Сегодня 16 июля. Иду по знакомым улицам Риги, на них всегда было много прохожих-евреев, теперь изредка встретишь еврея. Они бредут в одиночку с печальными лицами, согнувшись от горя и страха. Зато на каждом шагу видишь расфранченных немецких военных, с сияющими лицами прогуливающихся с нарядными латышскими фрейлейн в светлых платьях и белых шляпках. Они прохаживаются, шутят, смеются, флиртуют.
А у меня на душе тоска и траур. Сажусь в трамвай. Здесь — ни одного еврея, видимо, запрещено. Приезжаю к себе на улицу Кришьяня Барона. В квартиру попасть не могу, у меня нет ключа. Иду к дворнику Козловскому, он живет в этом же доме. Меня встречает его жена, самого дворника нет. Я расспрашиваю ее, не знает ли она о моих сестрах.
— В последний раз я видела их незадолго до прихода немцев, кажется, за день, — отвечает она. — Покидая квартиру, ваши сестры хотели оставить у нас ключ, но я его не взяла. — Больше я ничего о них не знаю.
— И они ничего мне не передали?
— Нет. Они не сказали, куда едут. Но если они пытались эвакуироваться, — добавляет равнодушно Козловская после короткой паузы, — их наверняка схватили и убили, здесь творилось ужасное.
— Боже мой! — меня ошпарили ее слова, потемнело в глазах. Стою пригвожденная к месту, не могу прийти в себя, не знаю, что предпринять, что делать, куда пойти. Она предлагает остаться у нее переночевать: у них свободная комната. Я остаюсь.
Утром, оставив у дворника чемодан с вещами, я решила выйти в город, встретить знакомых, узнать о положении дел. Но только я пересекла улицу, как меня схватили двое вооруженных здоровенных латышских полицаев с красно-белыми повязками на левой руке[30].
— Попалась птичка! — возбужденно закричал один. — Ведем ее!
— Что же я за птичка? — спрашиваю недоуменно их, ошарашенная неожиданным нападением. — Вы, наверно, меня с кем-то перепутали.
— Меньше разговаривай и иди! — буркнул другой полицай, и меня потащили в префектуру[31].
Привокзальная площадь в Риге. 30-е гг. Слева видно трехэтажное здание префектуры
В префектуре было много задержанных евреев — мужчин, женщин, молодых, старых. Я начала упрашивать охранников разрешить мне сбегать домой, чтобы взять кое-что из необходимых вещей: я была в одном легком платье.
Мои слова словно не доходили до них, не пускали даже матерей, которые оставили без присмотра грудных младенцев.
Женщины плачут, умоляют разрешить им отлучиться хотя бы на несколько минут, чтобы предупредить родных, устроить детей, взять что-нибудь из еды. Но ничего не может смягчить сердца жестоких полицаев: ни слова, ни слезы, они продолжают издеваться над беззащитными задержанными.
В префектуре евреи-рижане рассказали мне о чудовищных злодеяниях немцев в первые несколько дней их господства: тысячи мужчин, женщин разного возраста были схвачены и брошены в застенки Центральной[32] и других тюрем. Никто не знал еще тогда об их дальнейшей судьбе.
Людей хватали на улицах, на работе, но преимущественно ночью, вытаскивая их из постелей, без одежды, еды, в одном белье, как застигали[33]. В те дни были уничтожены многие видные представители еврейской интеллигенции: инженеры, юристы, врачи, руководители промышленных и торговых предприятий. На глазах у всех их выводили из рядов задержанных и тут же, неподалеку, расстреливали. Бывшие их коллеги-латыши в большинстве своем выражали свое удовлетворение таким оборотом дела.
Тысячи евреев, включая детей, схваченных на улицах или в домах, были согнаны, чтобы собирать и хоронить трупы, очищать улицы от развалин. Но многих заставляли выполнять ненужную, бессмысленную работу только для удовлетворения страстей садистов и насильников.
Проходя по городу, направляясь к местам принудительных работ или к ямам, где их расстреливали, еврейские колонны подвергались диким издевательствам не только со стороны сопровождавших их шуцманов[34], так называемых «повязочников», но и со стороны прохожих, гражданской публики.
