Я отодвинула засов на двери траворезной и почувствовала, как Марта за моей спиной едва заметно выдохнула. Узел с ее вещами стоял у порога, и я знала, что в нем: чугунок, разделочная доска, запасная рубаха и небольшой мешочек с сушеными корнями, которые она собрала по моему списку. В кармане моего фартука лежали нож для корней и кожаный футляр с печатью травницы. Ключ от окна у ледника я забрала ночью, когда меняла замок. Теперь ключ грел мне бедро сквозь ткань, и я не собиралась его отдавать.
— Идем, — сказала я Марте. — В калитку через задний двор. Тимоша уже у Дарины, я отправила его с рассветней корзинкой. Ступай прямо к Олексихе, скажи, что я приду к вечеру. Если спросит, кто чужой, покажи записную книжку.
Марта кивнула и пошла по тропинке вдоль забора, не оглядываясь. Я проводила ее до поворота и вернулась в траворезную через малое окно. Нужно было закончить то, что нельзя бросать.
На столе лежали листы с реестром подписей под лицензию. Под медной копейкой сохла последняя подпись, кривая, синяя, с отпечатком мозоли, рядом стояли имена Дарины Сокол, Степка, Кати Шум, Олексихи. Пять имен, пять деревень, пять медных копеек вместо сургуча. Лицензия травницы, подтвержденная вольницей, а не советом стаи. Я свернула листы в трубку, перевязала тесьмой, убрала в сундук под двойное дно. Печать спрятала в жестянку из-под мази, залитую воском, под старую разделочную доску в углу. Если придут с проверкой, пусть ищут. У них нет моего ножа и моих рук.
Я зажгла свечу, подвинула банку с настоем коры для Степка. Левый локоть у него заживал плохо, к вечеру поднялась краснота, и я решила сменить повязку. Сняла старый бинт, промыла рану отваром, наложила мазь с топленым жиром и золой, перебинтовала чистым холстом. Степко сидел на лавке, не моргая.
— Больно?
— Нет. — Он помолчал. — А меня правда оставят?
— Правда. Пока я здесь, ты здесь.
Стук в дверь раздался тяжелый, уверенный. Так стучал Глеб, когда приходил ко мне в траворезную шесть лет назад.
— Открыто, — сказала я, не оборачиваясь.
Он вошел и остановился у порога. Я почувствовала его запах раньше, чем увидела, хвою, холодное железо, чуть-чуть дыма. Под вязью на запястье шевельнулось что-то тяжелое, ровное, как будто кто-то положил мне на руку горячий камень. Я затянула последний узел на бинте Степка.
— Выйди, — сказала я мальчику. — Погуляй у крыльца.
Степко послушался, прижимая руку к груди. Дверь за ним закрылась. Мы остались одни.
— У тебя три дня, — сказала я, не поднимая глаз. — Я сказала вчера.
— Я знаю. — Он сделал шаг, остановился. — Я подал вызов Брону на суд стаи по пункту о подделке метки. Сегодня утром, при двух советниках.
Я медленно подняла голову. Он стоял у порога, не заходя дальше, руки опущены вдоль тела. На левом виске тонкая седая прядь, которой не было месяц назад, глаза красные, видно, что не спал.
— Зачем?
— Метку рисовали без моего разрешения. И я хочу, чтобы стая это узнала при свидетелях. Не за столом, не через слух. При Марьяне и при всех старейшинах.
Я молчала. Под вязью стало тяжело, глухо, как пульс.
— Это не вернет мне шесть лет.
— Знаю.
— И не отменит пир. И не отменит имя, которое ты назвал при стае.
— Знаю.
— Тогда зачем?
Он поднял на меня глаза. Я впервые увидела в них не альфу, не мужа, не хозяина дома. Уставшего мужчину, который не знал, как попросить прощения словами.
— Ты имеешь право знать правду при всех. Не через меня. Через суд.
Я отвернулась к столу, начала мыть ступку. Руки были в золе и жире, вода в тазу стала серой. Я слышала, как он дышит за моей спиной.
— Ступай, — сказала я. — У тебя три дня. Потом я уйду в Моховую.
