К книге
Не время умирать. Назад в ГДРГлава 15
88%
Глава 15
15

В понедельник меня будит молочник, я просыпаюсь в своей кровати.

«Наконец-то мирно будит, — радуюсь я, проснувшись. — Последние пару дней мне такого утра очень не хватало».

Во дворе звякают бутылки, скрипят ящики, кто-то с верхнего этажа спускает корзинку на верёвке, теперь торгуется насчёт простокваши, не сходя с балкона. Молочник отвечает снизу терпеливо и громко, поэтому весь пансион узнаёт, что фрау Зайдель опять перепутала дни и что пустую посуду следовало выставлять с вечера. Когда готовится поставка, а теперь уже поздно что-то требовать.

Город начинает рабочую неделю без всякого отношения к моим четырём фамилиям.

Фрау Кемпе ставит передо мной варёное яйцо, две полоски хлеба и чашку суррогатного кофе. Обычный завтрак в недорогом немецком пансионе, как я понимаю, потому что раньше его еще не пробовал. На её собственном месте лежит раскрытая тетрадь домовых расходов, возле каждой суммы хозяйка ставит маленький строгий крест.

— В воскресенье вы вернулись довольно поздно, — говорит она.

— Был в гостях, — улыбаюсь я скромному завтраку, у нас всегда есть второе яйцо.

— Я не спрашивала, где именно вы были, — замечает фрау Кемпе.

— А я не оправдываюсь, я хвастаюсь, — снова улыбаюсь я.

«Да, поход к Бортникам мне очень много дал для понимания ситуации. Учитывая, какие интересные люди к ним ходят. Именно посмотреть на меня, и еще кое-что проверить», — вспоминаю я господина Европу.

Она поднимает глаза, точно проверяя, не заболел ли постоялец вдобавок к плечу.

— Значит, хорошо посидели, герр Соболев.

С такими ее словами я не спорю.

На улице светло и холодно, когда я на нее выхожу. Ночной дождь вымыл мостовую, но солнце ещё не добралось до нее между домами. У газетного киоска стоит человек в тонком коричневом пальто и читает «Трибюне», держа газету слишком низко.

«Страница у него вообще не меняется, надо бы ему на подобное несоответствие указать», — думаю я, оценивая его, как настоящего филера.

Когда я выхожу, он смотрит не на меня, только на стекло киоска, где я отражаюсь целиком.

«Лоренц все-таки приставил ко мне хвоста. После вчерашнего визита было бы невежливо поступить иначе», — понимаю я.

Киоскёр, сухой старик с металлической скобой вместо левой кисти, подаёт мне «Зэксише цайтунг», сам пересчитывает сдачу, прижав монеты большим пальцем к деревянному лотку.

— Ваши опять выигрывают в Праге, — сообщает он. — Если так пойдёт, к субботе у нас кончится типографская краска на восклицательные знаки.

— Одолжите у Первого Мая, — улыбаюсь снова я.

— У Первого Мая всё уже распределено, — как будто говорит ответ на пароль, заговорщически отвечает мне киоскер.

Я покупаю ещё пачку сигарет, старик недоуменно косится на неё.

— Вы же не курите.

— Понедельник длинный, — отвечаю я ему.

Человек в коричневом пальто нетерпеливо шевелит газетой. Я иду к остановке, он даёт мне полквартала и двигается следом.

На моих глазах около трамвайной остановки на Бюргервизе девушка на велосипеде попадает передним колесом в трамвайный рельс. Велосипед ложится сразу, а девушка ещё шаг бежит по инерции, нелепо взмахивая руками, потом все же падает на рассыпавшиеся папки. Трамвай звенит метрах в тридцати, вожатая ударяет по тормозу, пассажиры дружно подаются к окнам.

Я оказываюсь рядом раньше, чем успеваю решить, стоит ли оказываться.

— Не вставайте. Головой ударились? — спрашиваю девушку.

— Только достоинством, — раздосадованно отвечает она.