Принудительные работы длились с раннего утра до темноты, люди обязаны были напряженно трудиться под палящим солнцем, не получая ни еды, ни питья.
Лишь некоторую часть угнанных отпускали на ночь домой, строго наказывая наутро снова явиться в префектуру для отправки на работу. Многих после работ приводили прямо в префектуру, где они, изможденные, оставались всю ночь в страшной давке, спертом воздухе, кое-как примостившись на полу подвалов, чтобы с рассветом снова приняться за непосильный труд.
Сотни евреев в первые дни были приведены в префектуру единственно с целью издевательств и насилия.
«Повязочники» и их жертвы. Июль 1941 г.
Убеленных сединой бородатых стариков под дулами пистолетов заставляли облачаться в талес[35] и тфиллин[36], плясать и распевать советские песни. Девушек, молодых женщин в присутствии мужчин, близких, знакомых заставляли раздеваться догола и совершать на глазах всех омерзительный половой акт, многих изнасиловали шуцманы. Некоторые из женщин от ужаса сходили с ума.
Евреев заставляли в диком темпе бежать по лестнице вверх-вниз без остановки, смертельно избивая их на ходу, пока пожилые, менее здоровые, не падали замертво. Изуверски были замучены евреи, оказавшиеся в застенках штаба организации латышских фашистов «Перконкрустс»[37] по улице Валдемара, 19[38]. «Перконкрустовцы» были застрельщиками разжигания антисемитизма, главарями-палачами в акциях массовых убийств еврейского населения и обер-грабителями оставшегося имущества жертв.
Практически свою программу злодеяний в отношении мирного еврейского населения немецкие хозяева вершили руками латышских фашистов, перещеголявших по бесчеловечности и садизму своих господ и превзошедших самые смелые ожидания и прогнозы гитлеровцев.
Ужас овладел мною, когда я слушала в префектуре о неслыханном чудовищном варварстве немцев и их прислужников. Мне рассказали, что на днях была расстреляна после полевых работ целая группа еврейских женщин якобы за то, что они плохо работали.
Не западня ли это для нас? Возможно, нас попросту сюда привели, чтоб назавтра расстрелять? Что делать? Я начала искать лазейку, чтобы вырваться отсюда, но напрасно, все двери были на замке и охранялись.
Прошло еще несколько часов мучительных ожиданий. Открылась дверь, вошел какой-то солдат и объявил: 12 женщин поедут на полевые работы. Он принялся отбирать — я попала в это число. Среди отобранных оказалась одна худенькая, согнутая, совсем седенькая старушка.
Стало еще страшней. Говорили, что старых, как правило, вовсе не ведут на работу, а отправляют прямо к ямам. Шуцман приказал выходить и строиться в колонну.
Нас повели через Двину к станции Засулаукс. Подошел товарный состав. Шуцман приказал нам влезть в вагон.
Вскоре мы прибыли в Елгаву[39]. Нас вывели и снова построили. Здесь у вокзала нашу колонну полицай записал в какой-то список. Я пристально вглядываюсь по сторонам: быть может, увижу знакомых — в Елгаве я многих знала. Но гражданских вообще в городе мало, встречаются одни лишь немецкие военные и полицаи. Но вот вижу, ведут под конвоем группу арестованных местных жителей, видимо, это коммунисты-активисты. Они оборваны, измучены, на них нельзя смотреть без сострадания.
Полицай заканчивает регистрацию и командует трогаться. Шагаем теперь, изнуренные, по пыльной дороге. Некоторые уже совершенно выбились из сил.
Солнце садится за лесом. Куда идем, неизвестно. Вечереет. Наконец после десятикилометровой ходьбы нас приводят к какому-то богатому хутору. Уже поздний вечер.
Из дома навстречу выходит хозяин, пожилой латыш. Переговорив с охранником, он указывает нам место на чердаке коровника, там мы должны расположиться на ночлег.
Измученные за целый день ходьбы, напуганные всем пережитым, мы начали карабкаться наверх, на чердак. Большинство из нас уже сутки ничего не ели, мучает жажда, душит страх. Что ждет впереди?