— Лада.
Я не обернулась.
— Я не дам тебе уйти ночью. Я дам тебе уйти днем, при свете, с сундуком и с печатью. И с лицензией, которую подписали пять деревень.
Он сделал шаг назад, потом еще один. Дверь открылась и закрылась тихо, без стука. На столе рядом с моей ступкой лежал свернутый лист. Я развернула. Вызов Брону на суд стаи, заверенный печатью альфы, с двумя подписями советников. Число. Имя Марьяны как свидетельницы. Его почерк внизу, мелкий, твердый.
Я положила лист в сундук, поверх реестра. Ступка остывала в тазу. Вода пахла золой и полынью. Под вязью впервые за шесть лет что-то шевельнулось, сухо, коротко, как чужой пульс под моей кожей.
Катя Шум пришла ко мне на рассвете, когда я только растопила печь. Стояла за порогом, плечом к косяку, левая рука прижата к груди, в правой узелок с грязной тряпкой. От тряпки тянуло железом и старой кровью. Лицо серое, под глазами синева, но глаза живые, волчьи.
— Пустишь?
Я отступила. Катя вошла, села на лавку у стены, не раздеваясь. Узелок положила рядом. Я заперла дверь на засов, потом подошла, развернула тряпку. Под ней лежала мужская детская рубашка, пропитанная кровью. Внутри, запутавшись в рукаве, кованый ключ с тремя зубцами, на кольце оберег из конского волоса.
— Это от мужа, — сказала Катя, глядя в пол. — Он сломал мне плечо вчера. Я ушла. Успела взять только это и сына.
— Сын где?
— У Олексихи. Спрятала с утра. Он думает, что я у Дарины за мазью.
Я опустилась на корточки перед ней, осторожно взяла за здоровую руку, повернула к свету. Пальцы холодные, дрожат. Под вязью стало тяжело, как будто там отозвалась чужая женская боль.
— Рубашку оставь мне, вымою и верну. Ключ отдам, когда поправишься. Сейчас сделаю тугую повязку, чтобы плечо не ходило. Потом поешь, потом ляжешь. Лежать будешь у меня на лавке, за занавеской. Олексиха знает, что ты у меня. Никита Рой знает. Больше никто.
— А твой муж?
— У меня нет мужа. Я в разводе.
Она посмотрела на меня впервые прямо. В глазах стояло усталое узнавание.
— Ты первая волчица, которая не спрашивает, за что он тебя.
— Я спрашиваю. У твоего мужа. Когда он придет.
— Не придет. Он не знает, где я.
— Узнает. Через Олексиху, через Дарину, через Никиту. Когда придет, я буду здесь.
Я повязала ей плечо, перебинтовала крепко, затянула узел. Она стиснула зубы, но не закричала. Я подвинула к лавке низкий стул, села рядом, положила руку ей на здоровую ладонь. Она не отняла.
Через полчаса пришла Марта. Увидела Катю, кивнула мне, молча поставила на стол чугунок с кашей, крынку молока, краюху хлеба. Сама села в углу, начала перебирать сушеные корни. Катя спала. За стеной Степко тихо стучал ножом, разделывал кролика, которого я купила у Зины из Моховой в обмен на мазь от кашля.
К полудню пришел Никита Рой. Стучал дважды, негромко, как свой. Я открыла, впустила. Увидел Катю, остановился. Потом посмотрел на меня, на ее повязку, на ключ на столе.
— Она твоя пациентка?
— Моя.
— Ее муж Тарас Шум из Каменной балки. Он приходил ко мне вчера, спрашивал, как развести жену без шума.
— И что ты ему сказал?
— Что развод по одному заявлению мужа невозможен, если жена против. Что нужно или обоюдное согласие, или решение вольницы. Он ушел, сказал, что подумает.
Я посмотрела на спящую Катю.
— Он придет за ней. С двумя братьями, скорее всего.
— Я пришлю к тебе Зину. Она живет через три дома. Если что, выбьет ему зуб быстрее, чем он войдет.
— Не надо. У меня другое. Я вызову его в вольный суд по факту домашнего увечья. Сегодня напишу заявление, завтра отнесу в реестр.