Она лет двадцати, в красном берете, с короткими светлыми волосами. На колене разорваны чулки, из ссадины выступает кровь. По мостовой разлетаются большие листы ватмана, угольные руки, гипсовое ухо, обнажённая мужская спина. Один рисунок вода уже тащит к решётке стока.

— Листы сначала соберите! — приказывает девушка. — Колено новое вырастет, а это мой сегодняшний зачёт!

К нам подбегает школьник с ранцем, за ним женщина из булочной, вытирая руки о передник. Трамвай наконец-то останавливается. Вожатая высовывается из кабины и спрашивает, вызывать ли «скорую». Девушка отвечает, что скорее вызовет смерть, чем опоздает второй раз к профессору Кляйну.

Я поднимаю её велосипед. Руль свёрнут, цепь слетела. Человек в коричневом пальто останавливается у афишной тумбы и делает вид, что внезапно нашёл в газетах продолжение интересной статьи.

— Господин, подержите колесо, — зову я его.

Он не сразу понимает, что обращаются к нему. На нас уже смотрит трамвай, булочница и половина улицы, отказаться означает запомниться сильнее, чем согласиться. Он складывает газету и подходит.

— Вот здесь, — говорю я. — Крепче. Вас как зовут?

— Такое обязательно? — с недовольным видом отвечает он.

— Велосипеду всё равно, конечно, а мне удобнее командовать по имени, — усмехаюсь я над его конспирацией.

Он молчит, но пальцы у него красные от холода.

Пока он держит переднюю вилку, я ставлю руль на место и набрасываю цепь. Плечо от хлопот отзывается тупым жаром. Девушка сидит на своей папке, булочница промывает ей колено водой из бутылки и ругает городские рельсы так, словно прокладывает их лично бургомистр.

— Готово. Ехать сможете, но медленно, — предупреждаю я ее.

— Медленно я уже опоздала, — девушка встаёт, проверяет ногу и протягивает мне испачканную углём ладонь. — Аннет Краузе. Академия художеств. Если профессор меня убьёт, передайте полиции, что вы последний видели меня живой.

Она смотрит мне прямо в лицо, настолько внимательно, как смотрят художники, не умеющие просто глядеть. Потом суёт рисунки в папку, привязывает её к багажнику ремнём и катит велосипед вдоль тротуара. Школьник бежит рядом, неся забытый берет. Трамвай трогается, пассажиры ещё несколько секунд провожают нас глазами, довольные бесплатным происшествием.

Человек в коричневом пальто возвращается было к своей газете. Я протягиваю ему открытую пачку.

— Заслужили.

— Не курю на службе, — сухо отвечает он.

— Зато мёрзнете? — смеюсь я.

Он смотрит на меня впервые без стекла и газетной полосы между нами. Лицо молодое, усталое, нос красный. После короткой паузы берёт сигарету.

— Иногда.

Я даю ему прикурить, убираю пачку и иду к следующей остановке. За спиной он выжидает положенное и тоже идёт следом. Теперь мы знакомы на одну сигарету, довольно немного, но наружка вообще складывается из мелочей.

В представительстве уже висит Димин лозунг. Ночью гуашь высохла, из-за этого восклицательный знак сполз вправо. Теперь получается, что достойную встречу Первомаю обещают уверенно, но с некоторой оговоркой. Под лозунгом машинистка из приёмной вынимает из волос шпильки и по одной прикалывает ими свежие распоряжения.

— Вас Ковальчук ищет, — говорит она. — И вообще все ищут всех. Понедельник.

Майор разговаривает по телефону. Увидев меня, показывает на стул и продолжает слушать. На блюдце перед ним лежит вчерашний кусок хлеба, за ночь он точно не стал свежее.

— Нет, — говорит Ковальчук в трубку. — Одну фамилию я вам не дам. Потому что у меня нет одной фамилии… Передайте оберст-лейтенанту, что советская сторона предпочитает медленную правду быстрому удобству с ошибкой. Да, можете перевести мои слова дословно.