На полу чердака слой соломы. Укрыться на ночь совершенно нечем. Мы собрали в кучу солому, сгрудились вместе и, кое-как примостившись, смертельно усталые, скоро забылись тревожным сном.
До восхода солнца нас разбудил громкий крик:
— Вставайте, пора на работу!
Мы спустились, охранник уже ждал и повел нас в кухню. Нас, наконец, накормили. Наша работа — прополка сахарной свеклы. Далеко простирающееся поле сплошь заросло сорняками, листья свеклы едва из-за них проглядывают.
Земля глинистая и твердая, рвать траву трудно. Для евреев — городских жителей такая работа непривычна и очень утомительна. Вскоре руки у всех покрываются кровавыми царапинами, волдырями. Охранник часто проверяет, следит, быстро ли мы работаем.
Ежедневно он отмеряет определенный участок-норму и строго предупреждает: если мы будем плохо работать, нас расстреляют. Нам, конечно, ясно, что угрозу он может в любой день привести в исполнение, и мы стараемся не вызывать нареканий, добросовестно трудимся из последних сил. Когда мы закончили обработку полей у одних хозяев, нас перебросили в соседнюю деревню, к другим хозяевам. Работа та же.
Рабочий день длится от зари до темноты, запрещается умываться, запрещается стирать пропотевшее единственное платье. Грязь и пот въелись до зуда в тело, развелись вши. Волосы не расчесать — нет гребенки, нет перерывов в работе. Счастье, что еще кормят.
Иногда выдаются холодные ночи, и тогда мы прижимаемся друг к другу, сворачиваемся в комок, но не помогает: мерзнем, невозможно заснуть. Каторжный труд и нечеловеческие условия, палящее дневное солнце и ночные холода делают свое разрушительное дело — изматывают силы, вспыхивают болезни.
Однажды наша старушка свалилась на работе в глубоком обмороке. Мы оттащили ее в тень, уложили на траву, укрыли от посторонних глаз и холодной водой привели в чувство.
На другой день девушка Боброва получила солнечный удар, невыносимо разболелась голова, началась сильная рвота — казалось, она умирает. Мы едва упросили охранника увести ее в тень, чтобы оказать ей помощь, конечно, при условии, что остальные выполнят ее норму.
Мне тоже раз стало плохо на работе, потемнело в глазах, голова закружилась от нестерпимой боли, из носа хлынула кровь. Я зажала рукой нос и холодной мокрой тряпкой остановила кровотечение, немного отдышалась и снова за прополку. Лежать, отдыхать запрещено, за это можно поплатиться жизнью.
Так тянутся дни за днями.
Как-то раз около полудня мимо поля, где мы работали, проходил какой-то нездешний полицай-айзсарг, вооруженный автоматом. Разглядев нас, он истерично закричал:
— Откуда здесь жидовки? — И, словно дикий пес, забегал вокруг нашей группы, пронзая нас безумным взглядом. Его лихорадило, руки судорожно дрожали, казалось, вот-вот он начнет нас косить из автомата. Страшно было видеть, как он жаждет нашей крови.
Но, к счастью, наш охранник-«повязочник» был на месте и «заступился». Вступив в перебранку с коллегой-фашистом, наш охранник достал из кармана бумагу и показал, что он полновластный хозяин этой группы евреек. Недовольный и злой, пришелец-фашист, буркнув ругательства, убрался с поля. Позже хозяйка нам сказала, что не будь в тот момент нашего стража на месте или не сумей он доказать, что власть над нами дана ему префектурой, фашист наверняка уложил бы нас всех там же в поле.
Вскоре после этого случая среди местных жителей разнесся слух, что в деревнях работают городские еврейки. Не получив пока возможности нас уничтожить, местные фашистские холуи были рады поиздеваться. Толпами собирались они по ночам у нашего хлева, стреляли в воздух, бесились, дико хохотали. Это подорвало вконец наши и без того взвинченные нервы и расшатанное здоровье.
У нас в группе была молодая учительница, она совершенно упала духом и постоянно твердила, что здесь в деревне нас сперва до смерти измотают, а затем перебьют, уж лучше сразу покончить с собой.
