр Алексеем Кручёных. Вместо революционной винтовки они взяли в руки типографский набор – но не для того, чтобы объявить о своей политической ангажированности в артикулированной форме статьи или манифеста, а чтобы этот типографский набор рассыпать и играться им, как слабоумные дети. Говорят, они окунали буквицы в цинандали, а потом сосали. Эта тройка саботировала любое проявление гражданственности, зато посвящала долгие часы ухаживанию за ослом, восхвалению друг друга, придумыванию неприличных словечек и просто хрюканью. Ещё они совратили множество местных девиц, навязав им концепт анальной эротики вместо нормального совокупления и деторождения. А однажды эти говнюки приготовили шашлык из собственных экскрементов и под кисло-сладким сливовым соусом потчевали этим кушаньем Тициана Табидзе. Так эта троица надругалась над древними традициями грузинского хлебосольства.

Потом Илья смекнул, что с приходом Советской власти ему не поздоровится, и отплыл в Константинополь. Он вообще всю свою жизнь избегал запахов и звуков власти, а уж от её зрелища у него разыгрывалась патологическая мигрень с безостановочной рвотой. В Константинополе он прожил год, заигрывая с уличными кошками и англичанами. Следует отметить, что сильнейшим жизненным побуждением Зданевича было звериное либидо. Позднее он писал со свойственным ему пренебрежением к законам русской речи и знакам препинания:

Мне дочерью приходится любовь

Искусство падчерицей нелюбима

Это стоит понимать буквально: в области творчества Ильязд был малопродуктивным импотентом и только собирал крошки с чужих столов, а вот член у него на девушек в цвету даже в старости стоял колом. В Стамбуле и Париже он месяцы напролёт сидел в кафе с листком чистой бумаги: стихи не шли, а вот глаз его так и зыркал за проходящими дамами. Он всю вторую половину жизни только и делал, что распускал слюни, охал и ахал по поводу живых и мёртвых красоток. Он бегал по городам и сёлам Франции, вынюхивая нетронутых брюнеток, а заодно и неоперившихся юношей вроде Поплавского. Он даже в Африку поехал в надежде на любовную интрижку.

Итак, из Константинополя он удрал в Париж. Ему хотелось завоевать мир, но вот стратегии и тактики не хватало. Ростом он был с Бонапарта, а вот мозги оказались набекрень. Поэтому он подвизался в качестве артистического сутенёра и балетмейстера в кафешантанах и организовывал низкопробные балы для местных сибаритов, наркоманов и алкоголиков, для всяких опустошённых дадаистов и вялых знаменитостей типа Пикабиа. Вместе они хихикали над пролетарской трудоспособностью Пикассо, хотя позже Ильязд заискивал перед гениальным Пабло и клянчил у него гравюры для своих провальных изданий. В начале 20-х годов этот зверёныш из Тифлиса считал искусство трусливой реакцией на весёлое нежелание делать искусство, но позже сам струсил и ныл, ныл, ныл… Или он просто подхватил сифилис?

Были, впрочем, и всплески нездорового оживления. Однажды, перед самой Второй мировой войной, он со своей нигерийской женой поехал в Африку, и они залезли там на баобаб. Илья, разумеется, читал в книжках, что зулусы в прежние времена предпочитали предаваться соитиям на ветках деревьев в открытой саванне. Вот они и стали на том баобабе любострастничать, сопеть и кричать какие-то слова на заумном языке. Так продолжалось три дня, пока не приехала машина с британскими охотниками, и дикую парочку подстрелили из новеньких карабинов, приняв за взбесившихся антропоидов. Потом их посадили в железную клетку и хотели продать в амстердамский зверинец, чтобы дети Голландии постигали мастерство совокуплений. Недаром ведь слово «обезьяна» означает в переводе с арабского «отец блуда». Но Ильязд вовремя заговорил по-французски, причём со средневековым провансальским акцентом. А его партнёрша так повела своим голым плечом, что утёрла нос всем английским королевам – Викториям и Елизаветам. Так что британцам пришлось освободить этих похотливых приматов и даже по-джентльменски перед ними извиниться. Этот смехотворный эпизод был моментом редкого любовного экстаза и непредсказуемой опасности в печальной и однообразной судьбе безродного отказчика от отечества и упорного вредителя в области языка и орфографии.

А сразу после войны, потеряв жену и работу, опустившись от горя, Ильязд поехал в Рим, где поселился на две недели в доме Джорджо де Кирико. Однако вместо пары недель он прожил там три года. Дело в том, что никчёмный автор «Илиазды» залез в шкаф, стоявший в спальне супруги знаменитого итальянского художника, и не хотел оттуда вылезать ни за какие коврижки. Жена де Кирико, между прочим, была русская да к тому же и отменная красавица. Зданевич требовал, чтобы она к нему в шкаф залезла, причём в обнажённом виде. Это, видите ли, нужно было ему для вдохновения и стимулирования воображения. Джорджо де Кирико был против, но в конце концов, повинуясь капризу собрата по творчеству, уступил. Его жена и хитрый всёк провели в шкафу несколько тёмных лет, а потом автор романа «Философия» вернулся в свой Париж, где создал ностальгическую поэму «Письмо».