Он кладёт трубку и на секунду прижимает пальцы к виску.

— Кранц?

— Лоренц. Кранц слушал рядом и сильно портил воздух. Что выяснили вчера?

— Бумага была у четверых, разговоров о ней — у двадцати или тридцати. Мазур сам разнёс по трём кабинетам точное окно маршрута. Подобное ведь не делает его предателем? — рассказываю я.

— Знаю. Делает только моей головной болью. Одинцов? — второй вопрос от Ковальчука.

— Пока только человек, через которого проходит слишком много чужой жизни, — пожимаю я плечами.

Я отлично знаю, кем он станет через двенадцать лет, но сейчас у меня нет никаких доказательств.

— Лебедева?

Я вспоминаю кухонный календарь и послезавтрашний день, интересную беседу около раскрытого окна.

— Умнее нас обоих.

— Это я тоже знаю, — Ковальчук берёт карандаш и перечёркивает что-то в блокноте. — Полковник Гурьев хочет вас видеть. Сегодня в восемь. Адрес получите у дежурного. Не опаздывайте и не пытайтесь угадать, зачем вызвали. Он не любит, когда ему помогают вести разговор.

— А если у меня планы? — сомневаюсь я.

— Теперь уже нет, — прекращает все мои сомнения майор.

В дверь заглядывает молодой человек с папкой шифротелеграмм. Под мышкой он держит западногерманский шахматный журнал. Худой, бледный, волосы зачёсаны с водой, галстук затянут так старательно, словно от крепости его узла зависит дисциплина всей группы.

— Василий Тимофеевич, Прага наконец пришла.

— На стол, Аникин. Идите завтракать, вы опять с утра на одном чае.

— Я не голоден, — спорит шифровальщик.

— Это не состояние организма, а ошибка учёта. Зинаида Максимовна все исправит.

Аникин кладёт папку, журнал оставляет под мышкой. Гладкая цветная бумага резко отличается от ведомственных листов. Ковальчук замечает мой внимательный взгляд.

— Алексей Сергеевич у нас шифрами занимается, — говорит он, когда дверь закрывается. — И шахматами. Шифры пока получаются хуже, чем играть слонами.

— Откуда у него западный, узкоспециализированный журнал? — задаюсь я понятным вопросом.

— Спросите у него в буфете, — отправляет меня Ковальчук.

В буфете тётя Зина действительно исправляет Аникина. Перед ним стоят каша, два бутерброда и чай, он ест кашу с видом человека, выполняющего взыскание.

— Нина, твой стынет! — кричит тётя Зина от стойки.

Машинистка из приёмной сидит за соседним столом и делает вид, что читает газету. Когда Аникин просит соль, она подаёт раньше, чем он заканчивает фразу. Он благодарит ее, не отрываясь от журнала, что явно не нравится девушке.

На обложке два явных гроссмейстера пожимают друг другу руки над доской.

— Хорошее издание? — спрашиваю я.

Аникин закрывает журнал слишком быстро.

— Шахматное. Задачи, партии.

— Это я по фигурам уже понял, — смеюсь я.

Он краснеет.

— Знакомый дал посмотреть. Немец. Мы иногда играем в парке у Гроссер-гартена.

— Сегодня?

— В обед. Если погода не испортится.

— Посмотрю, как вы играете, — решаю я. — И сам сыграю.

Когда-то я неплохо играл в шахматы, на уровне кандидата в мастера спорта. Теперь можно проверить, что забылось, а что еще нет. Соседа с третьего этажа, орденоносного токаря, я мог обыграть в любом состоянии, но так играть было не интересно, поэтому я старательно поддавался.

— Я не очень… то есть приходите, конечно, — смущаясь, приглашает Аникин.

Нина переворачивает газетную страницу, не прочитав предыдущую. Аникин этого тоже не замечает.