Никита посмотрел на меня долго, потом кивнул. Сел за стол, достал свою чернильницу, лист бумаги. Мы писали заявление вместе, по пункту вольницы, со ссылкой на статью шестую. В заявлении я указала сломанное плечо, побои сыну, попытку забрать ключ от кладовки. Свидетели: Олексиха, я, Марта. Подпись Никиты как поверенного, моя как принимающей стороны.
Катя проснулась, когда мы запечатывали заявление.
— Ты понимаешь, что он не простит, — сказала она.
— Простит. Когда узнает, что я написала в заявлении. Потому что в заявлении написана правда. Он не простит правду, но он не сможет сделать вид, что ее не было.
Никита забрал заявление, обещал отнести в реестр к вечеру. Я проводила его до порога. На крыльце стоял Степко, прижимая к груди перевязанную руку.
— Ты сегодня никого не пускала, кроме Кати и Никиты, — сказал он. — Я слышал, как стучали. Я думал, это он.
— Это не он.
— А если придет?
— Тогда я буду здесь. И ты будешь здесь. И Марта. И ключ от кладовки. И заявление, которое уже у поверенного.
Степко помолчал.
— А если он приведет братьев?
— Тогда мы запрем дверь и будем ждать вольного суда. Я не открою ему, пока он не принесет мне бумагу, что он не тронет Катю. Если принесет, поговорим. Если нет, будет ждать под дверью.
Степко кивнул. Я вошла в траворезную, закрыла дверь на засов. Катя сидела на лавке, смотрела на ключ.
— Я не вернусь, — сказала она.
— Не вернешься. И я не вернусь. Мы обе.
Под вязью впервые за шесть лет стало не тяжело, а тепло. Сухое короткое тепло, как у маленького огня в закрытой печи. Я подошла к печи, подбросила полено.
Вечер пришел быстро. Я мыла руки в тазу, когда услышала шаги. Не Степко, тот ступал легко, по-детски шаркая пятками. Не Марта, та ходила тяжелее, припадая на левую ногу. Эти шаги были ровные, низкие, медленные, и я узнала их раньше, чем увидела человека.
Глеб остановился у крыльца, на три ступени ниже порога. Я вытерла руки о фартук, сняла его, повесила на гвоздь. Потом подошла к двери и открыла ровно на ширину ладони.
Он был без плаща, в серой рубахе с расстегнутым воротом, без альфовой цепи на груди. Под глазами лежали тени, на левом виске та самая седина, которую я уже видела утром.
— Я не впущу тебя.
Он кивнул.
— Я принес не это.
Он достал из-за спины узел, небольшой, перевязанный сыромятной бечевой. Положил на нижнюю ступеньку, выпрямился.
— Это банное мыло, с мятой. Катя им пользовалась в нашем доме. Я подумал, что ей сейчас нужно что-то знакомое.
Я смотрела на узел. Катя пользовалась этим мылом. Значит, он знал, где она, у кого, с чьего разрешения. Значит, кто-то из дома, Дарина, Марта или Зина, уже сказал ему, что у меня в лечебнице спит чужая жена со сломанным плечом.
— Кто тебе сказал?
— Тарас Шум. Он приходил ко мне в совет час назад. Плакал, просил вернуть ему жену. Утверждал, что она у меня.
— А она у тебя?
— Нет. Она у тебя.
— И что ты ему сказал?
— Что я не альфа его жене. Что если он тронет хоть один волос на голове Кати, я подам на него в вольный суд сам, как свободный мужчина.
— Зачем ты здесь, Глеб?
— Я здесь, потому что ты узнаешь про подделку метки раньше, чем я успею тебя предупредить. И я хочу, чтобы ты узнала от меня. Чтобы это не пришло через Марту, через поверенного, через Брона.
Я открыла дверь шире, ровно настолько, чтобы он видел комнату: Катю на лавке под рваным одеялом, Степка у печи, Марту в углу с чугунком. Потом закрыла снова, но не до конца.
— Скажи.