Я спорила с ней, старалась утешить других, особенно слабых, убеждала, что труд является для нас спасением, что он поможет нам пережить несчастье и мы вернемся домой.
Учительница дулась на меня, не разговаривала со мной из-за того, что я настраивала всю группу на свой лад. Но кроме того я еще «воевала» с девушкой лет восемнадцати из Краславы[40]. Та систематически отлынивала от работы, зарывалась в высокую траву и отлеживалась. Меня это злило. Ведь в то же самое время наша старушка надрывалась, не разгибая спины. Все возмущались поведением девушки, но никто с ней не хотел связываться. Я же, напротив, решила прекратить это и попросила охранника выделить норму для каждой в отдельности. Он согласился. Это заставило и молодую работать со всеми наравне.
У меня работа спорилась, я трудилась быстро и хорошо. Справившись со своей нормой, я помогала старушке, но время у меня еще оставалось. А тем, кто выполнил норму, «повязочник» разрешал подойти к речке, умыться, постирать платье, оно высыхало на теле, но зато было без слипшейся грязи, пота и вшей. Так мы проработали шесть недель, пока не пропололи в округе все поля сахарной свеклы.
В день окончания работ охранник сказал, что вышел новый приказ: все евреи обязаны носить желтые нашивки с изображением шестиконечной звезды, и в соответствии с этим приказом велел нам тоже смастерить и пришить к одежде эти «звезды Давида»[41]. У нас не было желтой материи, пришлось прицепить к платью звезды из картона. Некоторые заплакали, надев впервые по два желтых ярлыка, клейма «неполноценной расы». Учительница тотчас напустилась на меня:
— Я же говорила вам, что все ровно нас ждет горький конец, очень нужно было еще на них надрываться, перед тем как получишь пулю… Охранник повел нас строем к реке, там уже ждал небольшой речной буксир. Вот увидите, — снова завелась учительница, — нас завезут подальше и будут топить!
— Не слушайте ее, не поддавайтесь панике, этого не будет, — вступилась я, — мы ведь хорошо работали и вернемся домой! Переговорив с рулевым, охранник велел подняться на буксир. Как только все уселись, пароходик отчалил.
— Куда нас везут? — попеременно спрашивали стражника смертельно напуганные женщины. Он уклонялся от ответа. Мы сидели подавленные, ожидая в любой момент ужасной расправы. Но судно все шло, мотор монотонно гудел, и, наконец, вдалеке показались знакомые очертания Риги. Мы так обрадовались в тот миг, как будто в этом городе совершенно не было фашистов.
Буксир подошел к берегу, и охранник объявил, что можем идти по домам. Мы засияли, бросились целовать друг друга, даже учительница и та переродилась: плакала от радости, казалось, не веря еще словам охранника. Мы сердечно простились и разошлись по домам.
Я пошла на свою старую квартиру, надеясь встретить сестер или хоть найти записку от них, узнать, пытались ли они бежать, догадаться по каким-нибудь приметам, уехали ли они. С такими мыслями я подошла к дверям своей квартиры, на них висела бумага, где крупным немецким шрифтом было написано: “Beschlagnahmt”. «Опечатано».
Значит, моя квартира и имущество теперь принадлежат немцам. Как быть? Я решаюсь пойти в префектуру. Захожу туда и обращаюсь смело к дежурному «повязочнику». Объясняю ему, что с группой евреек только сегодня приехала с полевых работ у Елгавы, мы там добросовестно трудились полтора месяца, а теперь не могу попасть в свою квартиру, она кем-то занята, я хочу лишь взять кое-что из самых необходимых вещей: пальто, платье, полотенце; остальное: обстановка, мебель да и сама квартира — меня не интересует. «Повязочник» пристально осмотрел меня и принялся рыться в каких-то книгах, листая страницы, сверяя списки. Затем он сказал:
— Да, точно, сходится, вы действительно сознательно работали. Подождите здесь немного, я пойду вместе с вами, посмотрю, в чем дело.