До обеда я занимаюсь тем, для чего именно числюсь в Дрездене: сверяю заводские ведомости, ругаюсь по телефону из-за кабельных муфт, подписываю Диме расчёт, в котором тот дважды путает миллиметры с сантиметрами. С техникой гораздо проще общаться, чем с людьми. Схему можно прочесть, цифру — пересчитать, пометки Соболева на полях подсказывают, где он уже успел поругаться с поставщиком.

Только сейчас, когда в дверь заглядывает очередной мастер и обращается ко мне по имени, приходится ждать первой фразы. Из неё хотя бы становится понятно, кто он такой и чего вообще от меня ждёт.

Дима дважды выручает без просьбы. Сначала называет по фамилии человека у телефона, потом напоминает, что чертежи для ОТК лежат в синей папке, напоминает громко, как о рабочем моменте, даже не глядя на меня. В третий раз уже не подсказывает, просто наблюдает, как я сам выкручусь.

Нормальная работа успокаивает. Ведь железу абсолютно безразлично, кто ты и из какого времени. Если зазор окажется неверен, подшипник нагреется при любом строе и в любое время.

В половине первого я выхожу к Гроссер-гартену. Мой мёрзлый знакомый идёт сзади, сменив газету на сложенный зонт. Солнце поднимается, но в его тощем пальто теплее не становится.

У парковой ограды стоят три каменных шахматных стола. За крайним играют двое стариков, один в железнодорожной фуражке без кокарды, другой с белыми усами и слуховым аппаратом. Усач дважды переспрашивает каждый ход, а потом обвиняет соперника в том, что тот пользуется глухотой, как дебютным преимуществом.

— Шах — это не какое-то слово, Отто, — терпеливо говорит железнодорожник. — Его необязательно слышать. Его хорошо видно на доске.

— Тогда зачем ты орёшь? — усач все равно недоволен.

— Чтобы все в парке знали, что я ещё жив, — строго ему отвечает железнодорожник.

За средней доской сидит Аникин. Напротив него аккуратный немец лет тридцати пяти, в светлом дорогом плаще и тонких лайковых перчатках. Рядом на спинке скамьи лежат второй западный журнал и небольшая, но явно фирменная коробка с изображением шахматного коня. Немец говорит по-русски медленно, однако почти без акцента.

— В Лейпциге в следующем месяце будет закрытый турнир, — говорит он Аникину. — Неофициальный, только сильные любители. Я мог бы внести ваше имя в списки участников, Алексей. Разумеется, без учреждения — зачем нам лишняя бюрократия?

— Я не знаю, смогу ли выехать? — явно хочется попасть на турнир в Лейпциге Аникину.

— Всего один вечер. Даже машина отсюда будет по такому случаю, я тоже еду. Вы слишком хорошо играете, чтобы всю жизнь объяснять старикам вилку конём, — сейчас я даже не верю своим ушам, когда сам слышу начало довольно хитрой вербовки.

Хорошо, что вербовщик не обратил на меня внимания, приняв тоже за одного из любителей клуба «Четырех коней».

Она такая вербовка, как раз не меркантильная и не за какие-то нарушения с преступлениями, именно по интересам будущей жертвы. В этот раз интересом выступает любовь к шахматам, отсюда всякие фирменные журналы и будущие подарки. Далее ожидается встреча в неформальной обстановке и легкий подход с вербовкой. Основная надежда здесь на то, что вербуемый не доложит начальству о случившейся попытке, чтобы его тут же не отправили в Союз. Тогда уже жертву можно подсекать, ведь данное нарушение уже достаточно серьезный повод надавить посильнее.

Железнодорожник слышит и несогласно поднимает голову.

— Старики хотя бы платят за проигрыш кофе, — говорит он по-немецки. — Молодые только обещают машину.

Немец натужно улыбается, не глядя в его сторону.

— Подумайте. И возьмите книгу — подарок. Здесь партии Спасского, в ваших изданиях некоторых из них нет.

Коробка оказывается футляром для карманных шахмат, явно не из дешёвых. Аникин касается её и отдёргивает руку, увидев наконец меня.

Я подхожу к столу.