— Метка истинности, которую мне поставили шесть лет назад, была заказана советом. Я узнал вчера ночью, когда Брон при мне зачитывал старые бумаги. Они хотели привязать меня к чужой волчице политическим браком. Метка была не моя. Не твоя. Нарисованная тремя старейшинами, в том числе Броном. И она уже распадается. Поэтому я публично назвал Инессу, потому что совет подставил меня под скорый позор, и я не знал, как его избежать.
Я молчала. Под вязью горело. Где-то в глубине груди шевельнулось что-то третье, чему я пока не знала названия.
— Ты знал. Шесть лет ты знал, что наша метка ненастоящая.
— Я не знал. Я узнал вчера. Поверь или нет. Я не прошу прощения. Я прошу, чтобы ты дала мне три дня для подачи вызова Брону на суд стаи. Пока ты еще в этом доме как свободная женщина.
— Я дам тебе три дня. У меня заявление на Катю Шум, которое уйдет в реестр к вечеру, и мне нужно, чтобы совет был занят мной, а не мной и Тарасом одновременно.
Он кивнул. Сделал шаг назад.
— Лада. Если ты узнаешь что-то раньше меня, скажи мне. Я устал узнавать от чужих.
— Я ничего тебе не должна.
— Знаю. Я не прошу. Один раз.
Я закрыла дверь. Засов лежал на полке, я не стала его задвигать. Катя шевельнулась, открыла глаза.
— Это твой бывший муж?
— Мой бывший муж.
— Он принес тебе мыло?
— Тебе. С мятой.
Катя помолчала.
— Хороший мыл.
— Хороший.
Стук в дверь раздался через час, негромкий, уверенный, чужой.
— Кто?
— Никита Рой. У меня к вам срочная бумага, и я бы хотел войти до того, как сюда придет Тарас Шум.
Я сняла засов. Никита вошел быстро, без поклона, с кожаной папкой под мышкой. Невысокий, сухой, с аккуратной бородкой и глазами человека, который привык считать чужие деньги. Положил папку на стол.
— Тарас Шум подал в совет заявление на возвращение жены. Утверждает, что вы удерживаете Катю Шум против ее воли и против воли мужа. У него подпись двух свидетелей из деревни Моховая, которые видели, как Катю вносили в ваш дом на носилках.
— Она не его жена. Она пациентка. У нее сломано плечо и прокушено предплечье. Она пришла сама, потому что в доме Шума ей не дали воды.
— Знаю. Я принес вам копию заявления, потому что по уставу вольницы поверенный обязан вручить копию ответчику до того, как совет начнет рассматривать дело.
Я взяла лист. Почерк крупный, грубый. «Прошу совет вернуть мне жену Катерину Шум, ныне находящуюся в доме травницы Лады Рейн против своей воли. Утверждаю, что травница удерживает жену незаконно, используя ремесленные печати, и требует выкуп за возвращение».
— Выкуп, — повторила я. — Это ложь.
— Это ложь. И я это записал. Но Тарас Шум муж, и по уставу стаи муж имеет право требовать возвращения жены, пока она не подала заявление о разводе через хранительницу Марьяну. У вас три дня до заседания совета. Тарас просит совет не рассматривать ваше заявление на Катю, пока не вернут жену. Брон поддержит его, потому что Брону нужно, чтобы вы были заняты Катей, а не подделкой метки.
Я молчала. В глубине груди сжалось, и я поняла, что это злость на саму себя за то, что не подумала об этом раньше.
— Что мне делать?
— Два варианта. Первый: вы подаете заявление в реестр как за пациентку, и совет рассматривает его отдельно от заявления Тараса. Это даст время, но не защитит Катю от возвращения. Второй: Катя сама подает заявление о разводе через Марьяну, тогда она становится свободной женщиной. Но для этого ей нужно встать, прийти в дом хранительницы и назвать причину. А она сейчас лежит у вас с прокушенным плечом.
Я подошла к лавке, положила руку Кате на лоб. Лоб горячий, сухой. Жар возвращался.
— Она не встанет сегодня, — сказала я.
— Значит, первый вариант. Подавайте заявление в реестр как за пациентку. Но Тарас может подать встречное, и тогда вас вызовут на совет вместе с ним, и вам придется защищать и Катю, и себя одновременно.
