К книге
Хозяйка приюта для маленьких драконовГлава 18 Печать на ладони. Последний ключ
90%
Глава 18 Печать на ладони. Последний ключ
18

Утро начиналось не с чая, а с чужих шагов в коридоре. Я услышала их еще из-за полога: тяжелый шаг Марты, легкий Олли, и между ними чужой, слишком ровный, как отмеренный по линейке. Я натянула чистую рубашку, затянула шнурки и пошла на крыльцо, потому что в моем доме чужие шаги не должны были появиться раньше моего взгляда.

На крыльце стоял Роан без плаща. Цепь на его груди висела пустая, печать остыла и не звенела, когда он переступил с ноги на ногу. За его спиной стоял Ларс Вельт в своей темной куртке, с кожаной папкой подмышкой, и Тиса, которая сжимала рукав рубашки так, что белели костяшки. Марта вынесла им три чашки, поставила на перила и отошла, не задав ни одного вопроса. Чужих в моем доме встречали чаем, не криком.

— Ты сегодня поедешь в малый совет, — сказала я, и голос у меня был ровный, без учительской мягкости Маркуса, без хрипоты, которая пришла после бессонной ночи. — Ты пришел просить меня поехать с тобой или сказать, что я остаюсь?

Роан не ответил сразу. Он поднял чашку, отпил, поставил обратно и только тогда посмотрел мне в лицо. Я знала, что он не спал третью ночь, что на скулах у него синева, а под правым глазом лопнул сосуд, потому что он сам вчера налегал на бумаги, пока я варила мазь. Он считал, что у него есть время, и ошибся.

— Я пришел за третьим ключом, — сказал он. — И за твоим отказом. Сначала за отказом.

Я сложила руки на груди, чтобы он не увидел, как они дрожат. Это была не боязнь, это была злость, чистая, как кипяток. Чужими духами от него больше не пахло. Пахло печным дымом, моей мазью и его собственной усталостью. Я отметила это и тут же отогнала мысль прочь, потому что запах не был ни обещанием, ни виной.

— Говори цену, — ответила я. — У меня двенадцать минут до переклички.

— Третье действие печати открывает оставшиеся имена. Одним жестом, без нового браслета, без нового тела. Все одиннадцать сразу. Печать гаснет, я остаюсь без должности и без голоса в своем роде. Малый совет получит право выбрать мне невесту и место, где я буду жить. Я перестану быть инспектором короны сегодня к полудню.

Тиса на крыльце выдохнула так, словно ей дали пощечину. Ларс опустил глаза и раскрыл папку. Я смотрела на Роана, и во мне две вещи говорили разом. Одна говорила: бери, бери сейчас, пока Маркус не уехал в малый совет с серой папкой и не запер имена навсегда. Вторая говорила: ты отдаешь право выбрать себе жену и место в жизни за чужих детей, и эта цена слишком похожа на ту, которую с тебя уже сняли однажды.

— Тебе было четыре, когда у тебя забрали брата, — сказала я. — Ты помнишь, как горел дом?

— Помню запах. Не огонь. Запах, — ответил он коротко.

Я кивнула. Пауза кончилась. Я подошла к нему, протянула руку ладонью вверх и сказала:

— Тогда снимай печать сам. Я не буду держать твою цепь.

Роан снял цепь через голову, положил в мою ладонь медную печать, еще теплую от тела. На ней была видна тонкая трещина по краю, почти незаметная. Он знал, что она треснет после третьего действия. Он знал и принес ее сюда.

Ларс раскрыл папку, и в ней лежал лист с именами всех одиннадцати детей, которых я вписала в учетную книгу по прозвищам. Тиса подала мне браслеты из-под фартука, двенадцать штук, завернутых в чистую тряпицу. Марта вынесла с полки серебряную пластинку реестра из подвала. Все улики были у меня в руках.

— Я не поеду в малый совет, — сказала я. — Я поеду в палату к Маркусу. С тобой, с Ларсом и с Тисой. Пусть он увидит твою спину без рубашки, пусть он увидит мою подпись под протоколом и пусть он сам скажет вслух, что отказывается вернуть имена. Я хочу, чтобы он это произнес при свидетеле, который умеет писать.

Роан впервые за утро посмотрел на меня так, словно я сорвала с него не печать, а рубашку. Это был взгляд не благодарности и не нежности. Это был взгляд мужчины, который понял, что женщина рядом с ним перестала ждать его выбора и сделала свой.

