Брать Хофмана у дома им вообще незачем, да просто не получится незаметно такое провернуть.
Здесь Криста, Петер, соседские окна, Гизеке с его голосом и собакой — слишком много глаз. Скорее всего, старику дадут отойти к центру или к лесной дороге, посмотрят, не выведет ли он их ещё на кого-нибудь, и только потом решат задачу. Значит, у меня теперь есть длина улицы. Метров триста — выходит довольно щедро, если знать, что с ними делать.
Я попятился от изгороди, обогнул сарай и пролез в сад Гизеке через знакомую дыру. Сухая ветка треснула под коленом. Кайзер, лежавший у крыльца, вскинул голову, втянул носом воздух, но даже не залаял, явно меня признал. Хозяин заметил меня секундой позже, половик застыл у него в руках.
— Вы опять? — сказал он. — Функе велел вам лежать. Я слышал собственными ушами.
— Потом отругаете. Видите человека у телефонного шкафа?
Гизеке покосился через забор.
— Который вроде работает?
— Именно вроде. Ни сумки, ни кабеля. И на дом Хофмана смотрит чаще, чем на шкаф.
Гизеке положил половик на перила. Лицо его стало тяжёлым и даже довольным, этот мир наконец предложил ему неисправность по старой специальности.
— Почта по воскресеньям, прямо на дом приносят, да еще через дыру в кустах, — пробормотал он. — Вот, значит, до чего дошёл прогресс.
— Мне нужно, чтобы он постоял здесь ещё минут десять. Только без драки, одними словами, — попросил я.
— Молодой человек, — сказал Гизеке с достоинством, — у меня всего одна нога. Я уже лет двадцать начинаю и заканчиваю драки исключительно словами. В конце концов, у меня есть Кайзер.
Он свистнул Кайзеру, открыл калитку и вышел на улицу, стуча протезом. Я пока остался стоять за сиренью.
— Эй, мастер! — гаркнул Гизеке.
Человек повернулся к нему лицом, когда до него Хофману оставалось шагов сорок.
— Вы мне? — удивленно спросил наблюдатель.
— А кому же ещё? Шкаф наш вскрыли — покажите наряд на работу!
— Проверка линии. Не мешайте работать, — довольно невозмутимо и уверенно ответил псевдоработник.
— Работать? У фрау Кунце телефон трещит с Рождества, у меня звонок пропадает каждый дождь, а вы битый час крутите одну отвёртку и всё никак не попадёте в первый винт! Показывайте удостоверение, хватит тут дурака валять!
На соседнем крыльце появилась женщина в переднике. Через дорогу отодвинулась занавеска. Кайзер сел перед человеком и поднял морду, очень спокойно и без рыка, но уходить теперь предстояло через него. Ремонтник взглянул на него и явно загрустил, просто послать наглого старика становилось затруднительно.
Наружник сказал что-то тихое. Гизеке не поддался на его слова, ответил так, что услышала вся улица:
— Ирма! Позвони обермейстеру Бёме. Скажи, тут какой-то неизвестный вскрыл государственную связь и отказывается назвать себя!
Сработано было шире, чем я просил, зато надёжно, теперь прикидываться неизвестным работником при телефонном шкафе наблюдателю стало сложно. Человек у шкафа достал из внутреннего кармана бумажник. Гизеке принялся изучать удостоверение, держа его на вытянутой руке и громко читая каждую строчку. От «Вартбурга» отделился короткий дымок, водитель завёл мотор.
«Серьезная контора, даже здешнее удостоверение приготовили к акции. Впрочем, время у них было, там тоже умные люди работают».
Хофман даже не обернулся на крик, только шаг его стал чуть короче. Он уже понял, что представление устроили именно для него.
Я ушёл огородами, перелез низкую стенку кладбища и двинулся вдоль могил, прикрытый живой изгородью. У поворота к кирхе Хофман на несколько секунд исчез от машины за каменной оградой. Этого мне хватало, чтобы оказаться совсем близко с ним.
Я вышел им кустов рядом, не глядя на него, оценивая свой запас невидимости.
— Не поворачивайте головы, за вами двое. Один у шкафа, второй в серой машине.
— Я заметил эту машину ещё вчера, — ответил он так же тихо. — Вы поздно появились.
— Знаю. Давайте в кирху. Через главный вход.
— Я шёл не туда, — попробовал поспорить со мной Хофман.
— Теперь идете туда.