— Алексей Сергеевич, вас там Ковальчук потерял.

Аникин нервно вскакивает и задевает коленом доску, белая ладья падает.

— Я же сказал, что буду здесь, — не понимает он.

— Мне сказали найти, — сам я поворачиваюсь к немцу. — Андрей Соболев. А вы?

— Ганс Бернер. Просто шахматный знакомый.

Руку он подаёт спокойно, манжета белая, ногти короткие.

— Прекрасно, герр Бернер. Василий Тимофеевич как раз просил записать данные иностранных знакомых наших сотрудников. Чистая формальность, конечно, место работы, адрес, основание встреч. Можно сейчас, чтобы Алексея второй раз не вызывать.

Бернер продолжает улыбаться, но уже убирая футляр в портфель.

— Боюсь, вы неверно поняли. Мы случайно встречаемся за доской.

— Тем проще. Данная случайность займёт всего одну строку, — настойчиво не отступаю я.

Он смотрит на Аникина. Тот стоит белый, не понимая, кого именно должен бояться.

— В другой раз, — говорит Бернер. — Мне пора срочно идти.

Он убирает журналы и футляр в портфель. Первый журнал, тот, что уже у Аникина, не просит. Уходя, кивает старикам, железнодорожник отвечает двумя пальцами, не прерывая партии.

Мы с Аникиным остаёмся у рассыпанных фигур, но он уже все понимает.

— Я ничего ему не рассказывал, — говорит он быстро. — Мы только играли. Он сам подошёл недели две назад. Увидел позицию, подсказал ход. Потом ещё раз встретились. Журнал дал почитать.

— А откуда он знал, что вы можете выехать в Лейпциг?

Аникин смотрит туда, где исчезает светлый плащ.

— Наверное, предположил.

— И русский язык где выучил — тоже предположил. И ваше имя.

Усач за соседним столом стучит костяшкой по слуховому аппарату. Железнодорожник терпеливо ждёт, пока противник снова услышит поражение.

— Что теперь будет? — спрашивает все понявший уже Аникин.

— Сейчас — партия, сами фигуры ставьте. Потом сами отнесёте журнал Ковальчуку и расскажете всё с первой встречи. Не потому, что вы в чем-то виноваты. Потому, если промолчите сегодня, то завтра станете обязательно виноваты в молчании.

Он садится, но пальцы заметно дрожат, когда он расставляет пешки.

— Меня ведь отзовут, — негромко говорит он.

— Может быть. А может, дадут по затылку и оставят. Это гораздо лучше, чем однажды объяснять своим товарищам, почему вы приняли от незнакомого человека машину, подарок и вечер без бюрократии.

— Я не собирался принимать! — вскидывается Аникин.

— Верю. Но он рассчитывал тоже не на сегодняшний день, — заранее смотрю в будущее я. — Это ловушка на будущее.

Я сажусь напротив, теперь Аникин играет белыми. Первые ходы делает механически, потом доска забирает его целиком, плечи опускаются, дыхание ровняется. На двенадцатом ходу он ловит моего слона, тогда улыбается впервые.

— Вы специально?

— Если проиграю — да.

Железнодорожник хмыкает.

— Русский всегда готов объяснить поражение стратегией.

Мы все-таки доигрываем до ничьей, кое-что я еще помню. Вставая, я киваю на соседний стол.

— Завтра приходите к ним. Без журналов. И в буфете иногда отрывайтесь от шахмат, там тоже есть на что посмотреть.

Аникин краснеет сильнее, чем при появлении Ковальчука.

— При чём здесь Нина?

— Вот это вы сами выясните, но уже без моей помощи.

Возле выхода из парка мёрзлый стоит у киоска с мороженым. Мороженщица вяжет за прилавком носок, покупателей нет, конечно, но спущенный сверху план требует присутствия на работе. Я кладу на край стойки пачку сигарет.

— Передайте господину с зонтом. Он забыл утром.

— А если не возьмёт?

— Возьмите себе.

— Я не курю.