Я выпрямилась.
— Сколько стоит ваша копия заявления?
— Нисколько. Я поверенный вольницы, а не стаи. Обязан вручить копию бесплатно.
— Тогда вот вам моя копия. Заявление на Катю Шум как на пациентку, с подписью Марты как свидетеля, с указанием травм и лекарств. Заверьте своей печатью и положите в реестр до утра.
Никита взял лист, прочитал, кивнул. Достал из кармана красную круглую печать с вольным знаком, приложил к нижнему углу.
— Положу в реестр лично. И пришлю вам копию с печатью реестра до рассвета. Но, Лада Рейн, вам нужно понять одну вещь. Совет Ардена не будет рассматривать заявление пациентки отдельно от заявления мужа. Они будут рассматривать их вместе. И на этом заседании вы будете отвечать не за Катю. Вы будете отвечать за себя. За то, что открыли лечебницу на граничной земле без разрешения совета, за то, что отказали Брону в передаче печати, за то, что собираете подписи под лицензией. Катя Шум только повод. Они хотят вас.
— Знаю.
— Тогда вы понимаете, что через три дня я буду защищать на заседании не только Катю. Я буду защищать вашу лечебницу.
— Защищайте. У меня подписи пяти деревень под лицензией. У меня реестр долга в три тысячи серебром за шесть лет работы в доме Ардена. У меня копия письма совета о подделке метки, которую мне принес Глеб Арден. У меня печать травницы в жестянке под разделочной доской. И у меня Катя Шум, живая, с перевязанным плечом, которая завтра утром сможет встать и сказать совету, кто ее сломал.
Катя лежала на лавке в сенях, укрытая моим старым тулупом. Правое плечо было перевязано чистым холстом, поверх я положила мешочек со льдом, который Степка натаскал с ручья в берестяном коробе. Катя не спала. Она смотрела в потолок и тихо перебирала край тулупа пальцами левой руки.
— Плохо? — спросила я, садясь рядом.
— Не спится. Все думаю, что скажет свекор, когда узнает.
— Свекру скажу я. Утром. Если он приедет, его встречу я.
Она посмотрела на меня впервые прямо, и я увидела в ее глазах страх, и стыд за этот страх, и надежду, которую она тут же постаралась спрятать. Я знала этот взгляд. Я сама так смотрела шесть лет назад, когда меня привели в дом Ардена и сказали, что отныне я жена альфы.
— Лада. Если совет спросит, кто меня бил, я не смогу соврать. У меня метка рода на левом предплечье, я ее ставлю с мужем в одну ночь, и она гаснет, если я говорю неправду о его доме. Я не могу молчать. Это закон стаи.
Я похолодела. Метка рода. Я знала о таких только по рассказам матери, она говорила, что в старых родах клятва жены проверяется через кожу. Метка гаснет, если жена лжет о муже, его доме, его чести. Это значит, что Катя не может в суде сказать, что муж не бил ее, если бил. Но она и не может сказать правду, потому что метка погаснет, и совет решит, что она лжет.
— Где метка? — спросила я.
— Здесь. — Она завернула рукав. На предплечье я увидела старый синий рисунок, волчья лапа в кольце. Рисунок был бледный, почти стертый, и по краям я заметила тонкую красную кайму. Метка не гасла. Она жгла. Свекор Катин, Яромир, бил жену сына, и метка не могла решить, что важнее: честь рода или честь женщины.
— Сколько лет метке?
— Семь. Я вышла за его сына в семнадцать.
— Свекор знает, что метка на тебе?
— Знает. Он бьет меня в спину, чтобы метка не видела. А лицо и руки — это его право, он так говорит. Право старшего.
Я сжала зубы. Право старшего. Я вспомнила, как Брон говорил мне про порядок, про то, что женщина в доме альфы — это не человек, а часть дома. Часть дома. Катино плечо тоже часть дома Яромира, и он решил, что может ее сломать.