— Ты не хочешь ехать со мной в малый совет, — сказал он. — Ты хочешь, чтобы Маркус сам запер себя.

— Я хочу, чтобы он произнес цену вслух. Тогда цена будет его, а не твоя.

Тиса вложила свою руку в мою ладонь, и я почувствовала под тонкой кожей след от ее первого ожога, уже бледный, уже почти свой. Олли стоял на крыльце в дверях, прижимая к груди медный ключ от оранжереи, и молчал. Это было его первое утро без превращения за две недели. Я не знала почему, но подозревала, что он знал.

Марта вытерла руки о передник, посмотрела на Роана без улыбки и без жалости и впервые сказала ему:

— В спальне на столе лежит чистая рубашка. Бурая от мази не подойдет для палаты.

Роан кивнул и пошел в дом. Я слышала, как по лестнице поднимаются его тяжелые шаги, и понимала, что он идет за рубашкой, а не за мной. Это было правильно. Сегодня он ехал в палату не как инспектор и не как мой мужчина. Он ехал как человек, который отдал последнее право, чтобы двенадцать детей перестали гореть по ночам.

Перед палатой я остановилась у фонарного столба, потому что сердце ушло в горло и не хотело возвращаться. В кармане передника лежал браслет Роана, завернутый в чистую тряпицу, и под ним протокол Ларса с двумя подписями. Саквояж оттягивал плечо: внутри кожаная папка с письмом об увольнении, футляр с кольцом, платок Роана, который я так и не отдала, и серебряная пластинка реестра. На мне была та же рубашка, в которой я варила мазь, только чистая, и это было правильно: я не должна была прятаться за новой тканью.

— Идем, — сказала я, и первая шагнула к двери палаты.

Привратник узнал Роана, отступил на полшага и доложил о нас, не дожидаясь, пока мы поднимемся. Маркус ждал вчера. Сегодня он не ждал, потому что думал, что ночь сделает за него всю работу: Роан передумает, я испугаюсь, дети останутся в приюте без имени. Ночь сделала другое. Она сделала шрам на его спине и подпись Ларса под моим протоколом.

На втором этаже пахло воском и старой бумагой. Секретарь открыл дверь кабинета, не стуча, и я вошла первая, не дожидаясь приглашения. Маркус стоял у окна в темном кафтане, с чашкой чая в руке, и смотрел на крыши нижнего города так, словно считал их. Я положила саквояж на стул для посетителей, не раскрыла его и не села. Это была его территория, его кресло, его право смотреть сверху, и сегодня я отказалась от этого права первой.

— Марта передала шкатулку с серебряной пластинкой? — спросила я вместо приветствия.

Он обернулся. Голос у него был мягкий, почти отеческий, но я уже знала цену этой мягкости: ею он учил меня десять лет назад молчать, когда я видела лишнее.

— Получил, — ответил он. — И протокол Вельта получил. И письмо ваше, Илана, получил тоже. Я ждал вас вчера, вы не пришли. Это меня огорчило.

— Я лечила человека, — сказала я. — Сегодня пришла.

Роан вошел следом, встал за моей спиной не как инспектор, а как свидетель, который больше не прячется за цепью. Ларс занял место у двери и раскрыл свою папку, чтобы Маркус видел чистый лист для новой записи. Тиса осталась в коридоре, потому что я запретила ей входить: ей не нужно было слышать, как советник торгуется ее именем.

— Двенадцать имен, — сказала я. — Двенадцать браслетов в подвале, серебряная пластинка реестра, расписка прежнего смотрителя и протокол осмотра браслета, который вы опознали вслух два дня назад. Я требую вернуть имена добровольно, при свидетеле, сегодня, до полудня. Если вы откажетесь, я пойду в малый совет с браслетом № 2 и спиной человека, на котором он сидел с детства. Вы сами выберете, в каком составе вас будут судить: в кабинете или в зале.

Маркус поставил чашку на подоконник, подошел к столу и сел в кресло. Руки он положил на столешницу ладонями вниз, и я увидела, как побелели костяшки.

— Вы нарушили клятву, Илана, — сказал он. — Вы лечили без подтвержденной свободы. Палата откроет дело против вас, и я не смогу его остановить, даже если захочу.

— Откройте, — ответила я. — Я отвечу за каждое касание. Сначала верните имена, потом судите меня за лечение. В таком порядке.