Она пожимает плечами и возвращается к носку.

После работы Вера ждёт меня у проходной. Не прячется, не делает вид, что оказалась случайно, просто стоит под часами с папкой и смотрит, как рабочая смена вытекает на улицу. Рядом продают первые весенние тюльпаны, по три штуки в бумажном кульке. Мужчины берут их неловко, держа подальше от промасленных спецовок.

Подумав, я решаю отказаться от покупки цветов, у нас не те отношения, только ведь подумают, что именно те.

— Пройдёмся, Андрей Николаевич? — приглашает она меня.

— Полностью свободен до восьми.

— Значит, вас уже пригласили, — понимает Вера.

— Вы знаете куда? — делаю вид, что удивляюсь я.

— В маленькой колонии неизвестен только тот разговор, который ещё не состоялся. Иногда и он известен.

Мы идём к реке. В витринах получается обыкновенная пара сослуживцев, женщина с папкой, мужчина с плечом, которое он боится побеспокоить. Один раз я замечаю в стекле коричневое пальто, но пачка сигарет уже исчезла со стойки мороженщицы.

— Я утром проверила пражскую сводку, — говорит Вера. — Восемь матчей там по-прежнему не появились.

— Значит, мой несуществующий слесарь всё ещё обгоняет министерство. Или просто ошибся и поэтому меня ввел в заблуждение, — нахожу я простой выход.

Она останавливается.

— Вы опять отнекиваетесь?

— Нет. Теперь я только не отступаю от своей вчерашней лжи. Резко отступить — значит признать её самому, — улыбаюсь я.

— Это должно меня успокоить?

— Нет. Просто показать, что вчерашнюю ошибку я помню.

Вера идёт дальше, ее каблуки ровно стучат по плитам.

— Вы спросили, когда мне станет выгодно молчание, — говорит она. — Отвечаю. Мне нужна аспирантура в Москве. Документы готовы, кафедра согласна. Здесь характеристику держит человек, который привык получать благодарность лично и без свидетелей.

Я сразу понимаю намек и даже знаю, про кого она говорит.

Вера не смотрит на меня. У набережной разгружают баржу, кран переносит над водой связки досок, рабочий внизу отмахивает красным флажком.

— Имя?

— Пока нет, — отвечает девушка.

— Тогда и обещать мне нечего.

— Я не прошу обещаний. Я хочу, чтобы у меня был ещё один выход, если остальные закроют, — слышу я объяснение.

— И решили, что выход — это человек, который путает воскресенье со вторником?

— Человек, которого за выходные успели заметить и Ковальчук, и немцы, по крайней мере интереснее парткома.

У парапета фотограф устанавливает складной штатив. Молодая пара спорит, встать ли лицом к реке или к городу. Пока девушка поправляет жениху галстук, он терпит, глядя на неё, а не в объектив.

— Товарищи, совместный портрет! — зовёт фотограф. — Дама у воды — вечная тема.

Вера отказывается прежде, чем я успеваю открыть рот.

— Не любим фотографироваться?

— Не люблю оставлять доказательства хорошего настроения.

Люда на общих фотографиях всегда закрывала глаза в последнюю секунду. Потом сердилась на солнце, на фотографа, на меня, но снимки не выбрасывала ни разу. Я прожил с ней сорок лет и только теперь понял, что почти на всех карточках она смеётся ещё до того, как щёлкнул затвор.

— Я не стану вас спасать, Вера Алексеевна, — говорю я. — И не обещаю открыть Москву. Если появится возможность убрать чужую руку с ваших бумаг, я это сделаю. Не в обмен на вас и не за вчерашний календарь.

— Просто Вера, — говорит она. — Когда без свидетелей.

— Тогда и я просто Андрей.

— Нет. Вы пока слишком непростой Андрей, — отказывается девушка.

Она почти улыбается, кажется, я ответил ей правильно.

— В четверг Маргарита снова собирает гостей. Будут, конечно, карты. Генрих Оттович воскресеньем не ограничился, напросился на скат и еще спрашивал, играете ли вы.