Мы сделали вместе еще четыре шага. Потом я отстал и свернул между памятниками, Хофман продолжил один.
В кирхе заканчивается служба. Орган держит последний низкий аккорд, створки главного входа уже распахнули, на ступенях показались первые прихожане. Среди тёмных пальто белеют платья девочек-конфирманток, апрель в республике был месяцем двойного урожая. Когда кирха и государство делили детей по воскресеньям — одним конфирмация, другим Jungpioniere, когда осторожные родители молча платили за оба комплекта фотографий. Хофман поднялся им навстречу. Водитель «Вартбурга» увидел, как он вошёл в кирху, поэтому тут же подкатил ближе к площади. Теперь ему одному приходится следить сразу за дверями, толпой и зеркалами машины.
Пока Гизеке и его пес все еще контролируют второго шпиона, не давая ему рвануть на помощь подельнику.
Я обогнул апсиду. За старой липой в кладбищенской стене видна калитка, запертая только для тех, кто не знает, что ее надо приподнять и дернуть. В прежней жизни я видел её на схеме церковного участка. На месте схема оказалась абсолютно точной — редкая любезность со стороны архивов.
Пастор Барт стоит в ризнице, снимая облачение, рядом ждет Хофман. Судя по тому, как они молчат, объяснений между ними требовалось немного.
— У главного входа машина, — сказал я, закрывая дверь. — Второй человек задержан у вашего дома, но ненадолго. Нужен выход через сад.
Барт посмотрел на мою грязную одежду, на рукав, который я прижимал к левому боку, затем на Хофмана.
— У Функе задняя калитка открыта, — сказал он. — Он после службы пьёт кофе в саду и делает вид, что это отдых.
— Криста и Петер, — напомнил Хофман.
— Останутся дома, — ответил я. — Пока они живут обычным воскресеньем и ни о чем не подозревают, их не тронут. Если вы вернётесь, приведёте этих двоих прямо к ним.
Он посмотрел на дверь ризницы. За нею заговорили прихожане, заскрипели скамьи. Ему очень захотелось обратно, такое хорошо видно. Семьдесят один год, дом в двухстах шагах, дочь и внук, поэтому вся человеческая жизнь потянула его к парадному входу, а подпольное ремесло — к садовой калитке.
— Криста не простит, если я сейчас уйду, ничего не сказав ей, — наконец проговорил Хофман.
— Я скажу, — произнёс Барт. — Когда улица опустеет. Скажу, что Функе увёз вас с сердцем. Это даже не будет ложью, если вы ещё минуту постоите рядом с этим молодым человеком.
Хофман взял со стола пастора карандаш и на обороте церковного объявления написал три строки: «Криста, я у Функе. Из дома не выходите. Доверься Барту». Перечитал, зачеркнул слово «доверься» и написал его снова, но уже сильнее, продавив бумагу. Барт сложил записку вчетверо и убрал в карман.
В дверь ризницы дёрнули ручку.
— Герр пастор? — спросил незнакомый голос. — Здесь только что был пожилой господин, тёмный костюм, шляпа…
Барт приложил палец к губам и ответил через дверь:
— Здесь только что было сто двадцать пожилых господ. Подождите меня в нефе, я сейчас выйду.
Шаги все равно не ушли, видно, что человек остался ждать. Барт показал нам на садовую дверь.
Снаружи ударили колокола. Люди хлынули на площадь, заглушая всё: голоса, шаги, мотор. Мы вышли из ризницы в сад пастора. Барт запер за нами дверь и вернулся к пастве, чтобы задерживать всякого, кто вздумает искать старого учителя между алтарём и органом.
К дому Функе ведет узкий проход между кирпичной стеной и кустами смородины. Доктор действительно сидит в саду, но пить кофе уже бросил, сейчас подвязывает молодую грушу и бранится на плохую верёвку. Увидев меня, он снял очки.
— Если у вас разошлись швы, герр Соболев, я зашью вас вместе с пиджаком, — услышал я его угрозу.
— Сегодня пациент не я, — кивнул я на спутника.
— Вы все так говорите.
Он перевёл взгляд на Хофмана, на его лицо, на портфель, шутки сразу закончились. Функе провёл нас в кабинет через садовую дверь, посадил старика, затянул на его руке манжету. Стрелка поднялась, дрогнула и полезла выше.