Он молчал, и я видела, как он считает: сколько стоит отказ, сколько стоит согласие, сколько стоит его собственное кресло. Ларс держал перо над листом и не торопил, потому что понимал: запись должна быть точной.

— Роан, — позвал Маркус. — Вы потеряли право голоса по жене. Совет рода выберет вам невесту. Вы уверены, что хотите идти дальше?

Роан шагнул вперед, и я почувствовала, как воздух между нами сдвинулся. Он положил на стол пустую цепь без печати. Металл звякнул о дерево, и этот звук был сухим, как треск лопнувшей печати.

— Я не уверен, — сказал он. — Я знаю. Я отдал третье действие вчера ночью, у себя на спине, при вашем поверенном и вашем протоколе. Печать погашена. Я больше не инспектор короны, и у меня нет голоса ни в каком совете. Если вы откажете вернуть имена, Илана пойдет в малый совет с моей спиной и подписью Ларса. Моя цена уже названа. Назовите свою.

Я смотрела на Роана и впервые понимала, что он не играет в инспектора, не отрабатывает регламент и не торгуется чужим горем. Он сидит за столом напротив человека, который когда-то учил меня, и кладет перед ним пустую цепь, потому что у него не осталось ничего, кроме слова. Это была самая дорогая вещь, которую я видела в кабинетах палаты.

Маркус смотрел на цепь, и я видела, как у него дрогнули пальцы. Он поднял взгляд на меня, и я впервые за десять лет посмотрела на него не снизу вверх, а прямо, как на равного, который сел за стол передо мной и пытается купить мою тишину.

— Илана, — сказал он, и голос у него стал тонким. — Я не могу вернуть имена одним жестом. Это не моя власть. Это решение малого совета.

— Это ваша власть, — ответила я. — Вы подписали приказ о продаже, вы опознали почерк, вы сидите в этом кресле. Либо вы вернете имена сегодня, либо я подаю жалобу королевскому наблюдателю через Ларса. Выбирайте сейчас.

Он молчал. Я молчала тоже, потому что торг здесь был не за серебро, а за его лицо. Роан не сводил с него глаз, и я видела, как у Маркуса оседают плечи под тяжестью чужой честности.

— Хорошо, — сказал он наконец, и голос у него стал глухим. — Я подпишу распоряжение о возврате имен. Но я требую, чтобы палата рассмотрела дело о вашей клятве отдельно. Я не могу закрыть его.

— Я и не прошу закрыть, — сказала я. — Я требую, чтобы меня судили публично, при том же наблюдателе, с теми же браслетами на столе. Если я нарушила клятву, пусть это увидят двенадцать человек, а не один советник в кабинете.

Он открыл верхний ящик стола, достал лист с гербовой печатью палаты, обмакнул перо и медленно вывел: «Распоряжение о возврате двенадцати имен, проданных из реестра приюта Вейн, в порядке исключения». Я смотрела, как он пишет, и считала буквы, потому что это было единственное, что я могла контролировать, пока он не отдал мне лист.

Роан не двинулся с места, пока чернила не высохли. Ларс записал каждое слово. Маркус поставил подпись, прижал печать и подвинул лист ко мне через стол. Я взяла его, подержала в руках, почувствовала шершавый край гербовой бумаги и положила в саквояж, поверх кольца и писем.

— Разбирательство по клятве — послезавтра, в девять утра, в этом же кабинете, — сказал Маркус. — Я приглашу наблюдателя. Я не обещаю, что выиграю.

— Вы не выиграете, — ответила я. — Но это уже не ваша забота.

Я застегнула саквояж и вышла из кабинета первой. В коридоре Тиса стояла у стены, прижимая к груди свой узелок с браслетами, и смотрела на меня так, словно впервые за два года поверила, что взрослые могут сказать правду и не отступить. Я кивнула ей, и этого было достаточно.

Роан догнал меня на лестнице, потому что я не стала ждать его в коридоре палаты. Он взял меня за локоть выше запястья, там, где кожа была холодной от утреннего камня, и я не сбросила его руку, потому что у него в кармане лежала пустая цепь, и я понимала, что ему нужно за что-то держаться.

— Не сегодня, — сказала я тихо, и он разжал пальцы.