— Я его чем-то заинтересовал? — удивляюсь я предупреждению от Веры. которая все правильно понимает.

— Вы всех заинтересовали, Андрей Николаевич, в этом ваша беда, — она ненадолго замолкает. — Я перевожу чужие разговоры десять лет. Люди, которые ничего не спрашивают, пугают меня больше просто любопытных. Он тихий, пьёт мало и охотно проигрывает. Такие приходят не за выигрышем, такие приходят за информацией. Учитывая, кто там собирается, вопросы могут возникнуть не самые приятные.

Очень интересно, все подобное я уже и сам понял, но теперь Вера тоже предупреждает меня насчет Вайса. Если когда-нибудь всплывет, что он посещал вечеринки у Бортников для сбора информации, хозяев очень быстро отправят домой и сделают невыездными.

— Зачем вы меня предупреждаете? — удивляюсь я.

— Вкладываюсь в запасной выход, — откровенно говорит Вера.

У моста наши дороги расходятся, Вера протягивает руку.

— Пока стоим, Андрей Николаевич.

— Пока стоим, Вера.

Она уходит к трамваю, не оборачиваясь. Фотограф усаживает молодую пару на складную скамейку. Жених наконец смотрит в объектив, девушка продолжает смотреть на него.

В восемь без трёх минут я нажимаю кнопку звонка в доме на тихой улице за Альбертплац. На табличке значится управление советских специалистов. Дверь открывает сержант в гражданском костюме, проверяет паспорт и проводит на второй этаж.

В приёмной сидят трое, капитан из гарнизона с папкой, пожилая женщина с рецептом и Пал Палыч Бортник с коробкой автомобильных свечей на коленях. Он радостно кивает мне, я ему в ответ. Дверь кабинета открывается, из неё выходит незнакомый мне полковник, застёгивая китель, и сразу говорит женщине:

— Завтра после десяти зайдёте в аптеку на Веттинер-штрассе. Спросите фрау Кох. Лекарство будет там.

Женщина прижимает рецепт к сумке обеими руками.

— Спасибо, Михаил Аркадьевич.

— Не мне. Врачу спасибо скажете, если поможет.

Он невысок, плотен, с седыми висками и лицом человека, которого трудно представить торопящимся. Китель сидит просто, без парадной выправки. Гурьев кивает капитану, забирает у Бортника коробку, открывает, вынимает одну свечу.

— Для «Волги»?

— Для неё, родимой. Немцы клянутся, что новая партия.

— Две оставите дежурному, четыре — в гараж. Остальные можете считать своей победой над плановым хозяйством.

Пал Палыч заметно сияет.

— Я всегда говорил, Михаил Аркадьевич…

— Поэтому я считаю сам, — останавливает его благодарность Гурьев.

Бортник уносит коробку, теперь Гурьев смотрит на меня.

— Соболев? Заходите.

Кабинет меньше приёмной. Стол, сейф, узкий шкаф, карта округа, два стула. На подоконнике стоит детский кораблик с отломанной мачтой, рядом сохнет подклеенная деревянная рейка. Гурьев снимает китель, вешает на спинку и садится в одной рубашке.

— Чай будете?

— Нет, спасибо.

— Правильно. После восьми от него одна только лишняя беготня.

Он раскрывает тонкую папку. Моё, то есть соболевское лицо приклеено к внутренней стороне обложки.

— До пятницы вы работали тихо, — говорит Гурьев. — Иногда слишком тихо, вас никто не видел и не слышал. Все было в порядке, сама работа у вас как раз такая и должна быть. Потом в вас стреляют, вы выживаете, за выходные вы успеваете поссориться с Ковальчуком, войти без приглашения к местной контрразведке, найти номер машины, которую ищут два ведомства, еще заинтересовать людей, которым интересоваться вами не полагалось. Есть объяснение?

— Плохая пятница.

— Это обстоятельство. Я спросил объяснение.