— Двести двадцать, — сказал доктор. — Поздравляю, Эрнст. Теперь у вас есть настоящее основание лежать и не спорить.
— Снаружи двое, — сказал я. — Машина у кирхи. Они пришли за ним.
Функе ещё раз накачал манжету, точно второе измерение могло отменить первое.
— Кто они?
— Не народная полиция и не МГБ. Остального вам лучше не знать, — подумав, ответил я.
— Эту фразу я от вас уже слышал. Она не становится умнее от частого повторения, — проворчал доктор.
— Зато все равно остаётся верной, — пожал плечами я.
На улице послышался автомобильный мотор. Он приблизился, сбросил обороты у дома и несколько секунд работал почти под самым окном. Хофман посмотрел на меня. Функе даже не повернул головы, снял трубку фонендоскопа, приложил её к груди старика и велел глубоко дышать. Мотор снова набрал обороты и удалился к площади.
— Они хорошо подготовились. Знают даже, где вы можете быть, — заметил Функе.
Доктор снял манжету и открыл шкаф. Из него появились пузырёк, стакан воды и серое больничное одеяло.
— Повезу в районную клинику через старый лесной выезд, — решил он. — В приёмном сегодня дежурит мой однокурсник. До утра Эрнст будет больным с гипертоническим кризом. Это скучно, официально и потому относительно безопасно.
— А потом? — спросил Хофман.
— Потом будете спорить с теми, кто доживёт до понедельника. Сейчас просто выпейте.
Хофман проглотил таблетку, потом открыл портфель.
Внутри лежали газета, очки в футляре, завёрнутый в бумагу бутерброд и плотный коричневый конверт. Никаких шифров, микроплёнок и пистолетов. Просто набор пенсионера, вышедшего на полдня из дома. Только конверт был заклеен по краям чёрной изолентой.
— Я шёл к Отто Кесслеру, — сказал Хофман. — Северная горловина станции, пост сигнализации. После реки Хайнц должен был отметиться у него. Если к одиннадцати знака нет, Отто закрывает запасную связь и уезжает. Здесь деньги и адрес, где его станут ждать до вечера.
— Хайнц предупреждение увидел. К берегу не подошёл и ушёл обратно, — теперь смог рассказать я.
Хофман медленно выдохнул.
— Значит, вы всё-таки успели.
— Там — точно успел. Кесслер знает, что Хайнц отошёл?
— Нет. Поэтому я и вышел, что Отто ждёт меня до одиннадцати.
Он протянул конверт. Фамилия Кесслер уже поднялась во мне со дна памяти — не лицо, не агентурная кличка, а две машинописные строки из приложения к делу:
«16 апреля 1972 года на станции Радеберг в результате несчастного случая погиб электромеханик железнодорожной сигнализации Отто Кесслер, сотрудник нашей сети. Связь его гибели с основной разработкой не установлена».
Связь не установлена. Я сам читал эту фразу десятки раз и проходил мимо. В папке Кесслер лежал рядом с дорожной сводкой и перечнем изъятых вещей, один из мелких фактов, которыми обрастает большое дело. Теперь этот мелкий факт держал меня за горло.
— Что? — спросил Хофман.
Я посмотрел на часы. Без десяти одиннадцать.
— Мне знакома эта фамилия. Где именно пост?
Он объяснил, за товарным двором, у третьего входного сигнала, красная кирпичная будка. Функе тем временем помог ему лечь на заднее сиденье и накрыл одеялом до подбородка.
— Это обязательно? — спросил Хофман.
— При вашем давлении — да. Для конспирации можете считать, что нет.
Машина доктора стояла в глубине двора. Ворота выходили не к кирхе, а в узкий проезд между садами, откуда можно было уйти на лесную дорогу, не показавшись на площади. Функе сел за руль. Перед тем как закрыть дверцу, Хофман удержал меня за запястье.
— Не геройствуйте возле Отто. Если опоздали — просто уходите, — попросил он.
— Разумный совет, — согласился я.
— Вы никогда не следуете разумным советам, — он недоверчиво посмотрел мне в глаза.
— Поэтому я пока и жив.
Он отпустил руку. Функе поправил медицинскую табличку под ветровым стеклом, выкатил машину в проезд и свернул к лесу. Через минуту между заборами стало тихо.