Ильязд, несмотря на свою заторможенность, понимал, что подлинная судьба поэта – это дуэль, самоубийство или расстрел. Но самому ему на это пороху не хватало. Поэтому он решил медленно стариться, храпеть, сопеть, подтираться, пукать в кровати и хватать исподтишка за локоть свою бывшую нанимательницу и эксплуататоршу – капиталистку Коко Шанель. Он у неё на фабрике текстильной работал – как раб, как слабак, хотя любил пятиться от работы, как краб, и божился, что он вольный араб. Дудки! Коко его в бараний рог скрутила, свернула ему башку как курёнку. Но в конце концов он, безобразник, и её на три буквы послал – из какого-то нигерийского-албанского алфавита.

Следует признать: он никогда не отказался от своих нелегальных и шарлатанских практик, Илья этот. Например, он занялся какой-то подозрительной ненаучной астрономией: невооружённым глазом выискивал на небе забытые и потухшие звёзды и давал им имена: Монлюк, Темпель-Мемпель, Рох Грей, Пиросман, Лидантю. Вот прихоть-то! Он так говорил: «Великие линзы не создают великих астрономов. Нужна память». И он рылся в своей памяти и находил там какие-то вымышленные созвездия, а в небе искал своих бывших приятелей – Терентьева, Ле-Дантю, Ромова, Поплавского и др. И он звёзды искал не только на небе, но и в траве сухой, например, в земле, в грязи. Ковырялся лопаткой, руками рыл. Там якобы тоже звёзды! Выглядело так, будто старик совсем спятил. Он думал, что стрекоза какая-нибудь не уступает по величине Большой Медведице. Он щепку или шишку считал не менее интересной и значительной, чем весь Ренессанс и высокий модернизм. Он вообще думал, что лучшие поэты – совсем забытые, а лучшие кушанья – давно съеденные, а лучшие девушки – в могилах зарытые. Короче, бред один, суета.

Ещё он стал много спать. Он считал, что люди слишком много работают и мало спят. А спать – это хорошо, особенно с мёртвыми девушками и живыми кошками. Это способствует воображению. Но общество мешает людям спать: будит тебя ни свет ни заря, строит дома с раннего утра, звонит в колокола и будильники, отравляет сон. И он думал, что скоро люди даже во сне будут работать, работать, работать, а не спать. И тогда воображению крышка. Так, мол, хочет власть. Он с детства боялся и не доверял власти – любой. Даже власти искусства.

В конце жизни он якшался только со своей мёртвой женой Ибиронке Акинсемоин (той, с баобаба) и кошками, клички которых менялись день ото дня. Кошек у него было много, их имён не упомнишь, поэтому лучше каждое утро придумывать новое. Кошки и мёртвая женщина были, по его мнению, далеки от власти и от искусства. Поэтому он их довольно сильно любил и доверял. Любовь оставалась его идеей фикс, поэтому он ещё раз женился, но предаваясь сексу со своей последней женой прекрасной Элен, видел в своих объятиях только Ибиронке, а иногда – Марлен Дитрих. Звали его тогда уже не Илья, а Бустрофедон.

А умер он стоя. Так реальные поэты не умирают. Реальные поэты падают под пулей, становятся при жизни бессмертными или изнемогают от пьянства. Реальные поэты стоят после смерти как памятники на площадях, а Илья просто умер – и всё равно стоял, пока не пришли похоронные работники. И никаких тебе памятников. Правда, умирая, он наконец понял, что такое всёчество: это как отсос члена, коитус или смерть, когда время и пространство исчезают, нет больше ни вчера, ни сегодня, ни завтра, никаких тебе обязанностей и повесток, а остаются одни только странные образы – сладкие и непонятные. А потом и образы отлетают – и есть только громадный 0, нулевая отметка. Нелепость такая, да к тому же он, стоя умерев, жену испугал. Это была его последняя насмешка над реальными, хорошими поэтами, которые пишут для хороших, реальных людей.

А Ильязд писал для ослов. Он был несерьёзным – ослиным, козлиным, кошачьим, мышачьим поэтом. Его гниги – нонсенс. Его жизнь – дым, а гниги – пар. Они не нужны сегодняшним деловитым и информированным людям, сегодняшним читателям и писателям, которые идут в ногу со временем. А кому нужны тогда его гниги? А только забытым мертвецам, нерождённым выкидышам, бедным недоноскам и тем выдуманным созвездиям, которые он в своём безумии находил в полуденном небе и в поникшей траве.

Его поэзия забыта, как крики осла на Елисейских Полях.

Предыдущая главаГлава 13 из 30Следующая глава