Я молчу, но Гурьев не торопит. За стеной капитан в приёмной тихо кашляет, на улице проходит трамвай, стаканы в шкафу едва слышно звякают.

— Не придумали? — спрашивает полковник.

— Придумал три. Ни одно вам не понравится, — вздыхаю я.

— Тогда не тратьте мое и свое время.

Он закрывает папку.

— Кранц хотел получить к утру одну фамилию. Не получил. Получит четыре проверки и будет недоволен вчетверо. Это полезное для него состояние. Но если среди этих четырёх действительно есть дыра, закрывать её будем мы. Не Лоренц и не вы в одиночку. Понятно?

— Понятно, — киваю я.

— Нет, — спокойно говорит Гурьев. — Пока только услышано.

Телефон на столе звякает, полковник снимает трубку.

— Да… Пусть зайдёт сам. Нет, мать не вызывайте, у неё сердце. Сначала поговорю с мальчишкой… Завтра в девять.

Он кладёт трубку и делает пометку на маленьком листке. Ни фамилии, ни сути разговора я не узнаю, но кому-то неизвестному только что оставили ещё одну ночь без семейной беды.

— В парке вы сегодня вмешались в подход к Аникину, — говорит Гурьев.

Я не спрашиваю, откуда знает, потому что подобные вопросы — его территория.

— Поздно вмешался бы — пришлось бы вытаскивать его вместе с крючком, — отвечаю на его вопрос.

— Рано вмешались — спугнули человека, которого можно было вести. Ковальчук сейчас выражается по этому поводу. Мысленно, надеюсь, потому что язва.

— Аникин не приманка, — отвечаю я.

Гурьев смотрит на меня внимательнее.

— Хороший ответ. Не служебный.

— Другого у меня нет, — пожимаю я плечами.

— Есть всегда. Служба тем и удобна, что под каждую подлость заранее приготовлена разумная формулировка, — уверен полковник.

— Журнал Аникин принёс Ковальчуку сам, — продолжает полковник. — Рассказал всё. Отзывать пока не будем. Завтра машинистка Нина ведёт его в кино. Билеты уже купила неделю назад, только позвать не решалась. Ковальчук решил, что это тоже контрразведывательное мероприятие.

— А герр Бернер? — становится интересно мне.

— Герр Бернер сегодня уедет в Лейпциг и больше не вспомнит этот парк. По крайней мере под своим именем.

Гурьев придвигает мою папку к краю стола, но руки с неё не убирает.

— Вы умеете видеть чужую слабость, Соболев. Сегодня увидели одиночество Аникина. Вчера — тщеславие Мазура. Это вообще-то полезное умение, так видеть окружающих вас людей. Опасным оно становится, когда человек начинает считать, что только он один всё видит.

— Учту, товарищ полковник, — с серьезным видом отвечаю я.

— Не надо учитывать. Надо иногда оглядываться.

Он возвращает папку в ящик и поворачивает ключ.

— На сегодня всё. К Лоренцу без Ковальчука больше не ходить. Самодеятельность с немцами прекратить. Если появится что-то срочное — звоните дежурному и называйте мою фамилию. Но не привыкайте звонить.

Я поднимаюсь.

— Михаил Аркадьевич, зачем вы всё-таки меня вызвали? — решаюсь задать вопрос.

— Посмотреть.

— Посмотрели?

— Только начал.

У двери он вспоминает ещё что-то, поэтому перелистывает маленький блокнот.

— Немца, которому вы сегодня дали сигарету, зовут Пипер. Унтер-офицер, человек Лоренца. У него тонкое пальто и дурная привычка не завтракать. Сигареты оставьте себе — вы их слишком заметно не курите.

На улице Пипер стоит напротив входа под тёмной липой. Пачка выпирает из кармана коричневого пальто. Когда я выхожу, он отворачивается к пустой витрине.

Я иду к трамваю. В стекле видно, как он ждёт полквартала, поднимает воротник и двигается следом.

Предыдущая главаГлава 15 из 17Следующая глава