Я вернулся к кладбищенской стене. На площади ещё толпились прихожане. Серый «Вартбург» стоял у ступеней, водитель курил, не выходя из машины. Человек от телефонного шкафа появился только через семь минут, очень злой, но все еще с удостоверением в руке. За ним до самой площади идет Гизеке и громко объясняет двум соседкам, почему государственная почта нанимает людей, не умеющих отличить отвёртку от шила. Кайзер старательно замыкает шествие.
Наружник тут же сел в машину и хлопнул дверцей. «Вартбург» рванул к главному шоссе, только туда, где Функе не ехал. Я подождал, пока за крышами исчезнет серый верх, и выбрался через сад.
«Хофмана мы сняли с крючка. Пусть некрасиво и не по учебнику, соседским скандалом, церковной калиткой и настоящим давлением в двести двадцать. Но без выстрелов и без людей в наручниках, — в тот момент мне этого хватает. — Трудно спасать сеть, когда ты знаешь, что с ней случилось, но не знаешь ее саму».
До станции я добрался за двенадцать минут. Велосипед дрожит всеми втулками на булыжнике, плечо жжет под повязкой, в нагрудном кармане похрустывает конверт для Кесслера.
Северная горловина начинается сразу за товарным двором. Рельсы расходятся веером, над ними стоят семафоры с красно-белыми крыльями, тянутся провода и металлические тяги. Маневровый паровоз толкает три крытых вагона, коротко покрикивая свистком. Воскресенья для железной дороги не существует.
Красную будку я увидел издалека. Возле неё стоят дрезина, машина транспортной полиции и человек десять железнодорожников. Они не работают, просто держатся кучкой и говорят вполголоса, как говорят там, где уже нечего делать руками. На верёвке у будки сохнет брезентовые рукавицы — парами, по-домашнему, хозяин повесил их утром, собираясь вернуться к обеду.
Я поставил велосипед у забора и подошёл к пожилому путейцу в промасленной фуражке.
— Кесслер здесь?
Он посмотрел на меня устало.
— Был. Вы родственник?
— От Хофмана.
Это имя он знает, что-то такое промелькнуло в глазах, но спрашивать ничего не стал.
— Увезли Отто.
— В больницу?
Путеец снял фуражку и провёл ладонью по волосам.
— Какая больница? Насмерть.
Слова оказались тише паровозного свистка, но после них весь товарный двор словно отодвинулся.
— Когда?
— В восемь семнадцать. Полез к третьему сигналу, сорвался на путь. Маневровый уже шёл, машинист ничего не мог сделать, — путеец помолчал. — Только Отто туда не полез бы без второго номера, ведь по инструкции не положено. И ремень он всегда проверял сам, даже если снизу мастер орал. Тридцать два года проверял, а вот сегодня почему-то забыл.
— Почему он вообще туда полез? — спрашиваю я, чтобы знать причину.
— В восемь пять поступила заявка, что погасло верхнее крыло. Отто оставил помощника за пультом и пошёл смотреть. Заявку передали якобы от станционного диспетчера, только диспетчер теперь клянётся, что ничего подобного вообще не передавал. В журнале есть одна строка, почерк чужой, — путеец оглянулся на будку. — Хотят сказать, что ночная смена записала. Ночная смена говорит, страницы утром были чистые.
У третьего сигнала двое рабочих смывают с головки рельса тёмное пятно. На щебне лежит монтажный пояс. Один карабин раскрыт, гладкий металлический язычок блестит так, словно его недавно протёрли.
К нам направился сотрудник транспортной полиции. При виде его путеец сразу надел фуражку.
— Вам лучше уйти, — сказал он. — Жене уже сообщили. Дом у переезда, третий в ряду.
Я отошёл прежде, чем полицейский успел задать мне вопрос.
«Восемь семнадцать? В это время я лежал в канаве у Эльбы и следил, как пустеет позиция в ивняке. Кесслер был мёртв ещё до того, как я отвязал велосипед, — понимаю я. — Эти двое из „Вартбурга“ здесь не при чем. Людей у западников здесь все же хватает, идут несколькими путями».
Заполнять список все-таки начали не с Хайнца и не с Хофмана. Конверт под рубашкой больше не похрустывает. Он давит на грудь всей своей небольшой бумажной тяжестью.
Дом Кесслеров стоит возле переезда, в ряду одинаковых служебных домиков с палисадниками. У первых двух калиток разговаривают женщины. Когда я подошёл к третьей, они сразу замолчали. Только младшая сказала вполголоса — не мне, своей соседке:
— К Марте. Значит, правда.