«Повязочник», в отличие от других шуцманов, показался мне человечным, назвал свою фамилию и разговаривал корректно. Я привела его к дверям своей квартиры. Свипсте, — фамилия этого шуцмана — уставился на миг в объявление и тут же решительно позвонил. Открылась дверь, и на пороге появилась моложавая латышка лет тридцати, одетая в мой черный костюм (этот костюм я и поныне храню, как реликвию). Выясняется, что эта фрейлейн, по фамилии Крисон, отныне является управляющей или владелицей всего нашего дома.
Мне ясно, почему она получила от немцев мою квартиру: это их подарок за кутежи, которые они с ней здесь устраивают.
В разговор между Свипсте и новоявленной хозяйкой об обстоятельствах ее прихода сюда и правах владения я тоже вставляю слово, обращаясь к моему провожатому:
— Вот этот самый костюмчик, который сейчас на ней, тоже мой. Она остолбенела, покраснела, сконфузилась, ей стало неловко. В конце концов такой грабеж евреев пока еще тоже незаконен. Я взглянула в глаза соперников. Каким ненавидящим завистливым взглядом они пожирали друг друга перед натасканными грудами чужого еврейского добра.
Выясняется, что где-то в другом месте управляющая сделала настоящий склад награбленных вещей из еврейских квартир нашего дома. Это еще больше разожгло зависть Свипсте, и он приказал ей в тот же день немедленно оставить мою квартиру.
Мне же он разрешил здесь жить и дальше. Все же я боялась оставаться в своей квартире: кто знает, что управляющая может выкинуть.
Я поспешно сложила немного белья, пару платьев, забрала пальто и оставила квартиру. Перед уходом я забежала к дворнику. Увидев меня, дворник и его жена пришли в замешательство.
Жена дворника пустилась в рассказы о проделках фрейлейн Крисон и буквально расцвела от восторга, услышав о ее позоре.
— Лучшие еврейские вещи всего этого дома попали к ней, — возмущалась жена дворника.
— Меня не интересуют вещи, — возразила я ей, желая, наконец, прекратить этот поток слов.
— Хорошо, но почему ей одной досталось так много! — не унималась моя собеседница.
— Это вам лучше знать! — ответила я и вышла.
— Кто бы взял меня к себе жить? Пойду к Соне Бобровой, — думаю я, — она моя очень близкая подруга и будет рада принять меня к себе.
Соня Боброва. 1928 г.
Урожденная Тагер, Соня Боброва с мужем и дочкой жила в доме на углу улиц Красноармейской[42] и Авоту. Она действительно от души обрадовалась мне, мы давно не виделись, еще задолго до начала войны. Я рассказала обо всем, что со мной приключилось, обо всем пережитом, о страхе и мытарствах.
Соня первым долгом приготовила мне ванну, и впервые за это долгое время я расчесала свои длинные волосы. Я ожила. Всю одежду, что я носила в деревне, пришлось выбросить — она уже расползлась на теле, почти сгнила. После всего того, что пришлось перенести, живя в хлеву в ежедневном страхе смерти и изнемогая от непосильной работы, — даже одна ночь у моих добрых гостеприимных друзей, на чистой постели, в тепле, и та показалось бы мне недосягаемым блаженством. Я бы никогда этого не поняла до войны. Но недолгим было мое блаженство. Я попросила Соню рассказать мне о событиях в Риге, которые произошли в мое отсутствие. Я хотела знать о положении евреев, хотела знать, что происходило и чего можно еще ожидать. Несмотря на усталость, я долго не могла уснуть. Все услышанное даже мне казалось кошмаром, мне, которой суждено было уже так много испытать. Почти все синагоги в Риге были осквернены и уничтожены[43], многие из них являлись шедеврами архитектуры, памятниками старины: например, знаменитая хоральная синагога по улице Гоголя[44], Старая синагога на улице Московской[45] и другие — все они были взорваны и сожжены вооруженными латышскими фашистами, хватавшими прохожих и живущих по соседству евреев, загоняя их в огонь молитвенных зданий.
Руины Большой хоральной синагоги в Риге. 40-е гг.