Мы вышли на крыльцо палаты. Секретарь смотрел в окно и делал вид, что не видит, как бывший инспектор короны ведет за собой женщину, которую час назад допрашивали в кабинете наверху. Марта ждала у калитки с подносом, закрытым полотном, и я поняла, что она несла чай не для Маркуса, а для нас, потому что она знала, что мы не сядем пить в его кабинете.

Роан забрал у нее поднос молча, и она отдала без вопросов. По дороге домой мы шли молча, и я считала его шаги, потому что считать чужие шаги легче, чем собственные. У калитки приюта Тиса отстала, потому что Брин позвала ее помочь с бинтами, и мы остались втроем: я, Роан и Ларс, который впервые за свою карьеру видел, как с живого человека сходит украденное имя, и расписался под протоколом против себя и против меня.

На кухне пахло хлебом и мазью от ожогов, и я поняла, что Нора уже сварила отвар для Олли. Роан поставил поднос на стол и сел на лавку у печи, и я увидела, как у него дрогнули плечи, когда он опустил руки. Он не сказал мне ничего, и я не сказала ему ничего, потому что между нами лежал лист с гербовой печатью, и этот лист был дороже любых слов, которые мы могли бы произнести.

Ларс сел за стол, раскрыл папку и начал писать протокол осмотра браслета № 2, и я слышала, как перо скрипит по бумаге. Роан смотрел на свои руки, и я видела, что на правой ладони у него кожа побелела там, где он сжимал цепь, пока мы шли через нижний город. Я подошла к нему, взяла его руку и разжала ему пальцы, и он не сопротивлялся, потому что у него не было сил, и потому что я была единственным человеком в этом доме, который имел право к нему прикоснуться.

Я нанесла ему мазь от ожогов на ладонь, и он закрыл глаза. Ларс поднял голову от протокола и посмотрел на нас, и я видела, как у него дрогнуло перо, потому что он впервые видел, чтобы целитель лечил не ожог от печати, а обычный ожог от собственных пальцев. Роан открыл глаза, и я увидела в них то, что видела у Тисы, когда она впервые перестала бояться, что ее снова предадут. Он взял мою руку, не сильно, и поднес к губам, и поцеловал костяшки пальцев, и я не отняла руку, потому что это был не поцелуй, а признание.

— Не уходи сегодня, — сказал он, и голос у него был хриплым. — Не про дом. Про меня.

— Я буду здесь, — ответила я. — Но руку заберу.

Он разжал пальцы, и я забрала руку, и он не стал ее удерживать. Ларс дописал протокол, и я расписалась в нем той же рукой, которой только что лечила ему ладонь. Роан взял у меня протокол, поставил свою подпись рядом с моей и положил лист на стол, под браслет, который остался лежать после прошлой ночи. Браслет и протокол легли рядом, и я поняла, что это первая вещь в этом доме, которая принадлежит ему и мне одновременно.

Марта принесла чай, и Нора принесла хлеб, и мы сели за стол вчетвером, и я впервые за три ночи поела, и это был самый простой ужин в моей жизни.

Я положила браслет на полку под зеркалом рядом с медным ключом, и он лег точно в пыльный прямоугольник, оставшийся от печати, которую убрали утром. Металл был теплым, будто его только что держали в руках, и от гравировки пахло хвоей и старой кровью, которую целительский палец умеет отличать от свежей. Я вытерла руки о передник и пошла в кухню, потому что там ждал Роан, и я знала, что он не ляжет спать, пока не получит от меня что-то кроме молчания.

Он сидел за столом, без рубашки, в одной нижней сорочке, и я впервые увидела его плечи без повязки и без ткани, только бинт на правом боку, где Марта прикрыла ему ссадину от лавки. Ларс ушел в палату с протоколом и обещал вернуться к утру с ответом наблюдателя, и теперь мы были в доме одни, если не считать спящих детей наверху и Норы, которая ушла к себе через двор.

Я села напротив него и налила себе остатки чая, который остыл, пока мы подписывали бумаги. Чай был горьким и слишком крепким, и я пила его, чтобы занять рот, потому что не знала, с чего начать разговор, который не был про дом и не был про детей.

— Покажи спину, — сказала я.

Он не спросил зачем, потому что между нами уже не осталось места для этого вопроса. Он повернулся на лавке, подтянул сорочку к затылку, и я увидела шрам от лопатки к пояснице, бледный, с рисунком еловой ветви, звезды и трех точек. Третья точка теперь была не точкой, а тонкой полоской, и я поняла, что печать ушла не до конца, а только до границы, которую он сам себе поставил.

