К книге
Люди из Бильбао рождаются где захотятМария Ларреа Люди из Бильбао рождаются где захотят. ПЕРВАЯ ЧАСТЬ. 3
14%
Мария Ларреа Люди из Бильбао рождаются где захотят. ПЕРВАЯ ЧАСТЬ. 3
5

Я была счастливой дурой.

По крайней мере, так на уроке физкультуры обозвал меня Пьер, самый красивый мальчик начальной школы Святого Роха. Дети в спортивных костюмах выстроились в очередь, чтобы выполнить одно за другим упражнения на гимнастическом коврике. Зал казался огромным, а высокие зеркала множили отражения одноклассников — целая армия в носочках. В ответ на его заключение я лишь рассмеялась, тут же усомнившись, стоит ли так уж радоваться, но я была очень довольна тем, что вызвала у него интерес. Затем Пьер взглянул на мои руки и увидел облупившийся красный лак на обгрызенных ногтях.

— Да еще и этот вульгарный цвет.

Прозвучал второй приговор революционного суда начальной школы. Сомнения рассеялись, и я умолкла. После тысячи кувырков вперед и назад, стоек на руках и других акробатических номеров, выполненных в вони мастики, нагретого пластика и потных ног, у меня кружилась голова, а к горлу подкатывала тошнота.

На выходе из школы, среди толпы торопящихся наружу детей, слова Пьера все еще звучали эхом в голове. Я знала, что в мой адрес сыплются далеко не комплименты, но слово «счастливая» сбивало с толку. Если я выгляжу счастливой или счастлива на самом деле, тогда мне должно быть глубоко плевать на тот факт, что я дурочка. Пробившись сквозь толпу, с сопливым носом я прошла в ворота и увидела ту, что меня ждала. Она всегда на месте, каждый день стоит с филиппинскими нянями, английскими девушками о-пэр, как правило, рыжими, и несколькими домохозяйками. Моя крошечная мама — темноволосая Виктория скромных иберийских размеров, но обладающая природной мощью. Ее пронзительный взгляд подчеркивали самые черные в мире прямые брови — две черты, обозначающие границы ее горизонтального мира. Пока одноклассники расходились по семьям, обмениваясь со своими заступницами парой слов на английском, я бросалась к матери и, протянув ей рюкзак, по-испански рассказывала, как прошел день.

Каждый вечер по пути домой я нежно держала ее за руку. Иногда мы заходили в супермаркет. Тогда я непременно возвращалась с игрушкой или конфетами. Она не умела говорить «нет». Точнее, ни в чем мне не отказывала — особая Привилегия единственного и обожаемого ребенка. Вместе с моей благодетельницей мы шли по авеню Опера, улице Гайон и, наконец, оказывались дома, на нашей улице — этой странной территории, на секретной границе которой стояло заведение, выполнявшее функции и бара, и табачного киоска.

За ним простирались владения моего отца Хулиана, хранителя театра Мишодьер, расположенного на одноименной улице. Он отвечал за брусчатку и оцинкованные барные стойки. Каждое утро открывал решетчатые ворота театра, разносил почту по кабинетам администрации, после чего усаживался на длинные каменные ступеньки. Приветствовал местных и следил за прохожими, знал каждую травинку и похлопывал по плечу полицейских. Он освещал собой всю улицу. Я видела там его, этакого сказочного тролля, с баскским бере том на густой поседевшей гриве, в рубашке «Лакост» кожаной куртке с укороченными рукавами и всегда отполированных до блеска мокасинах. И зимой, и летом он закатывал рукава, и на его левой руке можно было рассмотреть татуировку — сувенир, оставшийся после службы во флоте. Пронзенное стрелой сердце с инициалами и датами его морских путешествий. Синие линии татуировки выцвели и местами стерлись. Было видно, что ее набили любители с помощью иглы, чернил и алкогольных паров. Mon padre[6] казался мне красавцем.

С уже хмельным дыханием и меланхолическим взглядом он целовал меня, когда я пересекала его пропускной пункт. Мы шли до входа для артистов, затем шагали вдоль застекленной ложи, где отец проводил вечера, открывая двери актерам и наблюдая за проходами и зрителями, а после спектакля поздно ночью запирал ворота.