В то время, как одни корчились в муках, сгорая заживо, издавая нечеловеческие душераздирающие вопли, других евреев под дулами пистолетов заставляли подливать в пламя, где горели, быть может, их близкие, бензин, керосин, подносить к стенам дрова, солому.
Во дворе синагоги на улице Гоголя, когда ее жгли, было много повозок: во всех молитвенных залах, гардеробе и других помещениях разместились десятки людей — женщин, мужчин, детей, стариков, — это были беженцы из Литвы, не успевшие вырваться из фашистских лап, застигнутые немцами вблизи Риги. Все выходы храма были наглухо заколочены. По тем, кто пытался выпрыгнуть из окон, стреляли. Неистовые крики были слышны далеко вокруг. Никто не спасся из пламени.
Известного молодого раввина, любимца рижан Килова[46]«перконкрустовцы» специально привезли с другого конца города, чтобы вместе с другими живьем спалить в огненном пекле его синагоги на улице Столбовой, 63[47].
Израиль Мойша Килов. 30-е гг.
Подобная участь постигла и другие святые места рижского еврейства — сгорели молельни на обоих еврейских кладбищах. На Новом кладбище в Шмерли[48] фашисты сожгли весь обслуживающий персонал «Хевра-Кадиша»[49] и их семьи вместе со специальными помещениями, где обмывали и облачали в саван покойников. Там же погиб с женой и детьми известный рижский кантор и музыкальный педагог Минц[50].
Шмуэль Мордух Минц. 1925 г.
Даже на Старом кладбище[51] на Московском форштадте[52], где уже в течение последних десяти лет не хоронили никого, местные инквизиторы уничтожили все постройки, загнав в них перед взрывом десятки несчастных людей.
Руины молельни на Старом еврейском кладбище в Риге, сожженной 4 июля 1941 года. Впоследствии были снесены. 40-е гг.
В пожарищах тех дней погибли многие видные люди, которых случайно схватили на окрестных улицах у горящих зданий синагог. В те дни сожгли Сарру Рашину, известную в Европе скрипачку рижанку[53].
Сарра Рашина. 30-е гг.
Ужас охватил меня, когда я слушала о чудовищных злодеяниях по отношению к нашему несчастному народу. Мой ум не вмещал рассказанного, никакая фантазия не могла нарисовать то, что пришлось пережить людям перед кошмарной смертью, понять боль и муки близких, родных, видевших все это. Но, как видно, страдания и пытки безмерны и безбрежны.
Чудовищной была судьба евреев и в провинции. Известия о городках и местечках еще были обрывочны и случайны, но уже было ясно, что еврейское население там полностью уничтожили во время массовых казней, совершенных местными фашистами под началом эсэсовских хозяев. Лишь в таких крупных городах, как Либава[54], Двинск[55], уцелело еще какое-то количество евреев. Некоторые знакомые латыши рассказывали, что при въезде в Тукумс, Елгаву, Бауск и другие небольшие города уже вывешены плакаты с надписью «Юденрайн»[56], что значит: в них более нет ни одного еврея[57].
Уже с первых дней оккупации между евреями и окружающим миром пролегла невидимая стена отчуждения и изоляции. Евреям было запрещено покидать места жительства, а латыши, как правило, избегали с ними общаться, большей частью вообще ничего не рассказывали, быть может, многие из них стыдились говорить о злодеяниях своих соплеменников. Узнать, что происходит даже вблизи Риги, не говоря уже об отдаленной провинции, было крайне трудно. Некоторые евреи, привезенные с принудительных работ из других мест Латвии, знали, что происходило в малых городах и деревнях, но предпочитали отмалчиваться — то ли потому что не хотели распространять траурные вести, какими была полна и сама Рига, то ли просто не желая вызывать бессмысленную панику и тревогу.
Слушая страшные рассказы, я задавала сама себе вопрос: почему убили всех евреев в провинции, а в Риге уничтожили лишь часть? В чем преимущество рижских евреев по сравнению с их братьями из других мест? Быть может, те пали жертвой той погромной волны, которая унесла и несколько тысяч евреев-рижан в первые дни июля? Или… страшно подумать! Боже мой, неужели нас ждет их ужасная судьба?
Неужели нет выхода, нет спасения?..