— Слушай меня. Завтра приедет совет. Они спросят, кто тебя бил. Ты отвечай: свекор. Яромир. Имя и род называй прямо, как записано в реестре стаи. Метка погаснет. Это будет твоя цена. Но если ты не скажешь правду, метка погаснет все равно, потому что ты будешь лгать, а не молчать.
Катя побелела.
— Если метка погаснет, меня вычеркнут из рода. Я стану ничьей. Меня не возьмут ни в одну деревню.
— Тебя возьму я. Метка рода — это не закон вольницы. Это закон стаи. Я вольная травница, я подчиняюсь уставу вольницы, а не вашему совету. Если совет захочет тебя вычеркнуть, пусть подаст бумагу в вольный суд. А пока бумаги нет, ты моя пациентка. И моя подопечная, пока я тебя не вылечу.
Катя молчала. Я видела, как дрожит ее левая рука.
— Я дам тебе записку для свекра. Записку от вольной травницы. Я напишу, что плечо сломано ударом взрослого мужчины, что рваная рана нанесена волчьим когтем, что лечение займет два месяца и что за это время муж и свекор не имеют права приближаться к пациентке ближе, чем на полет стрелы. Записку подпишу печатью травницы, поставлю свою руку. Если Яромир нарушит, он нарушит закон вольницы, а не стаи. Совет не сможет его выгородить.
Я достала из кармана фартука чистый лист и огрызок карандаша. Катя смотрела, как я пишу, и по ее щеке текла слеза. Она не вытирала. Я тоже не вытирала. Я писала.
Когда я закончила, за окном послышались шаги. Тихие, тяжелые, мужские. Я узнала походку Глеба. Он не постучал, просто остановился за дверью и ждал. Я открыла.
— Катя не спит, — сказала я. — Я пишу записку для Яромира. Мне нужна твоя печать альфы северной стаи. Чтобы совет не сказал, что записка от одинокой бабы.
Глеб посмотрел на меня. Потом на Катю. Потом на мою руку с карандашом.
— Яромир из северного крыла, — сказал он. — Я знаю его. Он при мне бил беременную кобылу, которая не хотела идти в упряжку. Я ему сказал, что лошадь не его. Он ответил, что все под моей рукой.
— Яромир под твоей рукой?
— Был. До сегодня. Сегодня я не альфа.
Я слышала, как Катя за моей спиной перестала дышать. Глеб достал из кармана свою печать Ардена, с волчьим клыком на рукояти, и положил на стол рядом с моим листом.
— Ставь, — сказала я. — Рядом с моей печатью. Чтобы было видно, что записка подписана травницей и альфой одновременно.
Глеб взял печать, положил на чернильную подушку, прижал к листу. Катя смотрела на его руку. Крупная, с мозолями от меча и от ведер, которые он носил в мой дом уже третью неделю. Печать легла ровно, с волчьим клыком и буквой А.
— Спасибо, — сказала Катя. Голос у нее дрогнул. — Глеб, прости, что я к вам пришла.
Глеб не ответил. Он посмотрел на Катю долго, как смотрят на свою вину, которую уже не исправить, но можно признать. Потом вышел, тихо прикрыв дверь. Я свернула записку, перевязала тесьмой, положила в карман Кати.
— Утром эту записку повезет Тимоша к Яромиру. Он вернется засветло и привезет ответ. Если Яромир пожелает сжечь записку, пусть жжет. Копию я уже сняла для реестра вольницы.
Катя кивнула и впервые за эту ночь закрыла глаза. Я подбросила в печь полено, вернулась к столу и села писать копию записки для реестра. Под вязью было сухо и ровно, и я знала, что утром совету будет о чем говорить, кроме моей бунтовщицы.
Никита помолчал, потом впервые за вечер улыбнулся.
— Вы страшная женщина, Лада Рейн. Хорошо, что вы не замужем.
Он вышел, тихо прикрыв дверь. Я задвинула засов, впервые за этот день. Под вязью было тяжело и сухо, и я знала, что через три дня эта тяжесть либо спадет, либо станет невыносимой. Я подошла к печи, подбросила полено. За стеной Степко возился с кроликом, у Дарины горел свет, Зина стучала по крыше. И впервые за этот день я почувствовала, что я не одна.