Затем мы поднимались по лестнице, ведущей в администрацию. По холодным серым стенам тянулась идеально прочерченная стрелка с надписью: «Чтобы попасть в администрацию, следуйте в этом направлении». Она также указывала путь к нашему дому — служебной квартирке. Follow the yellow brick road. Я шла за стрелкой и за афишами в стиле ар-деко, расхваливающими различные железнодорожные компании. Внушительные локомотивы «Восточного экспресса» ежедневно вели меня по тропинке. За пресловутыми кабинетами администрации — этаким кратким переходом к Центральной Европе — я оказывалась в последнем коридоре без указателей. Наконец-то я добиралась домой, в другое измерение: переступала невидимую границу, исчезнувшую цепь, и шикарный театр, населенный призраками Пьера Френе и Саша Гитри, сменялся обшарпанными стенами темного коридора, где мама развешивала мокрое белье. Нужно было руками раздвигать простыни, чтобы проделать себе путь к нашей квартирке. Две комнаты, прихожая, которая служила мне спальней, столовая-гостиная-спальня родителей, крошечная кухня и туалет. Никакой ванной: мы мылись в душевых для актеров. Перед ужином я спускалась к артистическим уборным, захватив полотенце и мыло. Приходилось торопиться и мыться как можно раньше, чтобы не столкнуться ни с актерами труппы, ни с техническим персоналом.

Приведя себя в порядок, я могла приступить к телевизионному фотосинтезу. У нас было мало места, но два домашних экрана работали бесперебойно. Родители пошли еще дальше: они установили телевизоры по обе стороны одной стены, спиной к спине, словно рассорившихся влюбленных. Так мы могли либо смотреть две разные передачи одновременно, либо устроить эффект стерео на весь дом. Окна выходили во внутренний двор с видом на кабинеты администрации, секретарей, бухгалтеров и директора. В нашем убранстве не сочеталось ровным счетом ничего: в гостиной — обои семидесятых годов с геометрическими гипнотизирующими рисунками; в моей прихожей-спальне — обои в цветочек пастельных тонов в стиле Лоры Эшли, тяжелые шторы из зеленого бархата, диван-кровать из каталога «Ля Мезон де Валери», буфет и потрепанные стулья, собравшиеся вокруг стола, который явно был слишком велик для такой комнатушки. Я никогда не видела, из какого он дерева, поскольку его всегда застилали клеенкой в цветочек. На месте, где некогда было написано название фирмы, производившей скатерти, красовалась прожженная сигаретой дыра, а рядом — извечная отцовская пепельница, до краев заполненная окурками «Кэмел» без фильтра. Сквозь обугленное отверстие растаявшего пластика можно было рассмотреть еще одну клеенку. Каждый год мама накрывала стол новой, не снимая старую. Через прожженную дыру я оценивала глубину этого слоеного торта.

Наш рацион состоял практически из одних бобовых. Мать вымачивала их ночью и начинала готовку в семь утра. Все школьные годы я ощущала ароматную смесь жареного лука, супа и тушеного мяса. Чечевица, нут, красная или белая фасоль — единственным продуктовым новшеством являлись пудинги в стаканчиках или печенье в коробках. Исключение из общего режима питания составляли дни, когда я заболевала ангиной или бронхитом (в детстве я не отличалась крепким здоровьем). Тогда я имела право на свое любимое блюдо — кальмары с чернилами каракатицы. Я поедала эластичную соленую плоть, судорожно вылавливая кусочки из черной лужи в тарелке. Широко растягивая черные губы и улыбаясь во все черные зубы, я наконец соглашалась принять лекарство.

Каждый вечер мы с мамой смотрели «Санта-Барбару», новости, прогноз погоды, а затем — кино. Мать предпочитала американские фильмы с los grandes ar-tistas[7] и ненавидела французские de mierda[8], которые всегда находила уродливыми и horribles[9]. Единственным актером, достойным ее похвалы, был Луи де Фюнес. Как правило, фильм заканчивался одновременно со спектаклем. Под закат нашего вечера я всегда слышала аплодисменты. Сигнал. Тогда я целовала мать, отправлялась в постель, натягивала одеяло до самых глаз и пыталась уснуть как можно скорее. Естественно, это удавалось крайне редко. И я знала, что произойдет дальше. Как только актеры раздадут последние автографы и разойдутся, явится чудовище, порожденное вином. Сердце билось сильнее, каждая ночь была лотереей. Отец открывал дверь, и я притворялась спящей.

Он пересекал мою комнату и затворял за собой тоненькую дверцу, отделявшую родителей от меня.

Если он был не слишком пьян и в хорошем настроении, я слышала ритмичный скрип пружин дивана-кровати. Если он перебрал, доносились оскорбления, иногда удары и всегда — оглушительная тишина матери. — Грязная шлюха, плевать я хотел на Бога и Пресвятую Деву. iМе cago en la hostia![10]

Любой повод годился, чтобы разбудить гнев и обиду отца — настолько же загадочную, насколько глубокую.

— Julian рог favor[11], — последние слова, которые я слышала перед тем, как сунуть голову под подушку и стиснуть ее как можно сильнее, до звона в ушах.

Предыдущая главаГлава 5 из 37Следующая глава