Дверь открыла невысокая седая женщина в синем переднике. Глаза у неё были сухие, видимо, слёзы уже прошли или ещё не начались.
— Фрау Кесслер?
— Да.
— Я из профсоюзной кассы. От товарищей Отто.
Ложь вышла плохо. В грязных брюках, с разбитой ладонью и заводским велосипедом у калитки я походил на кого угодно, только не на профсоюзного служащего.
Она посмотрела на конверт, потом снова на меня.
— Председатель профкома живёт через два дома, — устало сказала она. — Он пришёл вместе с полицией.
— Тогда я не из профсоюза.
— Это я уже поняла.
Она могла закрыть дверь, но вместо этого отступила в прихожую.
— Входите. Соседкам сегодня и без вас хватит работы языком.
На кухне было накрыто на двоих. Картофель в кастрюле давно перестал парить, на сковороде застыл жир. Возле одной тарелки лежала жестяная коробка для завтрака, помятая по углам. Личные вещи Кесслера успели принести раньше меня.
Я оставил конверт с одними деньгами, вытащив записку с адресом укрытия, ей она теперь ни к чему. Марта Кесслер села напротив, заглянула в конверт и сложила руки на столе.
— От кого деньги?
— От людей, которым помогал ваш муж, — больше я не смог ничего придумать, да и не надо такое ни ей, ни мне.
— Имена есть у этих людей?
— Не могу сказать. Извините.
Она кивнула без удивления. Значит, о второй жизни Отто не знала подробностей, но само её присутствие в доме почувствовала давно.
— Его убили из-за этих людей?
Ответить «не знаю» было бы гораздо безопаснее, только я сам устал от безопасных ответов.
— Да.
Марта закрыла глаза. Ненадолго — только на один вдох.
— Они сказали, это был несчастный случай. Не застегнул карабин, нарушил инструкцию. Отто проверял за мной оконные шпингалеты перед каждой грозой. Дважды проверял. А свой карабин застегнуть, выходит, забыл, — я вижу, что она не поверила словам бывших передо мной коллег с работы.
Марта встала, поправила крышку на остывшей кастрюле и снова села. Руки ищут привычную работу, но на кухне всё уже сделано.
— Вчера вечером он спросил, хватит ли мне одной его пенсии, — сказала Марта. — За тридцать четыре года ни разу не спрашивал. Я ещё рассердилась, что за странные разговоры прямо перед сном. Потом он достал страховой полис и положил поверх белья, чтобы я нашла. Значит, что-то он все-таки знал.
— Догадывался, — сказал я.
— Отто не тревожил меня догадками, — просто ответила женщина.
Я показал на конверт на столе.
— Там деньги. Это не компенсация. Просто деньги на первое время.
— Я понимаю разницу.
Она не стала считать. Открыла жестяную коробку, вынула завёрнутые в пергамент бутерброды и положила конверт внутрь. Один бутерброд был с сыром, второй с колбасой. Обычный завтрак человека, собиравшегося вернуться домой к обеду.
— Хоть кто-нибудь успел? — спросила она.
— Двое, — я помолчал, прежде, чем ответить.
— Отто знал?
— Не знаю. Но то, что он держал, не досталось им.
Она провела большим пальцем по краю коробки и защёлкнула крышку.
За окном опустился шлагбаум. Вскоре прошёл товарный состав — медленно, вагон за вагоном. Стёкла в буфете мелко задребезжали. Марта неподвижно слушала колёса, пока последний вагон не скрылся за домами.
— В заключении напишут, что он сам виноват, — сказала она. — У них уже всё готово. Если вы действительно от его товарищей, сделайте хотя бы это, не дайте им оставить такую бумагу детям.
— Я постараюсь.
Она посмотрела прямо на меня.
— Нет. Вы скажите — сделаете или нет?
— Сделаю.
Это было первое обещание за шестнадцатое апреля, для которого у меня нет никакого плана.
До этого утра молчание отделяло советскую линию от чужой картотеки и тем самым её защищало. После смерти Кесслера то же молчание отделяет случайную смерть по неосторожности, которое на самом деле просто убийство, от настоящего расследования. Правило, переставшее защищать людей, начинало теперь защищать только само себя.
Конец света оказался завораживающим: комета стала туманностью, и Земля погрузилась в вечную зиму. Цивилизация умирает. Остался только огонь, страх и снег.
https://author.today/work/617952