— Второй раз из трех, — сказала я. — Третий раз будет завтра, если ты согласишься.

Он молчал, и я видела, как у него напряглись лопатки, потому что он ждал не ответа, а прикосновения. Я взяла мазь с полки, ту самую, от которой пахло лавандой и дымом, и провела пальцем по шраму от звезды к последней точке, и кожа под моим пальцем стала горячей, а потом прохладной, и я почувствовала, как у него под ребрами что-то сдвинулось, будто кость встала на место.

— Роан, — сказала я, и он обернулся, и я впервые назвала его по имени в этом доме не при Маркусе и не при Ларсе. — Ты понимаешь, что послезавтра тебя вычеркнут из реестра инспекторов, и что твой род не сможет выбрать тебе жену, и что совет будет решать за тебя?

— Понимаю, — сказал он.

— Тогда зачем?

Он смотрел на меня так, как смотрят на дверь, в которую стучат впервые за много лет, и я видела в его глазах то, что видела у детей на крыше: страх перед тем, что за дверью окажется не спасение, а очередной обман.

— Потому что у меня была сестра, — сказал он тихо. — Ее звали Исса. Ей было пять, когда я пришел из школы и увидел, как с нее снимают браслет. Я держал ее за руку, пока горел шрам. Она превратилась в дракона той же ночью. Мать сказала, что это болезнь. Отец сказал, что это позор. Меня отправили в интернат, и я узнал правду только десять лет спустя, когда увидел твою коробку в подвале.

Я молчала, потому что здесь нечего было сказать, и он это знал. Он наклонил голову, и я увидела, как у него дрогнули ресницы, и я впервые поняла, что он не умеет плакать, потому что его научили, что слезы — это тоже украденное имя, которое нельзя вернуть.

Я наклонилась и поцеловала его в шрам на лопатке, там, где была звезда, и он вздрогнул, и я почувствовала, как под моими губами его кожа стала горячей, а потом ледяной. Я отстранилась, взяла его руку, ту, которой он держал меня на лестнице, и положила ее себе на колено, и он не убрал, и я не убрала.

— Послезавтра в девять, — сказала я. — Ты придешь со мной в палату как частное лицо, без печати, без цепи, и ты скажешь наблюдателю правду про Иссу. Я не обещаю, что этого хватит, чтобы тебя не вычеркнули.

Я проснулась от его дыхания. Оно было ровным, глубоким, со свистом на вдохе, который появляется только у людей, наконец позволивших себе уснуть. Его голова лежала на согнутой руке, другая все еще лежала у меня на колене, и я чувствовала тяжесть его пальцев через ткань юбки. На стуле у двери висела его пустая цепь, моток тонкой меди, похожий на снятую кожу. Я осторожно переложила его руку на стол, подложив под пальцы чистую тряпицу, чтобы не отморозил, и пошла наверх.

В комнате Олли было тихо. Мальчик спал, свернувшись на боку, платок Роана все еще лежал у него на шее поверх ожога, и я видела в утреннем свете, что пятно больше не ползет к сердцу. Оно остановилось на полпути к локтю, край его стал четче, суше, как старая монета. Я наклонилась, положила ладонь ему на лоб, и он не проснулся, только вздохнул и поджал колени к животу, как котенок. Я задержала руку на минуту, считая удары. Пульс был ровный, шестьдесят с небольшим, для восьмилетнего мальчика с чужим ожогом почти нормальный. Я спустилась в кухню.

Там пахло лавандой от тряпицы, в которой лежал браслет Роана, и подгоревшей кашей, потому что я забыла про чугунок, когда мы сидели за столом. Я сняла кашу с огня, перелила в миску, поставила остывать, и пошла будить Марту. Экономка уже сидела в сенях на лавке, в руках у нее была связка ключей и тетрадь в кожаной обложке.

— Двенадцать браслетов, — сказала она, не поднимая глаз. — Я посчитала по описи Веры. Одиннадцать медных, один оловянный без гравировки. Двое детей без рисунка.

— Знаю, — ответила я. — Их привезли последними, со стертым узором.

Марта кивнула, перевернула страницу.

— Я нашла в подвале еще одну коробку, — сказала она. — Под старой оловянной, вторая, оловянная, без крышки. В ней записки. Не Вера писала, почерк другой, мелкий, с наклоном. Я развернула три, не стала читать, принесла тебе.

Она протянула мне три сложенных вчетверо листка. Я взяла их, развернула первый. Записка была короткой, без даты, без подписи: «Принят мальчик четырех лет, имя при рождении Роан Кель, браслет снят при поступлении, ожог обработан, ребенок передан в интернат Святого Адриана под именем подкидыша номер семнадцать». Вторая записка была про девочку: «Принята Исса, пять лет, имя при рождении Исса Кель, браслет снят в присутствии свидетелей, ребенок превратился в дракона той же ночью, тело сожжено в оранжерее, пепел передан заказчику». Третья была про Олли: «Принят Олли, восемь лет, имя при рождении Олли, браслет надет, печать немоты подтверждена, ребенок оставлен в приюте под присмотром».

Я сложила листки обратно, убрала в карман передника. Руки у меня не дрожали, но внутри что-то сжалось, как кулак, который нельзя разжать.

— Марта, — сказала я. — Эти записки не должны выходить из дома. Если приедет поверенный от Вейсс, ты их не видела.

— Я ничего не вижу уже двадцать лет в этом доме, — ответила Марта сухо. — Но тебе я их принесла.

Я пошла обратно в кухню. Роан все еще спал, голова на согнутой руке, пальцы под тряпицей, дыхание ровное. Я села напротив, положила локти на стол, и стала думать. Записки были неопровержимы. Они были написаны не рукой Веры, не рукой Маркуса, почерк был мелкий, с наклоном, я не знала, чей он, но знала, что наблюдатель его установит. В записках было имя Иссы, имя Роана, имя Олли, и дата, хотя бы относительная: до или после того, как Роан попал в интернат. Если Иссу сожгли в оранжерее, а браслет Роана был снят без превращения, значит, у Роана ожог был нанесен не отнятием, а попыткой отнятия, которую остановили. Это меняло всю картину. Это значило, что кто-то в интернате Святого Адриана знал, что мальчик по имени подкидыш номер семнадцать на самом деле Роан Кель, и не вернул ему имя, потому что получил за это деньги.

Я встала, подошла к полке под зеркалом. Там лежал медный ключ от оранжереи, который Брин отдала мне вчера, и браслет Роана в тряпице с лавандой. Я взяла ключ, повертела в пальцах. Медь была холодной, с царапинами, с чужой гравировкой на обратной стороне, которую я раньше не замечала: «Оранжерея дома Вейсс, ключ служебный». Это был не ключ от старой оранжереи приюта. Это был ключ от оранжереи дома Вейсс, той самой, в которой сожгли Иссу. Брин мне его отдала не случайно. Она знала.

Я положила ключ обратно на полку. Мне нужно было идти к оранжерее дома Вейсс, но не сегодня. Сегодня послезавтра, послезавтра в девять утра, и я должна была прийти в палату с записками и с ключом, и с браслетом Роана, и с тремя детьми в качестве свидетелей, и с наблюдателем, который не уедет, пока не увидит все.

Я вернулась к столу. Роан проснулся, смотрел на меня, не двигаясь, как будто боялся, что я исчезну.

— Ты ходила к Олли, — сказал он не вопросом.

— И к Марте, — ответила я. — В подвале нашлись записки. Про тебя, про Иссу, про Олли. Записки про то, как у тебя сняли браслет, как Иссу сожгли, как Олли надели печать. Имена, даты, подписи свидетелей.

Он закрыл глаза.

— Я не знал про Иссу, — сказал он. — Мне сказали, что она умерла от лихорадки.

— Тебе солгали, — сказала я. — Тебе солгали про сестру, про брата, про интернат, про браслет. Тебя не украли. Тебя продали дважды.

Я села рядом, положила его руку обратно себе на колено, и он не убрал, и я не убрала, и мы сидели так, пока в кухню не спустилась Тиса в чистой рубашке с косой, и не сказала, что завтрак стынет, и что Олли проснулся и спрашивает про дядю Роана.

— Я знаю, — сказал он.

— Я знаю, что ты знаешь, — ответила я. — Поэтому я и не уйду сегодня.

Он лег щекой на стол, и я накрыла его плечи полотном, и осталась сидеть рядом, пока за окном не запели птицы, и я поняла, что впервые за три ночи я не хочу спать, потому что в этом доме впервые за три ночи есть кто-то, кого я могу не лечить, а просто держать за руку до утра.

Предыдущая главаГлава 18 из 20Следующая глава